Хрестоматия нового российского самосознанияWinUnixMacDosСодержание


В. Цымбурский
Остров Россия. Циклы похищения Европы
(Большое примечание к "Острову Россия")

 

Есть бо во всем морем и островем
грозная твоя и крестная херугви.
Хвала Василию III,
первая треть XVI в.

И снился мне кондовый сон России,
Что мы живем на острове одни.
Ю.Кузнецов

Критерии российской идентичности

Никогда еще вопрос о критериях геополитической идентичности России не вставал перед ней самой и миром так насущно, как сейчас. Что представляет собой эта страна после 1991 г.? Надо ли ее рассматривать как совершенно новое государство, о чем охотно твердят российские лидеры, пытаясь отмазаться от международных грехов большевиcтского империализма? Или - что мир готов признать в самых разных формах, начав с передачи России места СССР в Совете Безопасности ООН, - РФ просто новая фаза истории того же самого государства, которое он знал раньше как Россию императоров и Россию-СССР коммунистов? Где критерии для ответа на эти вопросы?

Все демонтажи империй по своим итогам тяготеют к двум вариантам. При одном элиминируется место империи в мировом геополитическом раскладе, отчего структурно преобразуется весь этот расклад. Взамен империи в него входит группа государств с совершенно новыми судьбами, всецело проистекающими из постимперской ситуации и никак не продолжающими судьбы державы, смененной этими образованиями в пространстве и во времени. В другом варианте периферийные владения отпадают, ища собственной участи, но ядро империи сохраняет роль, связанную с прежней державной ролью одной из форм наследования - эпигонством, реваншизмом или сознательной ревизией самоопределения (возможны и комбинации этих форм). Первый случай - конец Римской империи, державы монголов или Австро-Венгрии: распад без оговорок. В другом же случае, как с ликвидацией колониальных империй европейских государств, мы говорим о сохранении метрополией государственной идентичности и о переходе все той же страны в постимперcкую фазу.

В чем состоит отличие этих вариантов друг от друга? Прежде всего во втором варианте метрополия должна обладать геополитическими характеристиками, не присущими самоопределившейся периферии, что особо наглядно выступает, когда последнюю от метрополии отделяет море. При этом роль империи в мировом раскладе должна в основном задаваться позициями метрополии, так что с отмежеванием периферии важные структурные черты миропорядка, обусловленные существованием данного государства, пребывают в неизменности. Как это ни парадоксально, судьба, скажем, Османской империи скорее укладывается в британскую, чем в австро-венгерскую модель. Ведь постимперская Турция сохранила, вместе со своей окаймленной морями и хребтами анатолийской нишей, также доступ в Юго-Восточную Европу и контроль над черноморскими проливами, а тем самым весь базисный геополитический паттерн (1) Порты. Скорректированный в своих функциях новыми раскладами на Балканах, на Ближнем Востоке, он в то же время своим сохранением смягчает революционность перехода обоих регионов к этим раскладам.

А как же дело обстоит с Россией? Если ее геополитическая идентичность сохраняется, она должна быть определима в категориях подобного же инвариантного базисного паттерна, который объединял бы Российскую империю и СССР как ее инобытие с РФ после 1991 г. Выделим ли такой паттерн?

Сразу замечу: в этом отношении нам не поможет знаменитая концепция Х.Маккиндера, описывающая мировую роль России через контроль над так называемой сердцевиной суши (heartland) - зоной степей и пустынь, лежащей во внутренней части Евро-Азии и окаймленной с севера гигантским лесным массивом [1]. Не более приемлема и та версия теории "хартленда", которую без упоминания имени Маккиндера пропагандировал П.Н.Савицкий, видя генотип государственности "России-Евразии" в географическом и экономическом соединении "лесного" и "степного" компонентов, с особым акцентированием роли степи [2]. Для нас здесь эти концепции бесполезны постольку, поскольку они никак не обозначают границ российской самотождественности. В самом деле, какую часть "хартленда" или "лесостепного" комплекса должна потерять Россия, чтобы более не быть той Россией, которую мир знал веками? Перестала ли она ею быть с утратой степного Казахстана, лесной Беларуси и лесостепной Украины? Если нет, то почему? И возникнет ли принципиально иная ситуация при отделении от Европейской России зауральских территорий? Теории Маккиндера и наших эмигрантов-евразийцев никак не отвечают на эти вопросы и потому оказываются не в состоянии геополитически идентифицировать Россию. А тем самым за формулами "России-хартленда" и "России-Евразии" начинает просматриваться не неверное, но лишь окказиональное, историческое совмещение разнопорядковых геополитических сущностей.

Критерии идентичности России должны лежать в иной концептуальной плоскости. И тут нам неоценимо помогает обычная топика публицистов последних двух лет - как "имперцев", сетующих на неспособность Запада оценить "слишком благородный и односторонний возврат вчерашней "империи зла" к рубежам допетровской эпохи" [3], так и критических либералов, упивающихся тем, "что считанные месяцы политического развития вскрыли исторические пласты не XIX и XX, но XVIII и даже XVII столетий" [4]. Слово произнесено - "век ХVII". И впрямь, двигаясь через нашу историю вспять, мы именно в этом веке находим ту эволюционную развилку, откуда одна линия ведет к Российской империи и СССР, а другая - к нынешней России. Представим, в порядке контрфактического моделирования, что в середине XVII в. Россия, прикрывшись от Польши, Крыма и Турции мягким сюзеренитетом над Левобережной Украиной, отвоевав выход в Балтику и Азов, а также приняв под свою руку часть племен Кавказа, в дальнейшем перешла бы на западе к обороне и торговле, а основную силу бросила бы на освоение Сибири и тихоокеанского Приморья - того самого, которое стало в нашей топономастике Приморьем с большой буквы и без уточнений в отличие от наших "окон" в приатлантические бассейны. Разве сильно отличалась бы своими контурами страна, возникшая таким путем, от РФ, которую мы имеем? Поправки, вероятно, пришлось бы сделать и существенные: на Кенигсберг - Гуантанамо Балтики, - на часть североказахстанских степей... и на степень обжитости, а значит, и вырубленности Сибири, и на Аляску, и на упущенные в XVIII - XIX вв. тихоокеанские перспективы. И тем не менее, легко прочерчивается мысленный пунктир, который срежет великоимперскую петлю, соединив царство первых Романовых с Россией исхода XX в.

Наша задача уточняется. В сегодняшнем строении России открываются признаки некой очень ранней альтернативы великоимперскому развитию. Мы еще не определили паттерна идентичности, общего у РФ с Российской империей и СССР, но знаем, что этот паттерн существует и должен совпасть с тем, который империя, сильно деформировав, переняла у Московского царства и пронесла через 280 лет. Неспособность теорий Маккиндера и евразийцев вывести этот паттерн, опираясь на физическую географию, позволяет выдвинуть следующий постулат. Чтобы геополитическая теория могла отвечать на вопросы, относящиеся собственно к России, она должна не редукционистски, а как к автономному уровню реальности подойти к пространственному распределению существующих этноцивилизационных платформ.


Остров в "сердцевине суши"

При таком подходе Россия как геополитический объект может быть описана тремя признаками. Во-первых, это целостная геополитическая ниша русского этноса, лежащая к востоку от романо-германской этноцивилизационной платформы, не относясь к ней, и уже в пору своего конституирования в XVI в. превзошедшая коренную Европу площадью, а в XVII в. образовавшая особую платформу, заполнив пространство между Европой и Китаем. Слова о "нише русского этноса" не означают солидарности с идеей "России для русских", а лишь тот банальный факт, что веками проживание народов Поволжья, Урала и Сибири в одном государстве определялось включением собственных географических ниш этих народов внутрь оформленной в виде такого государства русской этноцивилизационной платформы.

Второй признак России - обширность трудных для освоения пространств на ее востоке, притом что за 400 с лишним лет своего государственного существования она не знала по-настоящему крупной угрозы с этой стороны света. Эксплуатация темы китайской и монгольской "опасности" идеологами вроде В.Соловьева никак не коренится в реальном геополитическом опыте России и скорее апеллирует к более ранней ("перинатальной") памяти русского этноса о напоре монголоидов из степи. Напротив, органической частью становления самого Московского царства было решение "казанского вопроса", т.е. уничтожение на востоке последнего опасного антагониста, способного грозить жизненным центрам страны, и прорыв русских в кажущуюся беспредельность восточных трудных пространств: степей, тайги, тундры, океанов. После сибирских татар противники, попадавшиеся землепроходцам, вообще выглядели не политическими силами, а просто компонентами сопротивлявшихся освоению ландшафтов, "этно-экоценозов". Серьезные же соперники русских были на этом направлении в страшной дали за трудными пространствами, делавшими восточную границу открытой до встречи с китайцами и долгое время неопределенной даже потом.

Наконец, третьей чертой, конституитивной для России, является отделенность страны на западе от романо-германской Европы, родины либеральной цивилизации, поясом народов и территорий, примыкающих к этой коренной Европе, но не входящих в нее. Этот промежуток между первым очагом модернизации и русской платформой я называю "территориями-проливами" (strait-territories). Такое определение очевидно неприемлемо для тех российских и восточноевропейских западников, которые видят в Прибалтике, Польше, Чехии и Венгрии обездоленную внешними обстоятельствами часть истинной католически-протестантской Европы, то и дело беззаконно попиравшуюся грубым русским сапогом. Однако социальная и экономическая история опровергает патетическую склонность либералов к неразличению Европы Центральной и Восточной: уже в XVI в. между этими регионами пролегает явная граница, обозначенная так называемым "вторым изданием крепостничества".

К востоку от этой границы лежали земли, присоединявшиеся к мир-экономике Запада (по терминологии Ф.Броделя) как его внешние аграрные провинции, где идущая в коренной Европе модернизация имплицировала социальные матрицы, резко отличные от тех, которыми задавалась хозяйственная, политическая, гуманитарная динамика самого западного мира. Рынок, работавший в коренной Европе на расцвет городов и повышение престижа буржуа, оборачивается на "территориях-проливах" негативом западной социальности - крутой рефеодализацией региона и политической анемией бюргерства. Если в России "второе крепостничество" развивается позднее как часть общего закрепощения сословий интегративными структурами государства, выражая эндогенные тенденции русской этноцивилизационной платформы, то в Восточной Европе оно стало формой "варварского", контрмодернистского подсоединения этого региона к хозяйству социально-обновляющегося западнохристианского мира.

Эта специфика "территорий-проливов" в парадигмальные XVI -XVII вв. не прошла без последствий для их позднейшей истории. За исключением Восточной Германии, с ее этническим притяжением к романо-германской платформе, данный регион не знал ни сильной государственности, подчиняющей своим видам общество и хозяйство, ни полноценного капитализма с его пафосом хозяйственной экспансии. В периоды, когда эти края не подпадали ни под западный, ни под восточный диктат, они тяготели сперва к феодальной, по типу польского liberum veto, а позднее либо к военной, либо к интеллигентской политократии. Такая историческая отмеченность этих пространств нашла геополитическое преломление в том, что с конца XV в. они оказываются вне больших романо-германских игр за субконтинентальную гегемонию, частично деградируя до состояния провинций германоязычных государств, частично же, как империя Речи Посполитой, включаясь вместе со странами Скандинавии, Россией и Турцией в автономную балтийско-черноморскую конфликтную систему.

Длительное время европейская и балтийско-черноморская системы функционируют раздельно, живя собственными ритмами и автономными сюжетами. Классической в этом смысле может считаться ситуация начала XVIII в.: в одной системе - война за Испанское наследство, в другой - Северная война и Прутский поход Петра I. В ту эпоху координация этих систем бывала лишь недолгой и неполной, как в последние десятилетия XVIII в., когда с наступлением турок против Австрии наметилась частичная маргинализация Центральной Европы. Но только после того, как в ХVIII в. Австрия и Пруссия заступают в балтийско-черноморской системе позиции ослабевших Польши и Швеции, она становится ингредиентом системы европейской исключительно за счет утраты народами "территорий-проливов" самостоятельной геополитической активности.

Со времен Ливонской войны Запад враждебно воспринимал российскую экспансию на этих пространствах. Но даже в либеральных XIX и XX вв. он очень сдержанно относился и к их самоопределению. Д.Ллойд-Джордж, вспоминая, как Антанта готовила Чехии и Венгрии федерацию с Австрией, а Польше - династийный союз с Россией, брезгливо уподоблял националистический бум, разыгравшийся здесь в дни Версальского конгресса, восстанию заживо погребенных, которые жадно набрасываются на все, что им кажется съедобным, даже не сменив савана на одежду живых [5]. Не случайно либеральная Европа сдала Гитлеру Чехословакию и ответила "странной войной" на его вступление в Польшу. Но особенно впечатляет то, что железный занавес, разделивший "ялтинскую" Европу, совпадает к северу от Балкан с минимальными отклонениями, вроде Шлезвиг-Гольштейна и т.п., с границей "второго издания крепостничества". Похоже, Сталин в Ялте получил ровно то, что западный мир в лице его лидеров не считал с уверенностью своим. Читая слова С.Д.Сказкина о том, что "второе издание крепостничества" должно было привлечь особое внимание "ученых стран народной демократии, ибо как раз на территориях этих стран за малым исключением такое второе издание имело место" [6], мы вправе усмотреть прямую связь между этой контрмодернистской формой вхождения восточноевропейских народов в западную экономику, а с ней и в культурный мир Возрождения и Реформации, и тем уделом "народной демократии", каковой выпал этим народам во второй половине XX в.

Но если ввести параевропейские "территории-проливы" на западе вместе с единством геополитической ниши русских и восточными трудными пространствами в определение паттерна России и констатировать судьбоносность для нее исторической констелляции, которая возникла в XVI в. между провозглашением царства, прорывом в Сибирь и распространением крепостничества у наших непосредственных западных соседей, то Россия обретает черты гигантского острова внутри континента, русского острова с иноэтническими вкраплениями. Подобный образ встает уже из записок европейцев XVII в., гротескно изображающих Россию страной столь обширной, сколь и непроходимой, пересеченной кустарниками и болотами, через которые надо настилать гати, пустынной на десятки миль и, однако, охраняемой так сурово, что туда тайно ни въехать, ни выехать [7]. Можно ли согласовать такое видение России с оценками иного рода, например с мнением В.Страды [8], считающего свойством российского геополитического пространства, в отличие от пространства коренных европейских наций, прежде всего отсутствие ясных границ, постоянный диффузный переход России в не Россию и наоборот? Можно, если осмыслить эту "безграничную" разомкнутость России в соседние регионы, где пределы ее империализма обозначаются лишь твердостью романо-германских национальных ниш Нового времени, по аналогии с традициями островных государств в их отношениях к окрестным морям и проливам. Такие государства то включают эти воды в свое геополитическое тело, подступаясь к континенту и захватывая на нем плацдармы, то замыкаются в островном ядре, заставляя море служить им защитой от континентальных революций и гегемоний. Отсюда сочетание размытости границ с неприступностью.

"Островитянство" России выразилось в основных типах войн, которые ей доводилось вести против государств соседних этноцивилизационных платформ. Такая борьба то развивается, не касаясь жизненных центров России, на ее отдаленной периферии, то противник, сумев пробиться к этим центрам, оказывается отрезан "проливами" от своих тыловых баз, окружен и сдавлен чужими пространствами. Чтобы одолеть Россию в большой войне, он должен, разбрасывая силы, наступать либо во всю длину "проливов", либо, что еще сложнее, во весь разворот трудных пространств.

Потому поражения России обычно связаны с условиями, когда ее саму вынуждают истекать кровью на каком-либо малом участке имперской окраины, среди трудных территорий или "проливов".

