ДАР СЛОВА #142 (197)
Проективный лексикон Михаила Эпштейна
15 января 2006
 

Этот и три следующих выпуска - о личных именах и о том, как изобретательна любовь в их образовании и лексико-грамматических трансформациях. О том, о чем не сказал Р. Барт во "Фрагментах речи влюбленного". Эта "статья-поэма" рассматривает значение и форму любовного имени - и вместе с тем пытается воплотить те нежнейшие возможности русского языка, которые в нем еще полностью не раскрыты. Русскому языку подобает гордиться не грубостью своих бранных проклятий, а нежностью своих любовных заклинаний.



        Любовные имена. Введение в эротонимику  (1)

                                               Михаил Эпштейн

                                                           Отчего душа так певуча
                                                            И так мaло милых имен...?
                                                                    О. Мандельштам

                                                           Личные имена  - это голая
                                                            сущность поэзии.   Как
                                                            всякая поэзия, они непереводимы.
                                                                      У. Оден

 
-Катя! - сказал он, садясь на кровати, сбрасывая с нее ноги. - Катя, что же это такое! - сказал он вслух, совершенно уверенный, что она слышит его.... - Ах, все равно, Катя, - прошептал он горько и нежно... Но, прошептав: "Ах, все равно, Катя!" - он тотчас же понял, что нет, не все равно, что спасения... уже нет и не может быть, и тихо заплакал от боли, раздирающей его грудь".
Это четырежды повторенное "Катя" -  последнее, что произносит Митя, герой бунинской повести "Митина любовь", перед тем как свести счеты с жизнью, которая невыносима, невозможна без Кати. Этим именем он в последний раз пытается заклясть свою судьбу, "спасти свою прекрасную любовь в том прекраснейшем весеннем мире, который еще так недавно был подобен раю".

Любовная речь, да и сама любовь, невозможна без имени собственного. В нем заключена вся тайна любви, ее обращенность на единственного,  ее невыразимость - и потребность выражения. Существует обширная "гадательная" и "заговорная"  - магическая литература на тему любовных имен, их значении, сочетаемости, "судьбоносности".  Но отсутствуют аналитические исследования в той области,  которую можно было бы назвать эротонимикой -   лингвистикой и поэтикой любовного имени.   В известной книге Ролана Барта "Фрагменты речи влюбленного"  рассматриваются разнообразные фигуры и метафоры любви, лексика и грамматика любовных писем, признаний, мечтаний, раздумий.  Тем более удивительно, что в ней не нашлось места имени собственному - важнейшей фигуре любовной речи. А ведь  речь эта бредит именем любимого,  задыхается на подступе к нему, произносит его молитвенно или заклинательно, как имя божества.

Эта статья  - своего рода введение в эротонимику,  дисциплину, возникающую на скрещении эротологии (науки о любви) и антропонимики (науки об именах людей).  Речь пойдет о  смысловых энергиях и грамматических преобразованиях  личного имени, а также о его мифическом значении в любовном дискурсе. Мы попытаемся хотя бы отчасти восполнить тематический пробел бартовской книги, сосредоточившись на любовной игре с личным именем, тем более что русский язык  предоставляет гораздо более обширные грамматические средства для этой вдохновенной игры, чем французский.

Именно поэтому у нашей статьи есть признак еще одного жанра - поэмы. Это поэма во славу русского языка, его бесконечной изобретательности и нежности в обращении с личным именем. К несчастью для  русского языка, самой выдающейся его особенностью считается матерщина: она преподносится как его "товарный знак", своего рода всемирный "брэнд". Но ведь еще Набоков писал в послесловии к  своему русскому переводу "Лолиты", что  "все нежно-человеческое (как ни странно!),  а  также  все  мужицкое, грубое, сочно-похабное, выходит  по-русски  не  хуже,  если  не лучше, чем  по-английски".  Да, "как ни странно", нежно-человеческое стоит на первом месте, и нигде оно не проявляется так наглядно и слышимо, как в ласковых обращениях, в бесконечно множимых оттенках личных имен.  Это любовное богатство русского языка и есть тема нашей статьи, которая местами превращается в "поэму" - попытку озвучить те нежнейшие возможности языка, которые во многом еще остаются скрытыми в его лексической и грамматической структуре. Да, у русского языка исторически не было своего Ренессанса, рыцарской поэзии,  природа редко улыбалась ему своим чувственным блеском... Но ему органически открыт весь спектр любовных чувств: от ласковой насмешливости до страстной ворожбы. Чтобы это возможность стала явной, языковедение  сочетается с языкотворчеством. Поэма выкликает те имена, которые исследует  статья.  У этих двух жанров - общая цель: чтобы русский язык воспринимался как нежный, сладостный, воркующий, ворожащий, голубиный язык; чтобы грубое и похабное в нем потеснилось в низы языка и не смело притязать на верховенство.
 