Геополитики, работающие в традиции, которая идет от Маккиндера, в том числе и наши евразийцы, игнорировали "островитянство" русской государственности, включая ее в одну парадигму с более ранними, кочевническими империями, тянувшимися к объединению "хартленда", - союзами скифов, гуннов, аваров и особенно с монгольской державой. Но этот подход не выявляет специфики России - несовместимого с кочевничеством территориального государства, выживающего как особая этноцивилизационная платформа в силу константности окаймляющих зон, дистанцирующих ее от платформ-соседок. В результате реализации этого принципа, в некоторой степени - но только в некоторой! - связанного с устройством западного "мира-экономики", Россия являет с XVI в. напряженное совмещение паттернов "острова" и "хартленда". История ее с данного первоначального века есть самоопределение между стратегиями, вытекающими из этих конфликтующих между собой паттернов. Причем конституирует российскую геополитическую идентичность, как мы видели, прежде всего паттерн "острова".


Похищение Европы

Трудные пространства в XVI - XVII вв. радикальнее отделяли "остров Россию" от глядящего на Тихий и Индийский океаны пояса этноцивилизационных платформ Азии, чем слой "территорий-проливов" от коренной, приатлантической Европы. Вопреки не только евразийству, но и русскому речевому узусу (способу употребления языка) тех веков, равно подводившему мусульман и европейцев под понятие "бусурман", культурное отстояние от азиатских цивилизаций в отношении исходного набора священных текстов было у православной Московии значительнее ее же расхождений с Европой. Правда, в последнем случае и обостренное чувство раскола-в-наследии отзывалось болезненнее в сравнении с рано обозначившимся отношением к культурному Востоку как к чужому самодостаточному миру, сохранившимся и тогда, когда фрагменты этого Востока неабсорбированными анклавами ислама и ламаизма включились в платформу России [9]. В эмбриональном для российской государственности XV в. русские могли распробовать и отвергнуть Флорентийскую унию с Западом, но на востоке нечего было ни пробовать, ни отвергать, и мысль об унии с ним не могла даже возникнуть. Евразиец Н.С.Трубецкой замечательно воссоздает то чувство полного религиозного одиночества, которое владело Афанасием Никитиным в его "хожении за три моря", - а ведь это в самое "евразийское" столетие пребывания Руси в составе Золотой Орды, окрасившего всю стилистику "Хожения" [10]. Взорвав Орду и решив казанский вопрос, гордая своим православием Россия глядела на Восток "островом", не сливаясь с ним. В результате стало так, что оппозиция "островного" и континенталистского самоопределений в нашей истории совместилась с выбором между концентрацией государственной энергии на трудных пространствах или на "территориях-проливах", подступающих к Европе. Российский континентализм заключался не просто, как следовало бы по чистой логике понятия, в пафосе "расползания" России по континенту Евро-Азии, срастания ее с приморскими платформами и в конечном счете в мессианизме "собирания" на российской основе "рассыпанной храмины" континента. Правда, евразийцы всем этим впрямь грезили, и я в отдельной заметке показал, что именно этот комплекс обусловил изобретение термина "Евразия" для обозначения России - в порядке идеологической игры на омонимии с названием континента [11]. Но я не согласен, вопреки Маккиндеру, считать чистый континентализм как таковой, тяжбу "хартленда" с приморьем в жажде овладеть его цветущими районами за априорное первоначало, из которого развился грандиозный российский натиск на Европу. Похоже на то, что каузальные связи внутри идеологического комплекса великоимперской российской геополитики могли быть направлены противоположным образом: преимущественная обращенность России к "территориям-проливам", возникшая в силу принятия ее элитой западоцентристской картины мира, опосредовала усвоение государством панконтиненталистских стратегий.

Вспомним, что XVI - XVII вв., пока живо было признание геополитической, культурной и социальной органичности пребывания России вне коренной Европы, стали, по большей части, эпохой нашей "островной" самореализации. При всех претензиях на доступ к Балтике, при словесном сочувствии русских монархов участи пребывающих под турками балканских христиан страна в основном вбирала в себя сибирские и приморские трудные пространства, дотягиваясь до Сахалина, и без особого экспансионистского пыла "заглядывала" в Северный Казахстан. Она многократно наращивала площадь и ресурсный потенциал, очень мало влияя на региональные балансы сил в Евро-Азии. Ибо на взгляд с любой из других этноцивилизационных платформ русские в ту пору так же, как позднее шедшие на запад североамериканские колонисты, брали "ничейное", заполняя собою свой "остров". Факты аннексии туземных "этно-экоценозов", сходно с индейской проблемой в Северной Америке, - дело между русскими и соответствующими этносами того же "острова", а не между Россией и другими платформами.

По инерции, начиная затухать, тот же процесс шел и в XVIII в., доведя русских до Южных Курил, Аляски и Калифорнии. Но в ту пору, с началом великоимперской фазы, т.е. после завоевания шведско-немецкой Прибалтики и переноса столицы на крайний северо-запад, в Петербург, акценты российской геополитики оказываются кардинально переставлены. Петр I ошибался, когда успокоительно сулил России судьбу пожать за несколько десятилетий плоды европейских достижений и затем повернуться к Европе "задом" [12]. Неевропейцы, пожелавшие стать европейцами, утвердить свое достоинство на самой католическо-протестантской платформе, русские в той мере, в какой они не отрекались от своего государства и своей конфессии, облекли свой западнический порыв в поэтапное "похищение" преуспевшей раскольницы Европы. Мощь страны вкладывалась в "поглощение" подступавших к Европе "территорий-проливов", смещающее баланс сил на самом этом субконтиненте и в исторически с ним связанных областях Азии.

Демократические эксперты, полагающие сегодня первейший национальный интерес России в сохранении за нею любой ценой имиджа европейской нации [13], эпигонски топчут тропу русских императоров, закрывая глаза на реальные аспекты подобного интереса в нашей истории. Разве, вбирая в XVIII и XIX вв. в свой состав части восточноевропейского "геополитического Ла-Манша" - Прибалтику, Украину, Крым, Белоруссию, Бессарабию, Финляндию, наконец, Польшу, поднимая устами своих идеологов то Греческий проект, то вопрос о Богемии, Россия не боролась за роль непосредственно европейской силы, за изживание допетровского "островитянства"? Какой же еще смысл для нее имели участие в Семилетней войне или суворовские трансальпийские десанты? Наши западники никогда не желали отдать себе отчет в том, что именно в качестве европейской нации Россия, по огромности ее, даже независимо от умыслов ее лидеров, с европейским равновесием несовместима.

Напротив, политический истеблишмент Запада очень рано осознал связь нашей европомании с исходящей от нас угрозой этому субконтиненту, выразив эту мысль знаменитой фальшивкой XVIII в., приписавшей европеизатору Московии Петру I скрытую мечту о завоевании Европы его потомками. Могла ли миром быть принята за случайность корреляция между взглядом Екатерины II на Россию как на une puissance europйenne и играми екатерининских фаворитов в проекты империи о шести столицах: Санкт-Петербург, Москва, Берлин, Вена, Константинополь, Астрахань [14]? У многих, включая К.Маркса, А.де Кюстина и Г.Адамса, эти страхи усугублялись сознанием нашей неевропейской социальности, превращавшим очевидное опрокидывание баланса в феномен наползания на Европу инородной силы. Реакцию Запада на российский крен в его сторону глумливо, но не без понимания воссоздал Ф.Достоевский в словах: "Они поняли, что нас много, 80 миллионов, что мы знаем и понимаем все европейские идеи, а что они наших русских идей не знают, а если и узнают, то не поймут... Кончилось тем, что они прямо обозвали нас врагами и будущими сокрушителями европейской цивилизации. Вот как они поняли нашу страстную цель стать общечеловеками" [15, С. 22]. Замечу, что поняли, конечно, эгоистично, но небезосновательно. Подтверждением такого, а не какого-нибудь иного понимания стала Ялтинская система с полным сюзеренитетом неевропейской мощи над "территориями-проливами" от Эгеиды, а в 1950-х и Адриатики, до Балтики, включая и бывшую Пруссию, местный очаг "государственного социализма"!

Мне могут возразить, что в те же века Россия, в подкрепление маккиндеровской версии, активничала и на востоке, добирая среднеазиатский юг "хартленда" и расширяясь на азиатском приморье. Но давайте приглядимся к этой восточной политике ближе. За неутомимыми войнами с Турцией встает последовательное движение к проливам и маячащему за ними Средиземноморью, а также и в освоенную европейцами Переднюю Азию. Напомним обернувшийся Крымской войной спор о правах православия и католичества в Иерусалиме. И сюда же, конечно, относится внедрение в балканское подбрюшье Европы. Едва ли кого-то нужно убеждать, что восточный вопрос был для России лишь частью "западного вопроса". Это понимали и русские цари - например, Николай I, называвший Турцию, предназначавшуюся им к разделу, "больным человеком Европы", - и не менее европейцы, оборонявшие Порту против России и в Крымскую войну, и на Берлинском конгрессе.

Но столь же легко выявить связь между затрудненностью в отдельные эпохи расширения России в Европе и Передней Азии и вы-плесками ее экспансионизма на подлинный восток, причем неизменно со взвешенным западным рикошетом. После обнажившейся политической бессмысленности итало-швейцарской экспедиции Суворова - идея Павла I о походе в британскую Индию. На фоне провала в Крымской войне, польского восстания 1860-х и его европейского резонанса - бросок против ханств и эмиратов Средней Азии, всполошивший все ту же Индию и впервые поставивший нас на порог Афганистана. Весь XIX в. в помыслах о Дальнем Востоке не заглядывавшая дальше естественных границ уссурийско-амурского междуречья, на исходе этого столетия Россия вдруг устремляется в Маньчжурию (2). И причины тому нетрудно понять, если заметить, что в эти годы перекрытие ей Тройственным союзом любого мыслимого пути на запад - откуда и известные разоруженческие инициативы Николая II - окказионально синхронизируется с приливом евро-американской активности в Китае. В результате Япония в 1904 - 1905 гг. фактически оказывается агентом Европы и США против России.

Отторжение России-СССР от Европы в 1920-х годах дает стимул "антиимпериалистическим" миссиям в Азию, перспективу которых еще в 1919 г. обозначил Троцкий, написав, что "путь в Париж и Лондон лежит через города Афганистана, Пенджаба и Бенгалии" [16]. За созданием НАТО, утвердившим евроатлантической мощью Ялтинскую систему, следует корейская война, многими воспринятая как отвлекающий маневр перед европейским ударом СССР; за хельсинкским поправленным переизданием Ялтинских соглашений - возобновление шествия на юг через Афганистан с двойной угрозой: Персидскому заливу и сближающемуся с Западом дэнсяопиновскому Китаю.

Все эти случаи я истолковываю не как наступление "хартленда" на приморье, но как временные инверсии стратегии "похищения Европы" под давлением принципа реальности. По той же логике с 50-х годов, после вступления Турции в НАТО, СССР активно вовлекается в арабо-израильскую проблематику, становящуюся замещением старого восточного вопроса о выходе в Средиземноморье. В поддержку моего объяснения говорит четкость выводимого геополитического алгоритма: Россия великоимперской эпохи склонна предпринимать широкие акции на востоке, когда ей бывает заблокирован вход в Европу или в области, непосредственно с Европой связанные, причем объектом восточной экспансии всегда оказываются регионы, судьба которых должна в данный момент задеть нервы Запада. Вследствие такой политики трудные пространства Средней Азии оказались преобразованы Россией, как и Кавказ, в новый, вторичный ряд "территорий-проливов", играющих - не социально, но только геополитически - относительно Среднего Востока такую же роль, какая принадлежит Восточной Европе в отношении Европы Западной, коренной. Это миссия - опосредовать то подступы российского "острова" к соответствующим участкам приморья, то размежевания платформ, откаты России "к себе", к стартовым "островитянским" позициям XVII в. Так создается маккиндеровский эффект ложного уподобления России - территориального государства среди других территориальных государств - кочевническим империям древнего "хартленда".

Моя версия объясняет также поразительное равнодушие империи к трудным пространствам изначального "острова", лежавшим в стороне от регионов, так или иначе охваченных игрой за русское европейство. Борясь с Наполеоном и экспериментируя со Священным Союзом, она сдает Японии Южные Курилы де-факто, а в Крымскую войну - де-юре [17]. Продвигаясь навстречу англичанам в Средней Азии, безболезненно отказывается от Аляски. И даже войну за Маньчжурию во многом проигрывает по убожеству сибирской инфраструктуры: осваивает Китай, не освоив Сибирь. Великоимперские геополитические приоритеты ясно распределяются по трем уровням. На первом плане - западные "территории-проливы", где в начале XX в. уже цветет модернизация. На втором - новые южные "территории-проливы", за которыми лежат земли, представимые в статусе "придатков Запада". Наконец, на последнем месте - земли российского "острова" и особенно застолбленные до начала великоимперской фазы трудные пространства, неосвоенность которых сейчас уникальна в масштабах Северного полушария.

У нас не было в эти века внешнеполитической доктрины, каковая в том или ином варианте не лелеяла бы мифа о похищении Европы. Официальное западничество, разделяемое большинством императоров, обязывало Россию неустанно присутствовать в Европе... ради баланса и спокойствия последней (!!!). Славянофилы, начав с того, что в псевдогегельянском стиле сулили европейской "односторонности" войти на правах подготовительной ступени в российский синтез, кончили обоснованием Drang nach Westen, требуя выгородить "территории-проливы", в т.ч. с Грецией, Румынией и Венгрией, под российские угодья для пестования империей "славянского культурно-исторического типа". Российская мысль ушиблена этим геополитическим мифом - от блоковских стихов о хрусте скелета европейцев в "тяжелых, нежных лапах" России ("скифов") до вылазок современного культуролога против завороженных географией "профессиональных разметчиков духа", каковые, отказывая россиянам в европействе, будто бы не замечают Европы "там, где она больше самой себя" [18]. Нам должны быть особенно интересны идеологические эволюции, показывающие даже эмоциональную вторичность, производность российского континентализма от духа похищения Европы. Так, Достоевский, отстаивавший преимущественную мистическую причастность православных "всечеловеков" к "священным камням Европы" в сравнении с ее обитателями-деградантами, писал: "От Европы нам никак нельзя отказаться, Европа нам второе отечество... Европа... нам почти также всем дорога, как Россия, в ней все Апетово племя, а наша идея - объединение всех наций этого племени, и даже дальше, гораздо дальше до Сима и Хама" [15, С. 23]. Претензии на распоряжение судьбой "Апетова племени" во вторую очередь, по семантической инерции, вызывают мысль о "Симе и Хаме", об афро-азиатах.

Еще интереснее пример Ф.И.Тютчева, чьи ранние размышления в статье "Россия и Германия" о встающей за пределами "Европы Карла Великого" и потому ненавистной романо-германцам новой, Восточной Европе, "Европе Петра Великого", обернулись в 1848 г. увещаниями к Николаю I - сыграть на революционном саморазрушении западной цивилизации, чтобы поставить на ее руинах "ковчег" новой империи: да сменит "Европа Петра" "Европу Карла" [19]. У Тютчева, как и в страхах Запада, европеизация России становится взращиванием силы, призванной сменить и "отменить" романо-германскую Европу. Тютчев доходит до того, что - в качестве реванша за Флорентийскую унию 1439 г. - выдвигает проект российской помощи загоняемому в тупик итальянской революцией римскому папе при условии его почетного возвращения в православие.

На этом фоне тютчевская "Русская география", включающая в перечень российских столиц "Москву, и град Петров, и Константинов град", могла бы, пожалуй, рассматриваться как некая извращенная уступка принципу реальности, ограничивающая потенциальные пределы "царства русского" Восточной Европой до границы "второго крепостничества", Передней Азией и отторгаемым от Британской империи Индостаном, - "от Нила до Невы, от Эльбы до Китая, от Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная", - так что коренная Европа как бы остается в нетронутости по ту сторону Эльбы. Но специалисты-тютчевоведы дружно утверждают, что в эзотерическом словоупотреблении поэта "град Петров" значило не "город императора Петра", а "город Петра-апостола", т.е. Рим. Так в картине континенталистской российской экспансии, словно и не распространяющейся на романо-германский мир, оказывается подспудно закодирован мотив похищения Европы: в "евразийском" континентализме маячит криптограммой аннексия духовной столицы католицизма.

В мои намерения не входит развернутая оценка воздействия западоцентризма России на различные стороны ее цивилизации. Можно долго перечислять те адаптивные, европеоидные новшества, которые благоприятно вошли в плоть российского общества благодаря такой ориентировке. Но не забудем и того, как массовый отток русского крестьянства за Урал, начинающийся вопреки полицейским препятствиям сразу после отмены крепостного права, обнаруживает роль крепостничества в поддержании прозападного демографического, а как следствие и хозяйственного, крена России по вторую половину прошлого века. И наоборот, низкий геополитический статус Сибири минимизировал то инновационное влияние, которое при иных обстоятельствах могли бы оказать в российских масштабах такие фермерские черты сибирской аграрной социальности, как отмечавшиеся еще Г.Н.Потаниным "отсутствие дворянства, оторванность от великорусских традиций, индивидуализм в сельском мире, распыление земельной общины" [20, С. 58]. В отличие от "территорий-проливов" Восточной Европы в России контрмодернистские институции "второго крепостничества", не содействуя привязке страны впрямую к западному миру-экономике, тем не менее подпитывали внутреннюю западоцентристскую организацию государства и в свою очередь в ней обретали подкрепление.

Однако дело не только в том, что "европейские" черты великоимперской российской культуры должны рассматриваться в соединении с неевропейской социальностью. Подобное утверждение справедливо и для Восточной Европы, хотя туда сами культурные волны, зарождавшиеся в коренной Европе, доходили в порядке их вскипания: Возрождение, Реформация, Просвещение. В России же европейская культура распространялась в XVIII - XIX вв., подчиняясь скорее эндогенно-российским, чем собственным ритмам, в виде фантастического гетерохронного концентрата, на котором возникают незападные синтезы. Отсюда нескончаемые и неразрешимые споры о том, что в России считать за барокко, Ренессанс, романтизм, реализм и т.д. Тут на незападную социальность ложилась не просто западная культура, но ее причудливая, обвальная рецепция, каковую О.Шпенглер полагал "псевдо-морфозом" и которая из самой Европы делала "святую и страшную вещь" Достоевского, т.е. вещь неевропейскую.

Драматичнейшими моментами в российской истории велико-имперской фазы оказывались те, в которых устремление России в Европу порождало ответный выброс государственных энергий из Европы в сторону "острова". Так было, когда первая мировая война, развязанная в числе прочего русским походом в защиту Сербии, кончилась Брестским миром, тщетной попыткой Германии утвердиться на "проливах" впритык к кайме "острова". Так было и тогда, когда соучастие СССР с Третьим рейхом в уничтожении версальской кордонной системы привело нас во фронтальное соприкосновение с первой после Наполеона Пан-Европой, дав импульс к плану "Барбаросса" - проекту Европы не до Урала, так до Приуралья. Поразившие многих в последние годы медитации некоторых ультразападников на мотив "лучше, если бы победил Гитлер" обнажают, может быть, самый глубинный подтекст имперского "похитительства" - искус растворения "острова" в Европе-континенте, игру на грани самоуничтожения России. Имперство способно вывернуться навязыванием себя на содержание Западу, жаждой слиться, пусть и такой ценой, с "мировым цивилизованным сообществом", вплоть до совсем уж экстремистских мечтаний о выкраивании из западного фланга "острова" "маленького европейского государства", которое бы оказалось small and beautiful.


Почему не евразийство?

Говоря об отсутствии в великоимперский период России такой геополитической идеологии, которая не была бы причастна к мифу "похищения Европы", я не делаю ни малейшего исключения для евразийства. Оно полностью принадлежит очерченной выше традиции рассматривать Азию в определенные периоды как базу для наступления на Запад. В этом смысле классическая евразийская доктрина, сложившаяся в 1920-х среди части эмиграции, была законным детищем тогдашних геополитических обстоятельств, когда Россия, отодвинутая Версальской системой от Европы и лишь в ограниченной мере сохранившая доступ к днепро-дунайскому ареалу, тем не менее удержала в руках Среднюю Азию, грозно нависая ею и Сибирью над европейскими, прежде всего британскими, сферами влияния в азиатском мире. Здесь-то евразийство и подсказывало России искать союзников против "романо-германского шовинизма", что в общем не очень ново, - еще Павел I рассчитывал, вторгшись в Индию, поднять ее против англичан.

Попытки, скажем, Савицкого определять Россию через синтез "леса" и "степи", его же пропаганда автаркии "России-Евразии" для защиты от гегемонии "океана", как и тонкая идея хозяйственного "связывания соседств" в противовес конъюнктуре мирового рынка, ни в малой мере не означали поворота к островному паттерну. Ибо он же считал возможным по другим критериям относить к русскому пространству всю зону пустынь с замахом и на китайский Синьцзян. Отрицая всякую пользу России от Тихого океана, он одобрял не только завоевание черноморских проливов, но в будущем и прорыв к Персидскому заливу, а для начала 3-го тысячелетия вообще пророчил заполнение всего евроазиатского континента культурой "России-Евразии", с вытеснением культуры европейской в Северную Америку, коей она и должна будет ограничить свое распространение [21].

Идеологический эксперимент евразийцев был интересен попыткой разделить исторически слитые в российской геополитике западоцентристскую и континенталистскую установки, принять вторую, открестившись от первой. Этот эксперимент не удался по простой причине интеллектуальной неискренности: пафос противоборства с Европой в конце концов возвращал к идее аннексии ее пространств в ходе строительства Россией "единой храмины" континента. Провозглашая самооборону "континента" от "океана", евразийская доктрина простой трансформацией переводится в проповедь завоевания "мирового приморья", т.е. в теорию Маккиндера, мистифицирующую реальность "похищения Европы".

Я должен признать, что наши "новые правые" начала 1990-х, немало почерпнувшие у евразийцев, смогли стать на почву более надежную. Скрестив эту русскую традицию с идеями германской геополитической школы К.Хаусхофера, они преобразовали двусмысленный, мнимоизоляционистский, экспансионистский по существу антиевропеизм Трубецкого, Савицкого и других предшественников в "антиантлантизм", сами превратившись в друзей европейского почвенничества и потенциальных сподвижников германо-франко-итальянской Пан-Европы, в том числе и в ее возможном новом диалоге с Ближним Востоком и некоторыми другими платформами Евро-Азии. Собственно, это та самая роль, которую Хаусхофер предназначал СССР как союзнику Третьего рейха в своей приветственной статье 1939 г. по случаю советско-германского пакта [22]. Сходное будущее предрекает сейчас России И.Валлерстейн в своих прогнозах на XXI в. [23], и я не исключаю такого варианта, хотя не считаю его ни единственно возможным, ни лучшим для нашей страны. Он реалистичнее ортодоксальных евразийских спекуляций, но, замечу, требует иного взаимопонимания с Европой, несовместимого с прессингом на нее.

Очень похоже, что идеи Савицкого о разрастании "России-Евразии" до пределов большой Евро-Азии предвосхитили эволюцию советской большой стратегии, - если поверить американскому исследователю М.Мак-Гвайру, который, явно ничего не зная о русском евразийце, пытается по массе косвенных источников воссоздать планы нашего военного командования 1970-х и первой половины 80-х годов, когда в СССР была официально признана возможность следующей мировой войны без применения ядерного оружия [24]. Согласно Мак-Гвайру, целью войны должно было стать полное изгнание американцев из Евро-Азии и превращение ее целиком, включая в первую очередь коренную Европу, в сферу советской гегемонии. Сходство с "провидениями" Савицкого насчет грядущего собирания материка под руку "России-Евразии" и вытеснения Запада за Атлантику разительно. И особенно интересно, что в реконструкции Мак-Гвайра этот проект, доводящий до предела логику российского континентализма, мог бы допускать оккупацию США Восточной Сибири, т.е. сдачу русскими в борьбе за западные и южные приокеанские платформы значительной части трудных пространств изначального российского острова.

Сейчас сложно оценить достоверность этой реконструкции. Однако она ухватывает направление великоимперской геополитической динамики России, двигавшейся к самоотождествлению с Европой - к той "точке омега", где должны были исчезнуть раздельные российская и европейская платформы. Частью такого самоуничтожения "острова России" становится в картине Мак-Гвайра возникновение к востоку от нее взамен трудных пространств мощной геополитической силы - американо-сибирской державы. Ситуация XVII в., когда отчужденная от Европы Россия прорывалась своими авангардами на Тихий океан, как бы полностью инвертируется. Россия сливается с поглощенными ею платформами Европы, Ближнего Востока и Южной Азии (реконструкция допускает для России также вспомогательную битву за Китай, не по монгольскому ли следу?), зато Тихий океан едва ли не превращается в "море США" - наследника европейской социальности.

Будем относиться к гипотезе Мак-Гвайра как ко второй контрфактической модели, противоположной той, что была представлена мною в начале и разыгрывала вариант разворота России с XVII в. по сей день на восток и внутрь. Эти модели противостоят как предел континентализма России - пределу ее "островитянства", и вся российская история - зрелище движения между этими пределами, направленного до середины 80-х к максимальной континенталистской самореализации России, почти неотличимой от ее самоуничтожения. Но не случайно ли с 70-х, на этапе приближения к "мак-гвайровскому пределу" начинает неожиданно громко звучать голос русского изоляционизма с обертонами редукционистского "отречения от империи"? Выступления А.Солженицына, при всей иллюзорности его представлений о восточнославянском "братстве", впервые наметили дилемму, которую позже публицист П.Паламарчук свел в формулу "Москва или Третий Рим?". Но нужно было время, чтобы такая постановка вопроса начала хотя бы восприниматься серьезно. Как показала в тех же 70-х удачная пародия на Солженицына в поэме Д.Самойлова "Струфиан" с изображением "уездного Сен-Симона", вознамерившегося увести Россию "в Сибирь, на север, на восток, оставив за Москвой заслоны...", тогда это время не пришло.


Возвращение на "остров"

Как объяснить в этом свете переворот, происшедший в российском самоопределении за 3 - 4 года, в конце 80-х и начале 90-х? Сошлюсь на две возможные интерпретации. По одной, разделяемой и Мак-Гвайром, перелом подготовили: крепнущее у советского руководства с конца 70-х сознание экономической неделимости мира и невозможности построения мира-экономики, альтернативного капиталистическому; неподъемность расходов на готовность к мировой неядерной войне в условиях падения цен на нефть; надежды укрепить безопасность СССР, играя на расхождениях в западном блоке, противопоставляя Европу и США и пытаясь сблизиться с первой; вытекающая отсюда, зазвучавшая еще при Брежневе и подхваченная Горбачевым идея "общеевропейского дома", сперва как эвфемизм для мирного похищения Европы.

Иначе объясняет совершившееся И.Валлерстейн, видя за горбачевским поворотом осознание намечающейся глубочайшей реорганизации в западном мире-экономике с началом в 70-х, великой понижательной волны, предвещавшей конец американской гегемонии и обособление европейской платформы. На деле эти версии дополняют друг друга, мотивируя одна на макро-, другая на микроуровне генезис попытки под видом закладки "общеевропейского дома" сбросить на стагфлирующий западный мир проблемы "территорий-проливов" в обмен на доступ к новым технологиям.

Но редукционистские шаги к ограничению оборонительных обязанностей СССР собственными его территориями в сочетании с обозначившимся хозяйственным спадом на его землях запустили реакцию, которую еще в 1989 г. непросто было предугадать. В одной из работ я попытался описать ее механизм следующим образом. Отказываясь от диктата над "территориями-проливами", советским руководителям пришлось иметь дело с тем обстоятельством, что в глазах Запада Прибалтика, аннексированная в 1940 г., принадлежала не к базисным советским землям, но к системе сдаваемого региона. Тем самым в 1989 - 1991 гг. прибалтийские республики именно в силу нежелания западного истеблишмента и Горбачева ссориться друг с другом попадают сразу в две различные "структуры признания", европейскую и внутрисоюзную, различающиеся уровнем "неотъемлемых прав" их членов. Прибалтика образовала как бы шлюз между этими системами: наращивая - формально еще в рамках СССР - свой суверенитет до европейского уровня, ее республики давали стимул номенклатурам всех образований, внешних относительно российского ядра, подравнивать свой суверенитет под прибалтийский стандарт, вплоть до общего скачка осенью 1991 г. в независимость [25].

Я и сейчас не отказываюсь от этой модели постольку, поскольку она отражает принципиальное структурно-функциональное сходство в геополитике Евро-Азии между странами внешнего имперского пояса СССР, так называемыми народными демократиями и теми внутренними - в первую очередь западными, а во вторую южными - советскими республиками, которые со стандартной точки зрения изнутри Союза выглядели неотделимыми компонентами его государственного корпуса. На деле же и те, и другие исторически представляют однотипные "территории-проливы", способные в разные эпохи то включаться в "тело" России, то отслаиваться от него по стечению российской, региональной и мировой конъюнктур. На этих пространствах никогда не было твердых пределов для России, но не было и границ, навек закрепленных за нею. Вспомним о Привисленском крае в составе России начала ХХ в. и о готовности богемских панславистов в 1840-х гг. на российское подданство, а с другой стороны - об Украине в 1918 г. Разграничение внешних и внутренних "территорий-проливов" было столь же окказиональным, как граница на море, и в начале 1990-х Прибалтика стала медиатором между первыми и вторыми. Здесь же добавлю: бессмысленно упрекать большевиков в том, что, выделяя периферийные земли в республики с формальным правом выхода, они невольно готовили гибель "Великой России". Ведь большевики были свидетелями того, как вели себя эти области с 1917 г. по начало 20-х, хотя до того устройство Российской империи не провоцировало их никакими иллюзиями самоопределения.

Однако эту интерпретацию надо дополнить осмыслением той решающей роли, которую сыграла в демонтаже СССР конкуренция проектов российской государственности, представленных Горбачевым и Ельциным. Беспрецедентная в истории быстрота, с которой основной народ империи воспринял возможность своего вычленения из империи за счет резкого сжатия своей геополитической ниши и реализовал эту возможность, допускает три уровня объяснения. На самом поверхностном уровне будут лежать рассуждения о конъюнктурном перехвате демократами у почвенников, вроде В.Распутина, идеи "России без СССР" для устранения Горбачева. Но, произнеся слово "конъюнктурный", мы окажемся перед необходимостью с уровня банальных констатаций перейти на уровень более глубокий, где исследовалась бы сама редукционистская геополитическая конъюнктура, оседланная "демократией". Правда, можно попытаться избежать этого перехода - апеллируя, например, к теории "перепроизводства управления" А.Зиновьева, которая позволит применить к СССР конца 80-х годов одно из правил Паркинсона, а именно: бюрократическая структура, достигшая некоторого предела в своем росте, тяготеет к делению. Однако при таком толковании мы будем вынуждены игнорировать прямое перерастание советского отхода из Восточной Европы в процесс суверенизации республиканских номенклатур, не говоря уже о том, что и отката из Восточной Европы эта теория тоже не объясняет. Если мы не желаем удовольствоваться ответами из сферы демонологии, вроде ссылок на "предательство Горбачева", нам придется ограничить концепцию "перепроизводства управления" той сферой, которая ей принадлежит по праву, а именно: объяснением повышенной чуткости нашего бюрократическом контингента к геополитической конъюнктуре указанного времени.

Тогда на следующем уровне исследования совершившееся предстанет в традициях миросистемного анализа реакцией России на движение мировой понижательной волны, обострившее внутренний технологический кризис советской экономики, как его описывает теория технологических укладов, в частности, в варианте, разрабатывавшемся С.Ю.Глазьевым. Но мы все-таки не поймем, почему данное государство могло среагировать на подобный вызов таким иррационально быстрым сжатием, сбросом территорий, если не спустимся на последний, третий уровень - на уровень памяти России как геополитической самоорганизующейся системы. На этом уровне паттерн России-"острова", отложившийся в контурах РСФСР, которые казались "химерой" как нашим "имперцам", так и многим критическим либералам, предстанет в истинном своем значении постоянной, сохранявшейся с XVII в. альтернативы тому разрастанию России-"хартленда", каковое, будучи продиктовано комплексом похищения Европы, вело государство на грань взрыва геополитической идентичности в духе модели Мак-Гвайра. Тогда редукционистская конъюнктура рубежа 80-х и 90-х может быть оценена как ответ России на миросистемный вызов в форме переключения на "островной" паттерн, выводящего ее из описанного выше тупикового "пика" континентализма.