            1. Имя собственное как центр и предел любовной речи

Едва ли не главный признак любви - абсолютная единственность и незаменимость ее предмета, Ее или Его. Отсюда и невозможность определений и классификаций любимого, невозможность речи как таковой, которая должна постепенно замолкать на подходе к любимому, как замолкает речь верующего перед предметом веры, переходя в знающее молчание, в умное неведение. "Ибо, - как пишет Дионисий Ареопагит, основоположник "отрицательного", молчащего богословия, - по мере нашего восхождения вверх, речи вследствие сокращения умозрений сокращаются. Так что и ныне, входя в сущий выше ума мрак, мы обретаем не малословие, но совершенную бессловесность и неразумение". [1]  Как веруемое, так и любимое глубже всего познается во мраке и молчании,  посредством невидения и неговорения.

Однако наша тема - не любовное молчание, а любовная речь: на том пределе, где, достигая предела любовности, она все еще остается речью, т.е. изрекает себя. Какими словами? Какие слова остаются последними для любви - и первыми вводят ее в область молчания?

Вопрос  этот ставится в книге Ролана Барта, который, не ссылаясь на Дионисия Ареопагита, пользуется, в сущности, методом мистического богословия: не прибавлением, но отнятием слов.   Согласно Барту, любовный дискурс - это "язык без прилагательных. Я люблю другого не за его качества (поддающиеся подсчету), но за его существование; благодаря смещению,  которое вы вполне можете назвать мистическим, я люблю не то, чем он является, но тот факт, что он есть." [2]  "Своей атопичностью (неуместностью, странностью - М. Э.) другой приводит язык в дрожь: нельзя говорить о нем, про него, любой признак оказывается мучительно ложным, тягостно бестактным; другой не поддается квалификации..." (Барт, 95). Единственное, что может влюбленный сказать о возлюбленном, - что он таков, каков он есть.

"ТАКОВ. Без конца призываемый определить любимый объект и страдая от неопределенностей этого определения, влюбленный субъект грезит о благоразумии, которое заставило бы его принять другого таким, как он есть, избавленным ото всех прилагательных".  (Барт, 369)
Здесь вызывает недоумение, прежде всего, апелляция Барта к благоразумию. Вовсе не благоразумие побуждает  отказаться от определений любимого, а напротив, то чувство любовного волнения, почти мистического экстаза, которое вроде бы не оставляет  других средств самовыражения, кроме местоимений "ты" и "такой". Благоразумие как раз побуждает перечислять и пересчитывать: насколько твой избранник умен, красив, добр, щедр, отзывчив, одарен, образован, успешен, привечен в обществе... Сотни прилагательных,  по всей шкале от плюсов до минусов, - вот голос благоразумия. А застрять на "ты" и "такой" может только голос изумления, выхождения из ума. Боже, я немею, я становлюсь заикой, мне остается только повторять: "ты, ты, ты!"  Да и сам Барт в другом фрагменте этой  книги, под названием "Изумительно!", подчеркивает, что "таковость" любимого рождена изумлением, т.е. выхождением из ума.   "От этого языкового провала остается лишь один след: слово "изумительно" (верным переводом "изумительно" было бы латинское ipse: это он, это именно он сам)". (Барт, 172) "Изумительно то, что изумительно. Или иначе: я от тебя без ума, потому что ты изумителен; я люблю тебя, потому что тебя люблю". (Барт, 173)

Действительно, любовь находит в своем предмете самое-самое, то, что может определяться лишь само через себя.  Но именно поэтому оно может быть обозначено только его собственным именем - именем собственным. Что  остается любовному дискурсу, отбросившему все прилагательные, оценки, определения и даже местоимения - слова, замещающие имя? Личное имя.  "Нам остается только имя:  Чудесный звук, на долгий срок" - О. Мандельштам. И к нему же, личному имени, приложимо мандельштамовское: "блаженное, бессмысленное слово" ("B Петербурге мы сойдемся снова...").  Личное имя блаженно, потому что утверждает некую  реальность единичного существа, и вместе с тем бессмысленно, поскольку не содержит в себе никакого смысла, идеи.  Имя собственное, как известно, не имеет "концепта",  общего понятия, но относится только к единичному референту, индивиду. Иван может быть любовно постигнут и обозначен не через "красивость",  "умность",  "изумительность" или "таковость", но только через свою "иванность". Он - "иваннейшее" существо на свете.  Ваня, Ванечка, Иванушка, Иванище!

Слова "таков" или "изумительно", оставаясь общими, не-собственными,  вовсе не являются окончательными в любовном дискурсе. Как знаменательные слова, взятые в своем восклицательно-экстатическом значении, как знаки предельного восторга, они приложимы к неодушевленным предметам и потому, обращаясь к одушевленным и тем более любимым, несут на себе печать пошлости и сентиментальной фальши.  По-русски восклицание "изумительно!" звучит особенно топорно и вызывает не любовные,  а скорее гастрономические или театральные ассоциации. А определительное местоимение "таков" скорее, чем с восхищением, связывается с горестным восклицанием: "...и был таков!" Да и вообще местоимения: ты, такой, самый-самый - это лишь подступы к  личному имени, блаженно нарастающему в своей любовной бессмыслице: Ты, Наташа, Наташенька, Наташечка, Наточка, Ташечка, Натунечка, Ташунечка...

То, что Наташ на свете много и одно личное имя может относиться к разным индивидам, не отнимает у него полной индивидуальности значения: "вот этот, а не другой, только этот!" Ведь известно, что и местоимения "я" или "ты", используясь  множеством индивидов, отнюдь не лишаются уникальной соотнесенности с одним из них - тем, кто его произносит ("я"), или с тем, к кому обращена речь ("ты", "вы").  Точно так же наличие у имен "Иван" или "Мария" множества референтов (Иванов, Марий) вовсе не отнимает у каждого имени уникальной соотнесенности с тем, кого оно называет или к кому обращено. В этом смысле каждое личное имя, как и местоимения "я" или "ты",  при всей широте своего употребления, несет в себе опровержение своей общности. Его значение всецело определяется тем индивидом, к которому оно отнесено данным актом речи, контекстом употребления. Не  истертые до смысловой пустоты  нарицательные значки "таков" или "изумителен", но только имя собственное, во всей логически непостижимой полноте его значения,  становится мантрой любви, ее волшебным заклинанием.

Конечно, любовь проходит через разные стадии, на которых к ее предмету может прилагаться множество имен, в том числе и прилагательных. Какой необычный! Странный! Смешной! Приятный! Трогательный!  Умный!  Умнее этого! Красивее того! Всех, всех умнее и красивее!  Не вообще, а для меня. И вообще тоже! Как все понимает! Какой чуткий!  Какой внимательный! Такой, такой, такой.... ну просто самый-самый. Любовь в своем вершинном провозглашении - сплошной "ипсеизм": это он, он сам, никто и ничто, кроме него. Возлюбленного уже нельзя определить общей мерой "приятности", или "чуткости", или "пригожести"   - только через него самого, через его  "сашесть" или "андрейность", "марийность"  или "наташевость". Все то невыразимое, что есть любовь, может полнее всего выразить себя  в личном имени.
 
 

2. Чувственная энергия и смысловая универсальность имени.