На первых порах смысл идущих процессов затушевывался западоцентристским либеральным мифотворчеством. Вспомним, как много интеллигентов приветствовало Беловежские соглашения за "отделение России от Азии", как осенью 1991 г. критические либералы "Века XX и мира" готовы были придавать рванувшейся прочь от Москвы Украине "роль интегрирующего фактора в русских землях" и "вес геополитического гаранта демократии в Евразии" [26]. Сегодня на фоне украинских и закавказских реалий происходящее может быть сформулировано в одном предложении: Россия, покидая "территории-проливы", отходит "к себе", на "остров", с предельным восстановлением дистанцированности от иных евроазиатских этноцивилизационных платформ.

Вместе с большевистской государственностью окончился весь 280-летний великоимперский западоцентристский цикл российской истории. Может быть, в будущем России еще суждено будет вновь распространяться на "территории-проливы", но произойдет это уже при ином состоянии мира... и, наверное, не на нашем веку.


Не в "Евразию", а к своему Востоку

Если протрезветь от чисто словесного "возвращения в мировое цивилизованное сообщество", отправной точкой любых наших геополитических стратегий по меньшей мере на ряд десятилетий должно стать признание и приятие того факта, что с согласия или даже по инициативе самой России пространства, долгое время предоставлявшие ей доступ к коренной Европе, к Балканам и к Среднему Востоку, сейчас актуализировались в новом качестве "проливов", отдаляющих нас от всех этих участков мирового приморья и прежде всего от Европы. Для нее самой утрата контактного соприкосновения с российским присутствием едва ли не намного важнее степени усвоения либеральных норм россиянами. Во всяком случае, нежелание многих европейцев видеть русских полноправными членами Совета Европы в контексте исторического опыта представляется значительно оправданней, нежели наше намерение туда попасть. Из самолюбия можно не соглашаться с германскими политологами Ф.Херольдом и П.Линке, говорящими о практической "изолированности" России [27]. Но здравый смысл заставляет солидаризироваться с теми российскими экспертами, которые подчеркивают нарастающую значимость Беларуси как относительно устойчивого моста из России на запад среди нестабильных и/или недружественных балто-черноморских пространств, - значимость, обусловленную невхождением России ни в какую более широкую континентальную систему, которая бы ей открывала выход в Европу [28].

Если вспомнить размышления В.Страды насчет исконной "диффузности" России, то опять-таки видим, что ее границы сейчас гораздо менее определены и очевидны, чем когда-либо за великоимперское время. Во всю толщу "проливов" Россия то перемежается с не-Россией, то размыто переходит в нее. К примеру, на юге переход к тревожному Среднему Востоку от тех российских районов, которые, по словам З.Бжезинского, из глубинных стали внешними, включает перетекание этой "новой внешней России" в "почти Россию" Северного Казахстана, а последней - в среднеазиатскую не-Россию с обильной русской диаспорой, и наконец, бои по кайме "проливов" - на таджикской границе в попытках защитить эту "нероссийско-почтироссийскую" ширь от революционных вторжений со средневосточной платформы.

Наивно мотивировать обращения Ельцина в последние два года к НАТО с призывом не расширяться за счет Восточной Европы стремлением избежать усугубления российской изоляции. Как будто она станет меньше в случае дискутировавшегося в последние годы и вполне возможного возникновения автономной "восточноевропейской Антанты"! Дело не в изоляции, а в том, что Россия при создавшемся положении вещей должна достаточно болезненно переносить любые движения Запада, толкуемые как попытки уменьшить пространственный зазор между российской и европейской платформами.

Попытаемся взглянуть на геополитическую ситуацию России в целом. После подключения стран ислама к боснийскому конфликту два огромных проблемных очага, сложившихся на начало 90-х годов, - средневосточный и днепро-дунайский - сливаются в одну конфликтную зону, постепенно разрастающуюся к северу и, возможно, уже дотягивающуюся до чешско-немецкого пограничья, где вновь замаячил вопрос о судетских немцах. Такой эволюции содействует общее положение в Восточной Европе, которая, стремясь снова стать периферией Запада, оказывается для него бесконечным источником головной боли, вызываемой массированным внесением в Европу нелиберальных политических практик - от югославских бесчинств до "коктейлей Молотова" в Берлине и недавних путчей егерей в Эстонии и службы охраны края под Каунасом. С учетом этой общей ситуации мы и должны рассматривать соотношение с российскими интересами фактора "конфликтного полумесяца" от Афганистана до европейского юго-востока.

Можно показать, что это соотношение в целом неоднозначно, различаясь в зависимости от того, о каком именно участке "полумесяца" идет речь. Так, исходящие от него импульсы создают для России революционную угрозу на юге, где наши земли и их жителей защищает в качестве буфера по преимуществу устойчивость существующих номенклатурных режимов Средней Азии и Казахстана. Между тем в европейской своей части "полумесяц", представляя все больше тягостных проблем для коренной Европы, вообще переживающей не лучшие времена, утверждает "островное" положение российской платформы, не позволяя Западу впадать в чрезмерную самоуверенность, обеспечивает нас в конце концов иммунитетом против любой мыслимой гегемонии со стороны Атлантики. Поэтому положение России диктует ей дифференцированный подход к проблемам международной стабильности: ей жизненно необходима стабильность на вторичных, среднеазиатских "территориях-проливах", мало интересующих мировое цивилизованное сообщество. А в то же время оптимальным вариантом для Российского государства применительно к очень заботящей это сообщество Восточной Европе оказывается смирение перед ее самопроизвольной "третьемиризацией" (laissez faire!).

Паттерн "острова России" означает полную инверсию геополитических приоритетов государства в сравнении с той их иерархией, которая характеризовала великоимперскую эпоху. На западных "территориях-проливах" центральная российская власть имеет кое-какие обязательства, но практически никаких перспектив, тогда как южные "территории-проливы", созданные собственно российской политикой, обретают повышенный оборонительный интерес - при условии отказа от любых попыток интегрировать их в геополитическое "тело" нашего государства, поставив Россию лицом к лицу со Средним Востоком. Со всеми оговорками насчет покровительства русским, обретающимся на обоих "проливах", указанные принципы, и только они позволяют использовать "проливы" по их геополитическому назначению для защиты нас и от революций, и от гегемоний.

И наконец, с переворачиванием иерархии приоритетов на первом месте в ней предстоит оказаться геополитике внутренней, нацеленной на развитие регионов "острова" в их природной и хозяйственной дифференцированности, особенно тех трудных пространств, которые сегодня выступают почти такой же неосвоенной Новой Россией, как в XVII и XVIII вв. В отличившем год 1993-й провозглашении новых республик уже не по этническим, но по сугубо региональным критериям мне видится пока что вовсе не "распад России как продолжение распада СССР" и не столько сопротивление регионов политике Центра, о чем склонна говорить оппозиция, но в первую очередь все та же естественная интериоризация геополитики страны вследствие ее перехода к "островному" паттерну. Отсюда крепнущее, по удачному выражению М.В.Ильина, "региональное державничество" с его установкой: "благо регионов - благо России" и исканиями в формах столь превозносившегося евразийцами "связывания соседств".

Однако федерализация важна не только сама по себе, но и как подготовительный этап к изживанию западоцентризма российского "острова". Зазвучавшие в 1991 г., в том числе и в столичной прессе, толки о сибирском сепаратизме; прогнозы бизнесменов, вроде Э.Тенякова, сулящих Уралу, Сибири и Поморью благодаря концентрации трудовых, сырьевых и энергетических ресурсов скорейший выход из спада в сравнении с Европейской Россией; внимание публицистов к растущему демографическому давлению Китая на наши границы; панические голоса правых и коммунистов о готовности США наложить руку на Сибирь, а Чукотку чуть ли не сделать своим штатом; укрупняющаяся политическая игра зауральских элит, отчетливо заявивших свою позицию во время сентябрьско-октябрьского кризиса 1993 г., - все это выражения той фундаментальной для наших дней реальности, что с устранением больших милитаристских целей на Западе восточные регионы начинают добирать недобранное за великоимперские века. Можно предвидеть, что в ближайшие годы они все крепче "потянут одеяло на себя", и геополитический фокус страны, быстрее или медленнее, эволюционно, с санкции и при содействии центрального правительства, или же революционно - в том числе, как вариант, через распадение и новое собирание России - будет смещаться на ее трудные пространства.

В начале века Потанин, доказывая необходимость признать за Сибирью колониальный статус, писал: "Вопрос решается не смежным или отделенным положением страны, а тем, входила ли страна в состав метрополии в момент образования государства в метрополии или не входила, и если не входила, а присоединена после, то после присоединения страны применялась ли к ней так называемая колониальная политика" [20, С. 52]. По второму пункту не может быть сомнения в колониальном типе многовековой эксплуатации Сибири. Но по первому пункту дело обстоит совершенно не так, как виделось Потанину, аргументировавшему тем, что будто бы Россия 700 лет существовала без Сибири. В отличие от аморфной, точнее, текучей в своих формах "Руси", Россия возникает в полноте необходимых и достаточных геополитических характеристик не при Рюрике и не при Иване Калите, а в течение XVI в., и последней среди этих характеристик стал выход русских в земли Заволжья и Зауралья. Россия не присоединяла Сибири - она создалась Сибирью так же, как маргинализацией Восточной Европы в системе западного мира-экономики. Границ, за которыми могла бы кончиться российская геополитическая идентичность, три: это полное срастание России с одной из соседних этноцивилизационных платформ, либо исчерпывающий охват "территорий-проливов", включая Левобережную Украину, коренной Европой, либо, наконец, раздробление российской платформы и появление вместо той ее части, которая приходится на трудные пространства, нового государственного образования.

Но здесь обнаружится один тонкий нюанс, если предполагать, что восточный массив отделится как целостное новое государство, а не кучей геополитической щебенки. В этом случае мы, конечно, могли бы говорить о развитии процесса по австро-венгерскому варианту и об "уничтожении" России в силу исчезновения государства, которое отвечало бы первому из выделенных мною признаков - не стало бы единой геополитической ниши русского этноса. Но, сравнивая участь двух гипотетически появляющихся на ее месте образований, условно - Московии и Урало-Сибирской Федерации (УСФ), мы убеждается в том, что их соотношение с паттерном российского "острова" окажется принципиально различным. Московия, несомненно, уже не будет Россией, которую мир знал с XVI в., - из-за существования УСФ. Но чем же она будет в таком случае? Разумно будет предположить, что она попадет в сферу притяжения коренной Европы, но, оставшись ей во многом чужеродной хозяйственно и социально, сползет в зону "территорий-проливов" со всеми последствиями: вспышками вражды с украинцами за Левобережье и Крым, обострением тяжбы с Латвией и Эстонией и т.д. В свою очередь, УСФ, перехватив часть стратегического потенциала, достаточную для сдерживания Китая, предстанет государством, у которого на западе окажутся "территории-проливы", отделяющие его от Европы, а на востоке все те же трудные пространства, - иначе говоря, государством, воспроизводящим в несколько уменьшенном виде исконный паттерн России. По-другому такой поворот событий мог бы быть описан, как "откусывание" нестабильной зоной "территорий-проливов" от России ее европейской части и сохранение России на востоке - в форме Урало-Сибири, на которую, как известно, не распространялся даже план "Барбаросса". Этот мысленный эксперимент, как представляется, хорошо показывает сегодняшнюю определяющую роль нашего востока в поддержании самоидентичности России. Надеюсь лишь, что он и останется мысленным.

Потому и в отношениях с национальными республиками оптимальная линия внутренней геополитики, думается, должна состоять не в неоевразийских спекуляциях на тему "российской суперэтничности", а в выработке договоров-компромиссов между Центром как политическим представительством всего острова и этими доминионами, с учетом обстоятельств и интересов каждого из последних таким образом, чтобы этот процесс облегчил смещение Центра во внутренние и восточные области, на земли Новой России. Впечатляющим вариантом мог бы выглядеть район Новосибирска, учитывая такие факторы, как расположение его на стыке Западной и Восточной Сибири, примерная одинаковая удаленность от обоих флангов "острова" - европейского и приморского, нахождение в срединной области между двумя крупнейшими волжско-уральским и восточносибирским поясами автономий, приближенность к стратегически важным южным "территориям-проливам" при одновременной великолепной прикрытости просторами "русского" Северного Казахстана, огромный экспертно-интеллектуальный потенциал Сибирского отделения АН и т.д. (3). Однако с учетом дальнейших перспектив и целей возможны доводы и в пользу какой-либо из лежащих еще восточнее старых сибирских столиц, более застрахованных от перипетий среднеазиатской экологии и демографии.

Ибо "островитянский" выбор России может быть лучше всего рационализирован как предпосылка для наведения ее геополитического фокуса не на "азиатский мир" и не на "диалог с исламом" ради нового континенталистского виража, а на тот свой восток, для которого исламские проблемы - далекий запад, а еще больший восток - уже обе Америки. Солженицын в своей морально-политической проповеди прозорливо, хотя малопривлекательно, заговорил об этих землях как о больной совести нашей государственности. Но в 1993 - 1995 гг. естественнее усмотреть в Новой России с ее неосвоенностью и нестерпимым очаговым хищничеством, легендарными ресурсами и экологической планетарной престижностью альтернативу, сохранявшуюся у нас 300 лет и содержащую такие аспекты, как и неотторжимую от проблем сибирской инфраструктуры новую постановку вопроса об Океане для "острова России", и новые отношения с Америками и той же старой Европой, и обретение себя нашей страной в мировом раскладе первой половины XXI в. Пока Средняя Азия нас хранит от Юга, восточный крен с опорой на Сибирь мог бы вывести Россию из ареала столкновения ислама с либерализмом, ставя ее вообще вне распри "имущего" и "неимущего" миров (4).

И не надо пугать россиян западной части "острова" "переброской ресурсов в Азию". Федерализм при серьезной децентрализации даже части бюджета, чего требовали сибирские областники с конца XIX в., в рамках легитимизации курса на внутреннюю геополитику высвободит активность европейских регионов России как нового внешнего фланга страны, симметричного Приморью на востоке: напомню о крепнущей уверенности в себе элит Черноземья с их выходами в Левобережье и Новороссию вплоть до предложений в осень 1993 г. о взятии шефства над российским Черноморским флотом. Политика России на западных "проливах" из державной становится частной геополитикой регионов, чувствующих за спиной солидарность "острова". Миссия же центрального правительства, если оно хочет быть чем-то большим, нежели посредником между регионами в согласовании их интересов и добывателем кредитов для их развития, должна бы состоять в санкционировании своей силой неизбежного при любых условиях сдвига российской оси. Иначе Москва встанет против той самой конъюнктуры, которая в 1991 г. гарантировала роспуск СССР. И выбирать придется между попытками имперского отыгрыша, чтобы гирей претенциозных целей на западе, юге или юго-западе уравновесить платформу, начинающую крениться к востоку, и чисто эпигонским тлением, которое едва ли даже окажется слишком затяжным.

Я кончу словами, каковые многим нашим экспертам должны представиться кощунством: для России сейчас очень хорошее время, дело только за политиками, которые это поймут.


Примечания

1. Mackinder H. The Geographical Pivot of History. - "The Geographical Journal", #23, 1904.

2. Савицкий П.Н. Географические и геополитические основы евразийства. - Евразия: Исторические взгляды русских эмигрантов. М., 1992.

3. См.: Богомолов П. Шило на мыло. - "Правда", 17.IX.1993.

4. Гусейнов Г. Исторический смысл политического косноязычия. - "Знамя", 1992, #9. С. 191.

5. Ллойд-Джордж Д. Правда о мирных договорах. Т.1. М., 1957. С. 267.

6. Сказкин С.Д. Основные проблемы так называемого "второго издания крепостничества". - "Вопросы истории", 1958, #2. С. 97.

7. См.: Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм XV-XVIII вв. Т. 3. Время мира. М., 1992. С. 19.

8. Страда В. Есть ли будущее у российского государства? - "Русская мысль", 17.IV.1992.

9. Блестящий анализ см.: Демин А.С. Элементы тюркской культуры в литературе Древней Руси (к вопросу о видах связей). - Типология и взаимосвязи средневековых литератур Востока и Запада. М., 1974.

10. Трубецкой Н.С. "Хожение за три моря" Афанасия Никитина как литературный памятник. - Семиотика. М., 1983.

11. Цымбурский В.Л. Омонимия как ключ к исследованию идеологии (Термины "Евразия" и "евразийский" в двух геополитических традициях). - Межвузовская научная конференция "Язык в контексте культуры" (тезисы). М., 1993.

12. Ключевский В.О. Петр Великий среди своих сотрудников. - Ключевский В.О. Исторические портреты. М., 1990. С. 216.

13. Ср. После распада СССР: Россия в новом мире (Доклад Центра международных исследований МГИМО: А.Загорский и др.). М., 1992. С. 18.

14. Bassin M. Russia between Europe and Asia. - "Slavic Review", 1991, #50, I, p. 9; Ключевский В.О. Императрица Екатерина II (1729 - 1796). - Ключевский В.О. Исторические портреты. С. 307.

15. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 т. М., 1983. Т. 25.

16. "Записка в ЦК РКП, 5 августа 1919". Цит. по: Волкогонов Д.А. Троцкий: Политический портрет.Т.1. М., 1992. С. 11.

17. См. Чепелкин М.А., Дьякова Н.А. Исторический очерк формирования государственных границ Российской империи (2-я половина XVII - начало XX в.). М., 1992. С. 78 и сл.; см. также интересные заметки д.и.н. В.Борзунова. "Гудок", 11 - 12.VIII.1993.

18. Свасьян К.А. Освальд Шпенглер и его реквием по Западу. - Шпенглер О. Закат Европы. М., 1993. Т. 1. С. 122.

19. Тютчев Ф.И. Полное собрание сочинений. 8-е изд. Пг. [б.г.] С. 441, 474.

20. Потанин Г.Н. Областническая тенденция в Сибири. Томск, 1907.

21. Савицкий П.Н. Континент-Океан: Россия и мировой рынок. - Исход к Востоку. София, 1921. Кн. 1. С. 104 и сл. Он же. Миграции культуры. - Там же. С. 40 и cл.

22. Haushofer K. Der Nahe Osten im Vorschatten eurasiatischer Festlandpolitik. - "Zeitschrift fur Geopolitik", 1939, #16.

23. Wallerstein I. The Cold War and the Third World: The Good Old Days?//Fernand Braudel Center for the Study of Economics, Historical Systems and Civilisation. Binghamton (N.Y.),1990; комментарий к этой работе И.Валлерстейна см.: Фурсов А.И. Мир-системный анализ: интерпретация И.Валлерстайном периода 1945 - 1990 гг. (основные идеи и оценки). - "Восток" ("Oriens"), 1992, #3.

24. McGwire M. Perestroika and Soviet National Security. Wash., 1991.

25. Цымбурский В.Л. Понятие суверенитета и распад Советского Союза. - "Страна и мир", 1992, #1.

26. Павловский Г. К рассоединению Украины с Россией. - "Век XX и мир", 1991, #12. С. 27.

27. См. "Правда", 15.IX.1993.

28. Этап за глобальным. Национальные интересы и внешнеполитическое сознание российской элиты (Доклад независимой группы экспертов: А.Д.Богатуров и др.). М., 1993. С. 38.



Циклы "похищения Европы"
(Большое примечание к статье "Остров Россия") (5)

Я не возражала бы стать даже пешкой, лишь бы
меня приняли в игру. Хотя конечно, больше всего
мне бы хотелось быть королевой.
Л.Кэрролл. "Алиса в Зазеркалье"

Шумели в первый раз германские дубы,
Европа плакала в тенетах,
Квадриги черные вставали на дыбы
На триумфальных поворотах
.
О.Мандельштам
 

Я рад перепечатке моей прошлогодней статьи "Остров Россия" в книге "Иное" - не только из-за возможности исправить некоторые описки первой публикации. Мне хотелось бы, во-первых, зафиксировать происшедшие за год уточнения моих взглядов на некоторые проблемы, затронутые в "Острове". А во-вторых, дополнительно аргументировать мою позицию по одному из разделов названной статьи, который вызвал больше всего споров.

Начну с уточнений. Я не стал бы сейчас так однозначно связывать генезис "проливных функций" у пространств Средней Азии и Казахстана только с их российским завоеванием в XIX в. и последующим русско-советским воздействием на здешние общества, включая, кстати, и насаждение здесь стереотипов национальной государственности. Сегодня я не меньше значения придаю положению этого ареала как периферии ислама в сравнении с арабо-иранским ближне- и средневосточным популяционным ядром этой цивилизации. Я не рискнул бы на генерализации типа тех, к которым прибегал наш евразиец Н.С.Трубецкой, приписывая тюркам упрощение ислама, сведение его к ясным схемам мировоззрения и практики за счет отказа от религиозного творчества и соответствующих ему форм жизненной активности, грозящих "душевному и бытовому равновесию" (6). Тем не менее очевидно, что Казахстан, а в Средней Азии именно тюркские республики (в отличие от Таджикистана с его тревожными тенденциями) образовали геополитические и цивилизационные "проливы" между Россией и Средним Востоком. В этих краях можно ждать сильных выплесков национализма и варварской ксенофобии, но южный фундаментализм тут едва ли себе найдет почву. Более того, есть резон полагать, что при успехах исламистов в Таджикистане именно национализм их тюркских соседей способен сдержать движение пожара к северу - в сторону России.

В этом плане тюркские образования "Центральной" - в сегодняшнем словоупотреблении - Азии обретают функцию, сходную с разделительной функцией вестернизированной Турции на стыке Ближнего Востока и Евро-Атлантики. Предрекаемое сейчас некоторыми идеологами возвышение "тюркского мира" будет на деле утверждением устойчивого цивилизационного междумирья между исламской платформой и двумя платформами северными: евроатлантической и российской.

Далее, в ареале, где сближаются платформы России и Китая, фактор трудных пространств сейчас начинает играть совершенно иную роль, чем в XVII - XVIII и даже XIX веках. Своей неосвоенностью, демографическим полувакуумом и товарным голодом эти земли затягивают в себя китайское население и китайскую экономику, так что "море" лесов на нашем юго-востоке лишь камуфлирует наползание китайской платформы на российскую. На деле вероятностью поглощения наших трудных пространств чужой цивилизационной экспансией с юга обозначается четвертая граница русской геополитической идентичности - в дополнение к тем трем, о которых я говорил в "Острове Россия". Однако ведь о "китайской опасности" сейчас у нас пишут и так немало, даже с излишней, хотя и симптоматичной истерией. Значительно меньше внимания наши политики и публицисты уделяют проходящему на стыке двух названных платформ поясу алтайских (тюрко-монгольских) народов, буддистов и исламистов, прямо продолжающему среднеазиатско-казахстанские "проливы". Частично (Синьцзян, Тува, Бурятия) этот пояс тянется по пространствам, которые юридически принадлежат России или Китаю, частично он представлен суверенной Монголией, и, наконец, после разрыва в Приамурье, резко усиливающего китайское давление на нашу платформу (несколько миллионов маньчжуров не делают там погоды), он находит этнорелигиозное и геополитическое продолжение на Корейском полуострове. При некоторых условиях активизация народов этого пояса по какую-то из сторон нашей с Китаем границы могла бы преподнести сюрприз, превратив эту территориальную полосу в реальный "пролив" между платформами, цивилизационно специфический относительно разделенных им миров. В судьбе этих земель могли бы сыграть в будущем исключительную роль встречные влияния объединенной Кореи и возрожденного Тибета. У истории есть что противопоставить китайскому движению в северо-восточную Евро-Азию.

Так край, который для Х.Маккиндера был глубочайшей сердцевиной континента, оказывается с точки зрения России лишь частью внешней полосы "проливов" между цивилизационными платформами - гигантской полосы, включающей Восточную Европу с Прикарпатьем и Приднестровьем, Закавказье с горным Кавказом, Казахско-Среднеазиатский край, далее "синьцзяно-корейский пояс" с ответвлением в виде Тибета. Собственно это и может быть названо "Евразией" - совокупность континентальных периферий, окаймляющих с тыла приокеанские платформы (европейскую и азиатские). Понятно, что, исходя из такого геополитического мировидения, я не могу принять недавно вы-сказанного В.Л.Каганским взгляда на Россию как на средоточие разных евроазиатских (европейской, исламской, китайской) периферий. В том- то и дело, что у каждой из этих платформ есть своя периферия, свой участок в "Евразии". Россия же, если глядеть с любой такой платформы, - земля, встающая по ту сторону периферии. Россия - не "Евразия", она - за "Евразией".

Таковы основные уточнения, которые я хотел бы сегодня внести в "островитянскую" модель российской геополитики (7).

А в дополнительном обсуждении, как выяснилось по отзывам на "Остров", нуждается предложенная мною интерпретация отношений России с Западом в XVIII - XX вв., отмеченных попыткою изживания нашего "островитянства". Это время было в "Острове" иронически названо веками русского "похищения Европы" (8). Данным определением я стремился с предельной броскостью выразить тот же синкретизм цивилизационных и геополитических характеристик, который заключается и в исходном для всей моей концепции понятии "этно-цивилизационной платформы". Великая цивилизация имеет свое популяционное ядро - группу народов (иногда это один народ) с собственной ареальной нишей в мировом раскладе. Для цивилизации Запада это - группа романо-германских народов, базирующихся по обеим сторонам Северной Атлантики и имеющих изначальные корни в Европе. Что случилось, когда элита России - государства, геополитически и цивилизационно сложившегося вне этого круга, - взяла да и объявила себя частью Европы, а свою страну европейским государством и пожелала вырвать признание своих претензий у элит Запада? Русские быстро убедились: кратчайший путь к удовлетворению этого желания, помимо имитации западных культурных форм, состоит в закреплении за Россией постоянного, неотменимого места в европейской политике, когда судьбы этого ареала, его расклад и баланс сил определялись бы потенциалом России и направленностью ее воли.

Сравним высказывания двух министров, ответственных за внешнюю политику России в XVIII в., - речь петровского канцлера Г.И.Головкина, славящего царя-преобразователя за то, что русские его трудами "из небытия в бытие произведены и в общество политичных народов присовокуплены" (9), и похвальбу екатерининского канцлера А.А.Безбородко тем, как "при нас ни одна пушка в Европе без позволения нашего выпалить не смела" (10). Очевидна прагматическая связь этих притязаний: если первая ступень на пути европейского самоутверждения России - "из небытия в бытие, в сообщество политичных народов", то вторая ступень - "ни одна пушка в Европе без позволения нашего...", тогда уж точно Россию никому не выдворить из "сообщества политичных народов". Неоправданны попытки некоторых западных авторов различать якобы благое явление "вестернизации" России, усвоения русскими западных ценностей и сомнительный в глазах Запада процесс ее "европеизации", силового включения в европейскую политику, в том числе через серии акций, направленных на ликвидацию пространственной обособленности России от платформы коренной романо-германской Европы. Эти феномены нераздельны: для России "быть Европой" прагматически значило быть силой в Европе, а "быть силой" легко переосмыслялось в "быть насильно".

С разных сторон вызвал возражения мой тезис о том, что европеизация России как акт спонтанного цивилизационного самоопределения ее элиты должна была по необходимости обернуться политикой, способной представлять и в какой-то момент представившей в глазах Запада прямую угрозу его безопасности. На эти возражения мне предстоит ответить серией статей, сейчас же я коснусь лишь одного из них, особенно существенного для проникновения в ту область русского коллективного сознания, которую можно назвать национальной историо- софией.

Мне неоднократно приходилось слышать утверждение насчет недопустимости вообще говорить о напоре России на Европу. Наоборот, именно русским будто бы всегда приходилось сдерживать напор Запада, а особенно в последние два столетия, когда западная цивилизация глобализовалась, стремясь овладеть ресурсами мировой Ойкумены. Каждый век, дескать, видел западных захватчиков, приходивших в Россию, тогда как войны русских против романо-германских народов всегда начинались как войны оборонительные. Возникает впечатление, что в восприятии утверждающих такое сюжетика взаимоотношений России с Европой в веках и даже различие между Россией и Киевской Русью выносятся за скобку. От истории остается серия изолированных, замкнутых на себя случаев, будто бы иллюстрирующих одну и ту же навязчиво повторяющуюся схему: покой России взрывается идущей извне "самородной" опасностью. Походы немецких "псов-рыцарей" и шведов против Новгорода в XIII в.; польская авантюра начала XVII в. с попыткой возвести польского короля на московский престол; Карл XII под Полтавой; Наполеон в Кремле; англичане и французы, бомбардирующие Севастополь; Брестский мир и интервенция Антанты; ужас 22 июня 1941 г. и план "Дропшот" - становятся с распадом исторической связи (так сказать "синтаксиса истории") вполне эквивалентными друг другу символами опасности, рвущейся из внешнего мира в отделенный от него мир России.

Лучший пример такой трансформации истории - заглавие книги академика Е.В.Тарле "Северная война и шведское нашествие на Россию" (М., 1958), несущее в себе целую программу толкования исторической перипетии. Война, начатая вовсе не Швецией, а Россией ради овладения выходом в Балтику и отвоевания нескольких былых российских городов, около 90 лет бывших под шведами (а сколько лет мы в XX в. держим Кенигсберг и Южные Курилы?), завоевательная война русских, ведшаяся в основном либо в шведских владениях, либо в союзной нам Польше и лишь ненадолго перекинувшаяся даже не на Россию, а на вассальную ей Левобережную Украину (11), - эта война в самом заглавии подается великолепно знавшим все обстоятельства Тарле не как успешное завоевание, а как отражение некоего "нашествия на Россию". Всем нам с детства помнится - "швед под Полтавой". Что же удивляться, когда наш современник В.В.Жириновский серьезно утверждает, будто Петр I "не шел вовне, а отбивал атаки шведов, он не захватывал чужие страны" (12)! Но все-таки каков национальный консенсус - Тарле и Жириновский!

Попытаемся восстановить "синтаксис" геополитических отношений России с Западом, начиная с первого вступления русских войск на платформу коренной Европы. Для этого выделим все дальнейшие случаи такого рода, наряду со встречными примерами вторжения западных государств на платформу России, а также с наиболее значительными действиями русских и западноевропейцев на "территориях-проливах". Скажу, забегая вперед: анализ этих данных выявляет за три века троекратное повторение однотипной событийной схемы из четырех ходов, где все вторжения Запада к нам, кроме Крымской войны, оказываются синтаксически изоморфными, составляя в каждом цикле содержание одного и того же, а именно второго хода. Сейчас я представлю события по циклам и ходам, а сводную интерпретацию дам по окончании обзора.


Цикл I

Ход A. После Полтавской победы Петр I отвергает предложение Карла XII кончить войну передачей русским выхода в Балтику. На так называемом третьем этапе Северной войны (1710 - 1718) Петр не только временно оккупирует шведскую Финляндию (шаг, симметричный отбитому вступлению шведов на Украину), но также шлет контингент русских войск в Европу на помощь своим союзникам (Дании, Саксонии и Ганноверу) против германских владений Карла. Такое "проецирование силы на Запад", поднимая европейский престиж России, вместе с тем пробуждает беспокойство в европейских державах и вызывает нежданные осложнения между Петром и его союзниками.

За 90 лет после Северной войны русские без всякой корысти для себя участвуют в четырех войнах на платформе коренной Европы или на принадлежащих ее государствам участках "территорий-проливов". Сперва это - Семилетняя война 1756 -1763 гг., от театра которой Россию надежно отделяли Польша с Курляндией. Россия, как союзница Австрии и Франции против Пруссии, временно оккупирует Восточную Пруссию и на несколько дней берет Берлин. Затем в 1799 г. она в коалиции с Австрией по чисто идейным мотивам воюет против революционных Франции и Швейцарии, с территориями которых опять же никогда не соприкасалась и не могла соприкасаться. Знаменитые в стратегическом и тактическом отношении, но политически абсолютно бессодержательные походы Суворова, Итальянский и Швейцарский, своим блеском лишь испортили отношения России с союзной Австрией. Наконец, в 1805 - 1807 гг. Александр I по столь же "идеальным" соображениям проводит вместе с Австрией и Пруссией две провально окончившиеся войны против Наполеона. Как следствие, ранее далекая от российских границ наполеоновская империя оказывается к ним вплотную. По Тильзитскому миру, бывшему, как писал Н.Я.Данилевский, "разделом Европы" (13), Россия обязуется - вместе с отстраняющим ее от романо-германской платформы размежеванием сфер влияния - следовать враждебному курсу Наполеона против Англии.

За тот же столетний срок, наряду с участием "из чести" в описанных европейских играх, Россия отторгла от шведов сперва Прибалтику, после (с подачи Наполеона) Финляндию, уничтожила вассальную автономию Украины, заняла Крым, поделила Польшу с Австрией и Пруссией, а также провела четыре войны против Турции (спровоцированных самими турками) и при этом продвигалась шаг за шагом к Придунавью и Средиземноморью. Как бы проецируя в будущее эти успехи, оформляются "греческий проект" Екатерины II и конкретизирующий его план раздела Турции с европейскими державами по польскому образцу, затеянный Павлом I и руководителем его внешней политики Ф.В.Ростопчиным - в видах компенсировать Россию за разочаровывающее рыцарство итало-швейцарской кампании: по этому плану на российскую долю приходились Молдавия, Румыния и Болгария (14).

Итак, в военной политике России по ходу А данного цикла проступают две линии. Одна, прагматическая, постоянно приближает Россию к Европе посредством включения в геополитическое тело России все новых участков "территорий-проливов". В этом своем разрастании Россия долго не сталкивается впрямую с коренной Европой - пока наконец раздел Польши не ставит наших владений впритык к владениям немецкоязычных великих держав. Вторая линия, условно скажем - "идеалистическая", представлена большими войнами вдали от российских пределов за баланс Европы или подавления европейских революций, войнами безо всякого расчета на приращение страны или иную материальную выгоду (15).

Ход B. Комбинация этих двух линий дает понятный результат: вползание "из чести" в европейские дела порождает в Европе выплеск агрессии против нас, а прагматическая экспансия оборачивается политической ликвидацией "проливов", прикрывавших нас от Европы. Франция Наполеона стоит у сдвинутых к западу российских границ, да еще имея на Россию "зуб" за прежние контры. Нарушение Александром I тильзитских условий (вмешательство в германские дела Наполеона, тайная торговля с Англией и т.д.) становится стимулом к наполеоновскому походу 1812 г., в глазах русских - "нашествию двунадесяти языков", классическому образцу "панзападной" агрессии против нас.

Ход C. Отразив в патриотическом экстазе посягательства Наполеона, Россия начинает, вопреки советам прагматика Кутузова, войну за "освобождение Европы". Оная война, уже после русского лидерства в антинаполеоновской коалиции, после победы и взятия Парижа, едва не переходит в другую - в войну Александра I в 1814 г. против всей "освобожденной" Европы (включая и вчерашних союзников, и побежденную Францию) за Польшу, которую "освободитель" требует себе целиком в награду. Польшу он в конце концов получает за малые уступки соседям - австрийцам и немцам, а провозглашенная им система Священного Союза делает из этого царя, как потом и из его брата Николая I, гегемонов большей части Германии: местные князья взирают на них как на своих сюзеренов. Между тем, выступая в континентально-европейском ареале "международными жандармами", хранящими статус-кво, оба эти царя в стремлении проложить России путь в Средиземноморье ведут прагматическую игру с дестабилизирующими силами балканского революционного национализма: идеалисты-консерваторы на Севере, прагматики-революционеры на Юге, они давят на Европу и будоражат ее и в той, и в другой своей ипостаси.

В 1848 -1849 гг. идеализм "революциефобов" берет верх: войска Николая I вступают в Австрию для подавления венгерской революции и в защиту законной власти Габсбургов, вопреки призывам российских прагматиков, особенно Ф.И.Тютчева, использовать революционную ситуацию для уничтожения Дунайской империи и полного включения всех славянских областей Восточной Европы во владения России.

Ход D. C 1820-х годов крупнейшие государства романо-германского мира - Англия, Австрия, наконец, и Франция - переходят к политике сдерживания России, внушая определенные иллюзии полякам, но главным образом противодействуя русским планам в отношении Турции и Балкан (16). Полновесным ответом на двойной ("идеалистический" и прагматический) русский прессинг: и на хлопоты о европейском балансе, и на борьбу с революциями, и на славянские игры, и на жажду теплых морей - становится Крымская война. Начавшись с занятия русскими войсками основной части нынешней Румынии, она кончается отбрасыванием нашей страны от Средиземноморья и дунайского региона объединенными англо-франко-итальянскими силами при полном сочувствии Австрии и всей Германии. Правда, попытка Запада в начале 1860-х ультиматумами вытолкать Россию из восставшей Польши и части Прибалтики кончилась безуспешно, в основном из-за особой политики пруссаков.

Зато в 1870-х рецидив российского движения к Балканам солидарно обуздывается на Берлинском конгрессе Европой, постаравшейся, чтобы, освободив балканских славян от турок, русские не забыли уйти (во всех смыслах) из освобожденного края. Так 1870-е оказываются своеобразной кодой к первому циклу "похищения Европы" - кодой, вклинившейся в первую евразийскую интермедию, о которой ниже. С конца этого десятилетия англо-турецкий оборонительный союз, а затем и Тройственный союз немцев, австрийцев и итальянцев полностью закрывают нам путь на Запад и Юго-Запад. Так что Вильгельм II был в своем праве, когда, дружески деля между собой и Николаем II океаны, себе брал Атлантический, Николаю оставляя Тихий.


Цикл II

Ход A. С середины 1900-х, сделавшись одной из держав-учредительниц Антанты, Россия выходит из первой евразийской фазы, казалось бы, восстанавливая шансы и на престижное самоутверждение в Европе, и на возрождение прагматического Восточного вопроса о Дарданеллах. Как писал поэт,

"Мы старый решаем вопрос:
Кто мы в этой старой Европе?
............................
И что же! Священный союз (так! - В.Ц.)
Ты видишь, надменный германец?
Не с нами ль свободный француз?
Не с нами ль свободный британец?"

В.Брюсов

Роль России в возникновении Первой мировой войны - не путать с развязыванием войны! - надо оценить совершенно непредвзято. Как известно, провокационная локальная война Австро-Венгрии против сербов выросла в войну общеевропейскую через три ступеньки эскалации. На первой ступени Россия объявляет как демарш мобилизацию против австрийцев, но, не имея плана частичной мобилизации, а только всеобщей, она устремляет свои огромные резервы в направлении к обеим - и австрийской, и германской - границам. Тут в действие вступает германский план фон Шлиффена, и эскалация переходит на вторую ступень. Этот план возбранял немцам войну на два фронта, ибо до начала борьбы всерьез с русскими надлежало разбить французов ударом через нейтральную Бельгию. Но с появлением германской армии в Бельгии Англия присоединяется к России и Франции: оказывается достигнута третья ступень эскалации (17). Локальный конфликт смог вырасти в великую войну из-за воплощения нашего покровительства сербам в план всеобщей мобилизации и стыковки последнего с планом фон Шлиффена по другую сторону границы, приведенным нами в действие и врубившим в полную мощь механизмы войны. На входе эскалации и на ее верхних уровнях решающую роль играла агрессия немецкоязычных государств. Но связаны были эти уровни исключительно акциями России с ее идеалистическим пафосом принадлежности вновь к европейскому "священному союзу", Entente cordiale, и вместе с тем прагматической, карпато-балканской и восточносредиземноморской озабоченностью, толкавшей нас навстречу Европе; точно в напоминание салтыков-щедринского афоризма о глуповских выгонах, непосредственно соседствовавших с византийскими. Как отмечает советская "История Первой мировой войны", австрийцы и немцы сделали все, чтобы Россия предстала виновницей (18), - но ведь и она этому нимало не воспротивилась, наслаждаясь своей полной правотой в глазах союзников. Она снова была в Европе!

Борьба двух военно-политических линий, "идеализма" и прагматизма, на этот раз проявилась в развертывании русскими военных действий - в распределении нашим командованием под осень 1914-го сил и внимания между двумя частями Западного театра. Наступление против восточно-прусской группировки немцев, как известно, осуществлялось исключительно в поддержку бьющихся на Марне союзников и в ущерб блестяще начатым действиям в Прикарпатье, на недобранном в 1815 г. и давно интересовавшем Россию галицийском участке "территорий-проливов".

Ход B. Попытка через "священные союзы" с европейцами причислиться к "обществу политичных народов" кончилась в 1910-х сходно с тем, как и столетие назад, только хуже - из-за перенапряжения и внутренней заварушки. На попытку России, уже потерявшей Польшу и основную Прибалтику и дважды революционно сменившей власть, хитроумно выскользнуть из войны "без аннексий и контрибуций" она получает от "надменного германца" Брестский мир, включивший весь ареал "территорий-проливов" в зону центральноевропейской гегемонии, охватившей местами на юге и часть собственно русской платформы. А со стороны "свободных француза и британца" - интервенцию под предлогом не допустить превращения России в германскую сырьевую базу. Как и в начале XIX в., мы в нашем прагматическом аннексионизме слишком уперлись в Европу с ее внутренней борьбой, одновременно по нашему коалиционному идеализму принимая на себя излишние для неевропейского государства обязательства. Снова такая политика при первом серьезном сбое - а сбой 1915 - 1917 гг. был куда значительнее тильзитского! - оборачивается европейским нашествием на Россию: как "идеалисты", мы напрашиваемся на удар, а как прагматики, лишаем себя от него защиты.

Только теперь против нас шла не Пан-Европа, сплоченная вокруг озлившегося на нас гегемона: Россию пытались раскроить два лагеря, продолжавшие между собою ту европейскую войну, из которой большевики рассчитывали эмигрировать восвояси. На этот раз европейское расширение на восток было сорвано сразу и кризисным внутренним разделением Евро-Атлантики, и трайбалистским самоопределенческим восстанием "территорий-проливов", далеко отодвинувшим Россию и Европу друг от друга, затопляя их окраины.

Ход C. Частью этого "восстания проливов" стали локальные коммунистические революции 1919 г. в Венгрии и Словакии, сокрушенные румынами и чехами, а также агрессия Польши, сильнейшей из стран вновь коституировавшегося "проливного ареала", против Германии и России - в отношении России провалившаяся. Все эти события подтолкнули большевиков (после изгнания европейских войск из России и еще до окончания в ней гражданской войны) на бросок к Карпатам и Висле, вошедший в национальную память как поход "Даешь Варшаву, даешь Берлин!". Наказание зарвавшихся поляков и предполагаемое Лениным насаждение у них Советской республики неоспоримо должны были стать разведкой боем в направлении реализации открыто пропагандируемого Л.Д.Троцким и другими проекта "Соединенных Штатов Европы". Не зря Троцкий величайшим недостатком Рижского мира с Польшей от 1921 г. считал лишение нас доступа к германской границе (19). Следующей и последней попыткой большевиков в том же ключе стала сорвавшаяся революция 1923 г. собственно в Германии.

"Соединенные Штаты Европы" были идеократическим революционным проектом, сравнимым по престижности для молодого российского режима с консервативным проектом Священного Союза для Российской империи в XIX в. Что же касается заявлений большевиков-западников насчет удела России вновь стать после победы революции в Европе смирным отсталым государством уже в рамках социалистического европейского сообщества, то поимеем в виду: идеология российского похищения Европы легко сползает к пафосу "почетного самоубийства" России через ее слияние с платформой "политичных народов". Инкриминируемая троцкистам всеми кому не лень готовность якобы принести Россию в жертву европейской революции в этом смысле мало чем отличается от подавления в годы Священного Союза прагматических "национальных интересов" страны в Юго-Восточной Европе и на Балканах в пользу европейской идеи, - до сих пор вызывающей гнев у "державников" вроде В.Кожинова.

Ход D. Поддержка Польши Антантой в 1920 - 1921 гг. имитирует в ослабленном виде заступничество Европы за Турцию против нас в середине прошлого века, а "чудо на Висле" в 1920 г. и провал германской и болгарской революций в 1923 г. обозначили абортивный исход нового похитительского цикла. Откат России с части "проливов" был значительнее, чем за 70 лет до того, обернувшись в партийной жизни крушением троцкизма, а на уровне идеологии - поворотом к построению социализма в одной стране и к стратегии "осажденной крепости". С середины 20-х наступает вторая евразийская интермедия, и мэтр геополитики К.Хаусхофер в эту пору в своих обзорах мировой панорамы рисует Россию как государство, по своим интересам вполне погрузившееся в Азию.


Цикл III

Ход A. Хотя Версальская система своими кордонами надежно закрыла не только Европу от русской революции, но и Россию от сильных держав Запада; хотя с ближайшей из этих держав - Германией - отношения по 1933 г. были весьма теплы, а в Локарно (1925 г.) немцы решительно воздержались гарантировать участие в каких бы то ни было западных акциях против России, однако же со второй половины 20-х большевики не устают предрекать приближение новой войны. Не преуспев в середине 30-х с попыткой включиться в европейское устройство через антигерманский Восточный пакт, СССР в конце того же десятилетия, после краха Австрии и Чехословакии, приблизившего германские границы к советским, бодро солидаризируется с Третьим рейхом в разрушении версальских структур. Перефразируя Брюсова, скажем:

Мы снова решали вопрос:

Кто мы в этой старой Европе?

Поделив Польшу с Германией (вот и граница, желанная Троцкому!) и аннексировав Прибалтику, СССР смыкается наконец с воздвигающейся Пан-Европой "нового порядка", и не по ее вине он не смог себе вернуть наполеоновского подарка - Финляндии. Однако совершенно не внушает доверия гипотеза В.Суворова-Резуна о подготовке Сталиным в 1941 г. большой агрессии против Германии ради "освобождения" и советизации Европы. Это какая-то проекция на 41-й год советских военных планов 70-х. По своим сверхцелям для советской стороны пакт Молотова - Риббентропа мало чем отличался от литвиновской идеи Восточного пакта, который бы позволял нам двинуть в Европу войска при намеке на агрессию Германии против любого из ее соседей. Обе версии сходились в одном: Россия стремилась вернуться в разобщенную Европу через какую-то из мыслимых форм новой Entente cordiale.

Кризис обозначился быстро. Претензиями касательно Юго-Восточной Европы, Балкан и Дарданелл Сталин острее, чем некогда Александр I, поставил под вопрос раздел сфер влияния, а заняв Бессарабию (т.е. повторив ход того же монарха от 1812 г.) СССР, и без того неумеренно привязавший германскую экономику к своей обилием поставок, теперь подступается к "жизненно важным" для Рейха румынским нефтяным месторождениям. Осенью 1940 г. Молотов протестовал против германских гарантий Румынии. Прошлое отзывалось русской оккупацией Молдовы и Валахии в 1806 - 1812 гг. и нашими боями против австрийцев на румынской реке Серет в Первую мировую войну. В глазах Гитлера его советский союзник превращался в последнюю надежду Англии (20).

Ход B. Цикл повторялся: вновь, как в XVIII - начале XIX в., политически "отменяя" обозначившиеся "территории-проливы", подступая к Европе вплотную, повязывая себя обязательствами перед гегемоном нового европейского порядка и вступая с ним в споры, ставящие выполнение этих обязательств под вопрос, Россия шла навстречу войне. Преддверием европейской агрессии и на этот раз становятся сбои в российской политике: неудавшаяся попытка поглотить Финляндию, диссонансы на переговорах Молотова с Гитлером осенью 1940-го, бесплодность советских демаршей весной 1941 г. во время германских акций на Балканах. И опять европейская - уже и евро-атлантическая - распря подхватывает Россию, и Пан-Европа тянется к Волге, возбуждая русских на "священную войну".

Ход C. Как и в предыдущих циклах, отбрасывание западной интервенции сменяется российским нашествием на Евро-Атлантику - нашествием, по виду грандиознее предыдущих. Через систему сюзеренитета, позднее закрепленную Варшавским договором, а еще позднее прозванную доктриной Брежнева, СССР вполне возобладал над "территориями-проливами", включая не только доминионы Австро-Венгрии, но и те германские, прусские и саксонские земли восточнее Эльбы, которые принадлежали к "проливам" в незапамятные времена второго крепостничества, уже давно втянувшись в коренную Европу. Хотя вопрос о Дарданеллах решить не удалось, советский военный флот неутомимо маячил в Средиземноморье - никогда еще Россия не была силой настолько европейской, как в третий приступ "похитительства" после Священного Союза и оборвавшегося "Даешь Берлин!" начала 20-х.

Ход D. Не надо здесь много говорить о сдерживании СССР Западом и системе евро-атлантической безопасности, в частности охватившей Турцию; о рассмотренном в "Острове России" феномене нашего "инвертированного западоцентризма", который в конце концов привел к истощающей глобализации мировой активности СССР, дошедшего и до такого состояния, когда он "с кем хочет, с тем и граничит"; о выпадении из-под нашего протектората Югославии и Албании, отнявшем у нас позиции на Адриатике; о германских, венгерских, чешских, польских потрясениях, о фактическом ускользании от нас Румынии; о "хельсинкском процессе", о нефтяном надломе 80-х, о казусе Горбачева, восточноевропейских революциях и конце ОВД; наконец, о нынешнем отводе Россией войск с Запада на собственную ее платформу, получившем от публицистов прозвание "бегом марш из Европы".

Видим определенно: семантика четырех синтаксически изоморфных ходов во всех трех циклах однотипна, при всем разнообразии - впрочем, тоже относительном - исторических перипетий, каждый раз ложащихся все в тот же метасюжет. Во время хода A Россия разрушает пространственные преграды, отстраняющие ее от романо-германской Европы, и, параллельно, вовлекается в союзы, заставляющие ее кидать свой потенциал на весы европейского, а наконец, уже и евро-атлантического баланса. Так подготавливается ход B, наступающий при каком-то сбое в этой российской стратегии - проявляется ли этот сбой поражениями в войнах 1805 - 1807 гг., тупиковой военной ситуацией 1917-го г. или обнаружившейся слабостью СССР среди финских лесов в 1939 г. Содержанием хода B становится встречный поход Европы на Россию, прокатывающийся по "территориям-проливам" и начинающий захлестывать собственно русскую платформу. Этот поход бывает в двух вариантах. Либо его организует держава - гегемон Запада, раздраженная российским вмешательством в европейские дела; либо же силы, противоборствующие в евро-атлантическом мире, порознь, как конкуренты, вторгаются в Россию, перенося на ее землю свою распрю и обретая среди здешних элит свою агентуру (сравним отношения большевиков в 1917 -1918 гг. с немцами и австрийцами и разделение в ту же пору белого движения на группировки прогерманские и верные Антанте).

Следствием оказывается ход C: русское сопротивление интервенции после ее надлома переходит в контрпоход, Россия захватывает и подчиняет "территории-проливы", местами проникает на земли романо-германской Европы, перед которой встает видение русского домината. Ход D сводится к тому, что Запад сдерживает Россию то холодной, то - в исключительном случае - горячей войной, пока мы не отступаем к себе на длительное время (от 10 - 15 лет до полувека), ослабляя давление на европейскую платформу. При исчерпании каждого "похитительского" цикла наблюдаем возникновение "серых", не контролируемых вполне ни Россией, ни Западом зон на "территориях-проливах", участков перманентного неблагополучия. Таковы независимые и квазинезависимые балканские образования, возникающие в 1850-х, а также и конце 1870-х и узаконенные Берлинским конгрессом; такова вся "версальская" Восточная Европа 1920-х и 30-х; сходную картину этот ареал являет и в наши дни.

В истории отношений европейских государств между собой и с миром афро-азиатским, как и в прошлом азиатских платформ, нам, пожалуй, не найти ничего, подобного такой цикличности. До начала XVIII в. ее не обнаруживаем и в нашей истории: скажем, отражение поляков и шведов в начале XVII в. не переродилось ни в какую русскую угрозу Западу. В политике США известное чередование периодов внешней ангажированности и изоляционизма, отличаясь хронологической ритмичностью (21), не дает повторяемости событийной, сюжетной. Применительно к России наоборот - здесь изоморфные, событийные циклы, отмечающие эпоху "похищения Европы", протекают в неодинаковых временных ритмах, то ускоренных, то замедленных. Первый цикл (с 1710-х по 1850-е и с кодой в 1870-х) наиболее растянут. Второй (с середины 1900-х по первую половину 1920-х) крайне спрессован - считать его начало с франко-русского соглашения 1891 г. едва ли правомерно. В нем ходы C и D лишь намечены и не вполне отчетливы в абортивной ускоренности протекания, уже частично совмещаясь с началом последующей интермедии. Третий цикл (со второй половины 1930-х по начало 1990-х) имеет среднюю продолжительность, хотя в нем ход D сильно растянут. Различие в скорости протекания циклов и отдельных ходов, по-видимому, должно быть связано с особенностями хозяйственной и военно-политической динамики тех эпох в истории Запада, на которые приходится каждый новый приступ возобновляющегося российского "похитительства".

Как я уже говорил, дополнительным критерием для выделения циклов является их размежеванность более или менее длинными евразийскими интермедиями, когда при снижении активности России на европейском и средиземноморском направлениях растет ее вовлеченность в дела Средней и Центральной Азии и Дальнего Востока.

Евразийская интермедия 1 охватывает срок со второй половины 1850-х по середину 1900-х. На это время пришлись покорение Средней Азии и первая попытка под 1885 г. продвинуться в Афганистан; многочисленные русские экспедиции в Монголию и Тибет; в начале этой интермедии стоит занятие русскими междуречья Уссури и Амура, а под конец - экспансия в Корее и Маньчжурии и русско-японская война. Пределы интермедии кладут наши соглашения с Англией и Японией в 1907 - 1912 гг., установившие границы азиатским интересам России и отметившие наш поворот к Европе в контексте Антанты. В плане культурном об этом времени прозорливо писал Мандельштам, как о "домашнем периоде русской культуры", который "прошел под знаком интеллигенции и народничества", о поре "отпадения от великих европейских интересов, отторгнутости от великого лона, воспринимаемой почти как ересь". Он датировал эту эпоху, "начиная с Аполлона Григорьева", - для нас это значит: с Крымской войны (22). Это время горчаковского сосредоточения России и победоносцевской ненависти к Европе; время, когда народники прокламировали "некапиталистический путь", Достоевский призывал русских найти себе новую судьбу в Азии, а Толстой потрясал православие проповедью своеобразного "буддизированного" христианства.

Евразийская интермедия 2 - это 20 - 30-е годы, время включения в уже созданный СССР Средней Азии, ее национально-территориального межевания и подавления басмачества, превращения Монголии в советский протекторат, ангажированности в Китае и дальневосточных битв с Японией, в том числе на монгольско-китайской границе. Как уж говорилось, это "эпоха социализма в одной стране", - но в такой же мере золотой век эмигрантского евразийства. Все говорит об окончании этой евразийской интермедии где-то к началу 40-х: и настороженное отношение Сталина к революции Мао Цзэдуна; и ограниченность вовлечения СССР в корейскую войну по сравнению с Китаем; и та легкость, с которой наши вожди шли в 1950-х на отказ от многих военных дальневосточных приобретений (уступка Китаю Дайрена и Порт-Артура, готовность вернуть Японии часть Южных Курил). Похоже, война с Японией в 1945 г. была войной "не по фазе", оправданная лишь как реванш за 1905 г., но реванш скорее демонстративный, успокаивающий самолюбие, нежели материальный. Эта победа скорее должна была закончить незакрытые счеты на Дальнем Востоке - никаких перспектив в то время она не открывала.

Само по себе наличие продолжительных евразийских разрывов в нашем напоре на Европу (Евро-Атлантику) позволяет установить важнейший факт: нарастание напряжения между Россией и Западом в последние три века никогда не начиналось с открытого вызова Запада нам, с того, чтобы силы коренной Евро-Атлантики вторглись на контролируемые нами "территории-проливы". Всегда в начале цикла стоит наш вызов, даже тогда, когда со стороны Европы задолго планировался ход B. Так, биограф Гитлера Й.Фест отмечает, что для агрессии против России-СССР фюрер стремился предварительно дать нам оккупировать часть Промежуточной Европы (толкнув нас сделать ход А). И уж несомненно, что приходу Пан-Европы под Москву и на Волгу в огромной мере способствовало решение Сталина избавиться от буферной Польши в любом ее виде (23). Но сам этот русский вызов на начальной стадии цикла - во время хода А - никогда не выглядит антиевропейской агрессией. В это время Россия навязчиво, часто себе в ущерб стремится оказывать союзнические услуги Западу ради одного лишь присутствия на европейском "театре славы", между тем прибирая к рукам "проливные", "серые" территории, делающие по мере их русификации нашу западную границу все европеистее. Иначе обстоит дело в период, соответствующий ходу C, уже после западной агрессии. Тогда возможны и готовность Александра I воевать со всей Европой за Польшу, и "Даешь Варшаву, даешь Берлин!", и планы войны, "как ядерной, так и обычной", за изгнание американцев из Европы и Азии. Взбуханию российского гегемонизма всегда предшествует западная интервенция, но саму эту интервенцию столь же неизменно предваряет и подготавливает наше навязчивое присутствие в делах этого субконтинента из жажды геополитически избыть наше островитянство. Мы всегда оказываемся "в плохое время и в плохом месте": и эти плохие время и место для русских - европейская платформа периода акме евро-атлантической цивилизации и ее первичного надлома. Это - не наши время и место, независимо от того, как конкретно к нам относится мир, с которым мы себя пытаемся отождествить.

А на разных ступенях наших "похитительских" циклов мы видим разницу в реакции Запада. Реакция прямого отторжения и отбрасывания России, типичная для хода D в каждом цикле и для начала евразийских интермедий (Крымская война, ультиматум Запада во время польского восстания 1860-х, в какой-то мере Берлинский конгресс; а через цикл - блокада начала 20-х, нота Керзона, антирусский дух Локарно), сменяется к концу интермедии и во время хода А в следующем цикле стремлением тех или иных евро-атлантических государств утилизовать в своих видах эту напрашивающуюся в игру чужеродную силу: напомню франко-русский договор 1891 г. и создание Антанты, соответственно германский и англо-французский зондаж России-СССР в конце 30-х. Между прочим, цикличностью собственных ответных отношений Запада к России, их обычным потеплением в интермедиях, может во многом мотивироваться замечательная терпимость демократий к сталинскому режиму "осажденной крепости", сменяющаяся с середины 40-х, по ходу С, совсем иным отношением к СССР - сокрушителю Третьего рейха.

История лишила русских наилучшего для них варианта, когда бы некое непредставимое бедствие напрочь уничтожило Европу, дав нам возможность развивать свою собственную цивилизацию под самозваным именем "европейцев". Подобно тому как ликвидация варварами Римской Империи дала византийцам, помеси греков с переднеазиатами, право навешивать на свою цивилизацию "ромейский", т.е. римский, титул, без оглядки на те цивилизационные обязательства, которые он мог бы потребовать при ином состоянии "латинского мира".

Как же оценить наше время, годы "бегом марш из Европы"? Весь период за Хельсинкскими соглашениями 70-х, отмеченный афганской войной, а после ликвидации СССР боями на таджикской границе; наблюдаемое с начала 90-х болезненное переживание русской общественностью южнокурильского вопроса и "ползучей китаизации" Приморья; пропаганда Жириновского и интеллигентская мода на евразийскую фразеологию, проникшая наконец и в язык официальных лиц России; назревающая проблема Северного Казахстана - все эти приметы, казалось бы, должны свидетельствовать о начале евразийской интермедии 3 в нашей геополитике. В пользу такой оценки говорило бы и очень медленно спадающее напряжение "холодной войны", переходящей в войну "теплую", по речению А.А.Зиновьева, и постоянно долетающие из сообщества "политичных народов" голоса - то о необходимости международного контроля за каждым использованием российских солдат-миротворцев, то о неизбежности для Запада дать гарантии против России ее соседям, то о желательности образовать из территорий, сброшенных Россией, некий ей противовес и т.д. Для всех начал евразийских интермедий подобное типично - тянет духом Парижского мира и духом Локарно.

Если все идет, как шло в предыдущие три века, подчиняясь все тем же ритмам, чего нам следовало бы ждать в наступающем веке?

Сперва тянулась бы евразийская фаза 3, заботящая Россию Приморьем, Средней Азией и регионом, где сближаются платформы Индии, Китая и Среднего Востока. Затем настал бы четвертый "похитительский" цикл, инспирированный развитием отношений между государствами-лидерами Евро-Атлантики. Ход А состоял бы в нашем сближении с той из сил мирового центра, которая объявит о необходимости "сильной, демократической России" для глобального равновесия и даст знать, что не была бы против включения в сферу влияния, а то и в состав "сильной, демократической" (по исторической памяти) некой части восточноевропейских "территорий-проливов". Разумеется, такое благоволение оказывалось бы России в перспективе привлечения "сильной, демократической" к блоку, направленному против другого евро-атлантического гегемона или против натиска на Евро-Атлантику с Юга. После некоего сбоя России на этом пути настал бы час хода В, несущего проекцию Западом силы на Россию скорее в варианте 1918, чем 1812 или 1941 г., т.е. с устремлением сил Евро-Атлантики на дележ и освоение разных российских регионов, появлением у державных конкурентов союзников и групп поддержки среди российских элит и т.д. Если бы центростремительные силы в России преодолели этот кризис, то ход С перевел бы его в новый прилив агрессивного наступления России на Евро-Атлантику, гегемонистского "собирания" континента ради "избытия на будущее подобных угроз" и т.п. Так было бы и так будет, если великая эра русского европеизма еще не окончена и нас не отпустила дурная бесконечность "похитительства". В частности, именно такую динамику нам сулят доктрины наших "новых правых" с их идеями "евразийского, антиатлантистского гроссраума".

Но нетрудно разглядеть и признаки, опровергающие аналогию между нынешней эпохой и другими евразийскими фазами. Такие фазы всегда характеризовались движением русских на юг, в направлении к азиатским платформам, - сейчас же мы видим едва ли не более массовую миграцию русских, покидающих прежние южные республики СССР. Вся евразийская проповедь "диалога" со среднеазиатами споткнется о то, что скоро в самой Средней Азии с русской стороны некому будет вести этот диалог. Жириновского с его "бросками" на юг подвело его обычное чутье к веянию времени. При нынешнем росте бытового расизма в России многие согласятся с лидером ЛДПР в трактовке юга как некой опасности для нас. Но мало кто захочет бороться с этой опасностью, инкорпорируя ее источники в саму Россию и занимаясь полицейским умиротворением миллионов азиатов. Правдоподобней, что нынешние тенденции потянут в том направлении, которое 60 лет назад предчувствовал и прочертил наш славный богослов Г.В.Флоровский, писавший: "...всю русскую Азию... необходимо узнать и освоить, понять ее государственный смысл и вес, - но это должно в последнем счете вести к оформлению и укреплению восточной границы России" (24). Сюда же относится и написанное мною выше о "синьцзяно-корейском поясе".

Нас ждет, по-видимому, не евразийская интермедия 3, но период пространственного отвердения нашей этноцивилизационной платформы в контраст с евразийской межцивилизационной полосой. Это - время, которое я скорее назвал бы "контревразийской фазой". Открывается ли здесь также и возможность оборвать карму нашего европеизма с его "похитительскими" приливами?

Вообще в структуре рассмотренных циклов можно наблюдать следующие - не скажу, закономерности - особенности, небезынтересные для обдумывания нашего будущего. Во-первых, наше продвижение на Запад по ходу А в каждом цикле становится все более куцым. В 1905 -1915 гг. мы не приобрели ничего нового, по сравнению с циклом I, и наши планы так же, как тогда, не простирались дальше Дарданелл. Наконец, в 1939 -1940 гг. мы лишь частично восстановили приобретения первого цикла, утерянные в 20-х. Кроме того, в третьем цикле намного убывает степень коалиционного вовлечения России по ходу А в дела коренной Европы: вопреки ожиданиям Гитлера, Сталин совершенно не намеревался вступать в войну с Англией. Ясно, что именно в цикле I ход А составил максимум нашей экспансии в западном направлении, возможный на этом ходу.

Далее, европейский встречный напор на Россию (ход В) при одинаковой безуспешности тем не менее от цикла к циклу становится пространственно шире, охватывая все большие площади русской платформы. Что касается хода С, то во втором цикле он был слишком резко укорочен, поэтому ограничимся сравнением по циклам I и III. Это сопоставление обнаруживает неизмеримо меньшую глубину нашего прямого интервенционистского проникновения в Европу в XX в. (в первый раз взяли Париж, во второй - остановились на Эльбе). Конечно, на этот раз российская зона влияния вобрала в себя значительную часть "австро-венгерских" и иных придунайских пространств, чем осуществились некоторые честолюбивые мечты прошлого, но нельзя упускать, что эта экспансия совершалась через систему сюзеренитета, тогда как в собственно геополитическое тело России была включена лишь Восточная Пруссия.

Наконец, для хода D характерен постоянно от цикла к циклу возрастающий откат России с "территорий-проливов": после 1850-х Россия постоянно теряет то, что приобрела в первом цикле, и на своем западе мало-помалу стремится к допетровским контурам.

Между прочим, подобное наблюдаем и в отношении евразийских фаз-интермедий. В евразийской фазе 1 Россия не только овладела Средней Азией, но вступила разведывательными экспедициями в подлинную Центральную Азию, с Тибетом и Монголией (не смешивать с тем, что мы нынче зовем "Центральной Азией" с подачи среднеазиатов и казахов!), а заодно обняла своим влиянием значительную часть Восточного Китая. Странный, если вдуматься, интеллектуальный ход Х.Маккиндера, полагающего великий хартленд (ключ к господству над Материком) примерно в Монголии и вместе с тем трактующего как владычицу хартленда Россию, объясняется на деле просто - формированием теории Маккиндера в самом начале XX в. на высшем всплеске нашего первого геополитического евразийства со знаменитыми центральноазиатским хождениями Пржевальского, Козлова и др.

Во время второй евразийской фазы были лишь в некоторой, довольно ограниченной степени восстановлены достижения первой. Наступающее контревразийское время будет ознаменовано ограничением российского присутствия в Средней Азии и стремлением сохранить приморские и восточносибирские позиции перед китайским нажимом. По итогам циклов и фаз мы можем констатировать убывание от цикла к циклу как масштабов "похищения Европы", так и размеров последующего евразийского всплеска. Эта тенденция оказалась в цикле III затушевана масштабностью нашего дисперсного интервенционизма по всей Ойкумене в противовес ставке Запада на ограничение наших возможностей в Евро-Азии. Наш империализм почковался десантами в Никарагуа и Анголу, между тем как его подорванные европеистские и континенталистские корни уже очевидно засыхали. Так подготавливалось возвращение на "остров".

Кроме того, надо сказать несколько слов о феномене раздвоения российской внешней политики XVIII - первой половины XIX в. между прагматикой и "идеализмом". Я не могу солидаризироваться с некоторыми нашими теоретиками (в том числе с А.А.Кара-Мурзой), видящими здесь выражение имперской заидеологизированности, побуждавшей правителей России пренебрегать национальными интересами. Ничего подобного мы не обнаружим в истории иных империй, будь то Британская или Австрийская. Зато эта наша особенность имеет четкую параллель в общеизвестном противоборстве "идеалистической" и "реалистической" парадигм американской политики XX в. Я утверждаю, что в обоих случаях эта особенность обусловлена фактической дистанцированностью обеих держав от реального географического пространства тех регионов, с судьбой которых они идеологически связывали свою, отсутствием у них с этими регионами "тотального геополитического поля". Природу нашего внешнеполитического идеализма еще в конце XVIII в. точно сформулировал Ф.В.Ростопчин, перечислявший войны, в которых "все европейские державы подвержены были опасности неоднократно лишиться - иные части, а другие всех их владений, Россия же - никогда ничего: но со всем тем во всех ее трактатах с иностранными державами она принимала на себя обязанность помогать или войсками, или деньгами, а часто и ручательство их владений" (25). Однако то, что в войнах первого цикла по ходу А Россия не рисковала потерять "никогда ничего", как раз и объясняется ее отстоянием от мира, частью которого она себя объявляла. На деле же и американский, и российский опыт показывает, что государства, колеблющиеся в выборе между "идеалистическим" и "прагматическим" вовлечением в дела некоего региона, всегда имеют перед собой также и "третью альтернативу" - изоляционистское самоустранение от дел данного региона вообще. И эта "третья альтернатива" неизменно присутствует как возможность в самоопределении двух великих "островов", физико-географического и цивилизационного, Северной Америки и России.

Нетрудно заметить, что от цикла к циклу разрыв между нашей "прагматической" и "идеалистической" активностью на Западе снижается сообразно с возрастающим масштабом напоров Евро-Атлантики на Россию во время хода В. В цикле III вообще весь "идеалистический интервенционизм" был вынесен в третий мир. Полицейские же акции СССР в восточноевропейской сфере его влияния, вроде "экспедиций" в мятежную Венгрию и "диссидентствующую" Чехословакию, оказывались сугубо реалистически обусловлены "прифронтовым" характером этих государств, боязнью сразу же их потерять в случае военного наступления Запада. Синдром 22 июня 1941 г., память о грозном движении коренной Европы к Москве и Волге не оставляли возможности для обычного в прежние века "островитянского идеализма" российских европейских игр, когда страна в них не слишком рисковала. Возникло положение вещей, при котором присутствие русских впритык к Европе оказывалось и все более прагматичным, почти лишенным собственно престижного привкуса бескорыстной прикосновенности к "центру цивилизации", а в то же время непрямым, опосредованным системами "народных демократий" и раскиданных по ним военных баз. Все свелось к тому, что мы худо-бедно держали крайне мягкий сюзеренитет над "проливами", обнаруживая абсолютную неспособность (несмотря на все попытки особой политики в отношении Германии и Франции) как-то воздействовать на расклад полностью отторгнувшей нас коренной Евро-Атлантики. А между тем слабость нашего реального владычества над "территориями-проливами" проявлялась в элементарном обстоятельстве: в то время как усилия наши концентрировались на передней линии обороны, более тыловые области, вроде Румынии, могли демонстративно ускользать из-под нашей эгиды (26).

Сжатие России начала 1990-х, снова вполне сделав ее "островом", вернуло ей возможность "идеалистической" политики в Европе (какова, например, вся наша нынешняя политика на Балканах). XVIII век как бы только начался.

Я не верю в новый четвертый цикл "похищения Европы"... И, однако, я страшусь его, с той его чудовищной неорганичностью, которую он способен представить своим плевком против конъюнктурного ветра мировой и русской истории.

"Идеалистическая" линия нашей политики XVIII и первой половины XIX в., сплошь построенная на коалиционных играх, побуждавших русских двигать войска туда и тогда, куда и когда это нужно было союзникам, пользуясь их территориями как плацдармами и, однако, оставаясь вполне чуждыми минуемым по пути землям, - эта "идеалистическая" линия, взятая изолированно, дает нам тип русского геополитического "европеизма без континентализма" и без территориального разрастания, тип "престижной", т.е. бескорыстной и неблагодарной, маеты. Как "идеалисты" русские западники могли и могут обретаться вне Европы, мня себя ее "островитянами", европеистский же прагматизм нас делает экспансивными континенталистами, хотя вечно искушаемыми самоотдачей чужой истории.

Так вот какой выбор перед нами встанет в XXI в.: признать наш уход из Европы как решение, вычленяющее Россию с ее прагматикой из пространств континента; снова предстать захватчивыми континенталистами-прагматиками, для Запада опасными, а значит и интересными (тем самым повысив на время внимание "мирового цивилизованного" к Большому театру и русской литературе); или изображать из себя "европейцев вне Европы" на бесплатной службе у того же "мирового цивилизованного", часто рискуя оказаться перед миром глупцами по опрометчивости наших ангажементов. Но, выбирая любой из двух последних вариантов или их комбинацию, надо помнить: за ходом A, возвращающим нас в Европу, должны с высочайшей вероятностью последовать дальнейшие ходы все того же "похитительского" четырехтактовика. Хотим ли мы прокрутить его еще раз?

 


(1) "Паттерн" здесь понимается как самовоспроизводящаяся структурная схема, обеспечивающая распознаваемую устойчивость объекта или явления во множестве его вариантных воплощений. Назад

(2) Да, кстати, и серия договоров с Китаем в 1858 – 1860 гг., принесшая нам земли за Амуром, точно так же оказывается на хронологическом перекрестье крымской катастрофы и англо-франко-китайской войны 1856 – 1860 гг. (т.н. "второй опиумной войны"). Назад

(3) В конце сентября 1993 г. представители Верховных Советов сибирских республик и Малых советов восточных областей предлагали Руцкому и Хасбулатову в борьбе с Ельциным перенести резиденцию Верховного Совета России в Новосибирск. Оппозиция бездарно выбрала обреченный путь "битвы за Москву". Назад

(4) Я не намерен обсуждать здесь антиутопии, изображающие массированное вторжение фундаменталистских полчищ из Передней Азии в Европу, ибо не вижу намека на близость подобной фантасмагории в современном благополучном мире, где Иран пользуется американскими бомбардировками Багдада для карательных экспедиций на иракские земли, а палестинцы договариваются с Рабином под израильскую канонаду в Ливане. Назад

(5) Данная часть публикации выполнена при финансовой поддержке Интерцентра. Назад

(6) Трубецкой Н.С. О туранском элементе в русской культуре. // Россия между Европой и Азией: Евразийский соблазн. М., 1993. С. 64–66. Назад

(7) Приложение этой модели к сегодняшней политической прагматике, "довлеющей дневи злобе его", см.: Цымбурский В.Л. Метаморфоза России: новые вызовы и старые искушения. – Вестник МГУ. Серия 12, 1994, # 3, 4. Назад

(8) Эта формула мною почерпнута из названия книги: Варес П., Осипова О. Похищение Европы, или Балтийский вопрос в международных отношениях XX в. Таллин, 1992. Авторы имеют в виду аннексию Прибалтики в 1940 г. – якобы поглощение части коренной Европы русско-советским пространством. Я же исходил из того, что пакт Молотова–Риббентропа – лишь частный эпизод в трехсотлетней европеизации России. Прибалты никогда не вправе будут чувствовать себя даже в относительной безопасности, пока русские будут смотреть на себя как на "народ Европы", отодвинутый независимой Прибалтикой от центра "своей" цивилизации. Назад

(9) См.: Соловьев С.М. Публичные чтения о Петре Великом. М., 1984. С.123 и сл. Назад

(10) Цит. по: Ключевский В.О. Императрица Екатерина Вторая (1729–1796). / Ключевский В.О. Исторические портреты. М., 1990. С. 313. Назад

(11) Украина в начале XVIII в. – даже земли, "воссоединенные" с Россией на Переяславской раде, – вовсе не воспринималась самими русскими в международно-правовом отношении как часть России. Попытку Петра I после измены Мазепы трактовать украинские земли в этом качестве современники рассматривали в своем роде как перегиб. Об этом недвусмысленное свидетельство – указ Петра II от 16 июня 1727 г. о передаче малороссийских дел как относящихся к отдельному государству из Сената в Иностранную коллегию. Назад

(12) Жириновский В.В. О судьбах России. Часть II. Последний бросок на юг. М., 1993. С. 29 и сл. Назад

(13) Данилевский Н.Я. Россия и Европа. Москва, 1991. С. 446. Назад

(14) Записка графа Ф.В.Ростопчина о политических отношениях России в последние месяцы павловского царствования. – Русский архив. Год 16-й, кн.1, 1878. С.109. Назад

(15) В "Острове" я уже писал и не буду повторяться, что сама прагматическая линия (скажем, грезы о Дарданеллах) обусловлена представлением о Западе как "центре Ойкумены". Прагматизм здесь, например, у Ростопчина или Данилевского, собственно, в пафосе обладания высокоценным пространством – и не более. Назад

(16) Поразительно, что некоторые отечественные и зарубежные авторы до наших времен называют российское стремление к расчленению Турции "мифом" (см., например, Кожинов В.В. Тютчев. М., 1994. С. 322 – вслед за А.Тэйлором). Словно не было плана Павла I с Ростопчиным, словно притязания этого плана, включая фразеологию ("Турция – больной человек Европы") и требования передачи Румынии и северной Болгарии во власть России, не были воспроизведены частично в знаменитых беседах Николая I с британским министром иностранных дел Дж. Абердином (1844 г.) и послом Великобритании в России Г.Сеймуром (1853 г.), а частично в личных заметках Николая, датируемых концом 1852 г. (см.: Зайончковский А.М. Восточная война 1853 –56 гг. Т.1, Приложения, СПб., 1908. С. 357 и сл.; The New Cambridge Modern History, Vol.10, Сambridge, 1960, p. 470). Назад

(17) История первой мировой войны. Т.1. М., 1975. С. 217–223. Назад

(18) Там же. С. 219. Назад

(19) Троцкий Л.Д. Моя жизнь. Т. 2. М., 1990. С. 194. Ср. высказывания советских военных лидеров тех лет:
– "Назревавшие события на этой реке (Висле. – В.Ц.) представлялись очень веским вкладом в развитие международной революции". (Шапошников Б.М. На Висле. М., 1924. С. 22);
– "Из Восточной Пруссии, когда мы соприкоснулись с ней, к нам потекли сотни и тысячи добровольцев... Германия революционно клокотала и для окончательной вспышки только ждала соприкосновения с вооруженным потоком революции" (Тухачевский М.Н. Поход за Вислу. Гл. 8 "Революция извне" // Тухачевский М. Поход за Вислу. Пилсудский Ю. Война 1920 года. М., 1992. С. 62).
Назад

(20) Фест Й. Адольф Гитлер. Т. 3. Пермь, 1993. С. 230 и сл. Назад

(21) См.: Шлезингер А. Циклы американской истории. М., 1992. С. 71. Назад

(22) Мандельштам О.Э. Барсучья нора. // Мандельштам О.Э. Собрание сочинений в 4-х томах. Т. 2. М., 1991. С. 271. Назад

(23) Фест Й. Указ. соч. С. 139, 201. Назад

(24) Флоровский Г.В. Евразийский соблазн. // Россия между Европой и Азией... С. 257. Назад

(25) Записка графа Ф.В.Ростопчина... С. 108. Назад

(26) Надлом глубинной установки на геополитический европеизм выразился не так даже возвращением столицы в 1918 г. в Москву под натиском Европы (ход B цикла II), – что в конце концов можно мотивировать тогдашними временными требованиями безопасности, – сколько отсутствием в годы нового "имперского возрождения" (цикл III) каких бы то ни было проектов нового смещения политического центра империи на запад. Максимум военно-технического нажима на Европу соединился с деградацией установки, лежащей в основе этого натиска, – отсюда и дух скуки, витавший над нашим имперством последние десятилетия СССР. Назад

 


В начало страницы
© В. Цымбурский, 1995

Иное. Хрестоматия нового российского самосознания.
В. Цымбурский. Остров Россия. Циклы похищения Европы (Большое примечание к "Острову Россия").
http://old.russ.ru/antolog/inoe/cymbur.htm/cymbur.htm