На пределе того задыхания, на котором изнемогает и замолкает любовный дискурс, остается только бесконечно повторять: ты, Маша, Машенька, Машечка, Машуня, Машулечка, Машунечка, Машичек, Машиченочек... Имя вплотную подводит к тому пределу языковой коммуникации, за которым начинается коммуникация другого рода: тактильная, жестовая, психосоматическая. Имя почти столь же ощутимо трогает именуемого,  как и рука; оно легко переходит в тепло и трепет, как потенциальная энергия - в кинетическую. Личное имя  органически сочетается с объятием, прикосновением, со всеми жестами желания и близости. Никакие нарицательные имена здесь не годятся. Гладить волосы, прижиматься к плечу, - и приговаривать "изумительно!"? Или "такова"? - Невозможно! Непроизносимо! Нет, здесь может звучать только имя, оно не отдаляет любимого, не мешает ласке, а напротив, усиливает ее личную обращенность. Прикасаясь к плечу - Маша, Машенька! - касаешься уже не только плеча, но и всего Машиного: и руки, и сердца,  и всего самого сокровенного в ней. Имя как будто подхватывает жест, окрыляет и округляет его, распространяет его тепло до тех глубин личности, которые привыкли отзываться на это имя. Прикосновение, озвученное именем, касается  кожи уже изнутри, как бы выворачивает  все существо любимого, усиливая чувство близости и взаимного проникновения. Человеческая плоть, не освященная словом, не обласканная шепотом,  - как бы не совсем человеческая. То, что отличает человеческий эрос от животного секса, есть именно глубина разговора, который ведется губами, пальцами, всем телом.  Oсловленное,  каждое движение становится больше себя;  оно уже не прилегает к телу извне, но направляется туда же, куда направляются слова, в область понимания, сопереживания, отклика.

Собственно, это и есть предмет эротонимии: как слово преобразует чувственность и само преобразуется ею.  Чтобы  близость могла быть наполнена словом, влюбленные должны уметь разговаривать. У них должно быть много общих тем, точек соприкосновения.  Тогда и тело окажется сплошной эрогенной зоной,  в нем каждая точка будет отзываться на прикосновение-окликание. Озвученное тело становится всепроникающим; как звуковая волна, оно проходит через все преграды. Это не значит, что близостъ нуждается в словесным разговоре. Напротив, в молчании слышнее разговор самих тел. Слово, не произнесенное губами,  тем сильнее ощущается в прикосновениях, в объятиях и делает их более пронзительными,   горячими, словно бы подступающими изнутри. Важна не актуальность, а интенция разговора, словообразующая интенция тела, которая задается и поддерживается полупроизнесенными, едва выдохнутыми словами,  шелестом личных имен ("...ушенька", "...енечка", "...онечка"...).

К этому вживлению слова в плоть любовных отношений могут быть отнесены стихи Б. Пастернака: "Давай ронять слова, Как сад - янтарь и цедру, Рассеянно и щедро, Едва, едва, едва". Именно это троекратное "едва", его ритмический напор, стремительный рост, как будто противоречащий его смыслу "наименьшего", указывает на способ пребывания слова в любовной близости.  Оно должно звучать чуть-чуть, почти не звучать, но озвучивать все остальное. Собственно наречие "чуть" происходит от  исчезнувшего глагола "чути" - чуять, чувствовать. "Чуть" - это призыв почуять наименьшее и вместе с тем  наименьшим пробудить саму  чувственность, чувствительность, поскольку она проявляется именно в своей направленности на "чуть-чуть",  в способности чувствовать наименьшее.  Такие чуть слышные, едва роняемые слова, вся сумма имен, местоимений, прозвищ,  нечленораздельных бормотаний,  трогающих-окликающих возлюбленного, создают целостное чувство "семантико-соматической" близости, где слово воистину становится плотью, а плоть - словом.  В такой близости невольно звучит  намек на древнюю мистическую, мистериальную связь слова и плоти, сродненных любовью.

Здесь хотелось бы сослаться на мысль П. А. Флоренского о связи между словом и семенем, "верхним" и "нижним" любовным излиянием личности.

"Человек сложен полярно, и верхняя часть его организма и анатомически, и функционально в точности соответствует части нижней.... Половая система и деятельность находит себе точное полярное отображение в системе и деятельности голосовой... ...Выделения половые оказываются гомотипичными выделениям словесным, которые созревают подобно первым и исходят наружу для оплодотворения. Некоторая парадоксальность этой гомотипии сгладится, если вы примете во внимание, что семя, кажущееся только какой-то капелькой жидкости, на самом деле есть сущность в высокой степени таинственная, умная сущность, по речению древних, ибо несет с собою форму, идею живого существа, несет с собою нечто гораздо более умное, чем может придумать самый умный, несет с собою и объективный разум организма, и субъективный разум его мысли, а кроме того, заряжено оккультными энергиями, обмен которыми и составляет средоточие полового общения. Иначе говоря, в семени есть и своя морфема, и своя фонема, и своя семема: это - слово, устанавливающее генеалогическую связность преимущественно со стороны человеческой усии". [3]
Флоренский в общем виде указывает даже на связь морфологического строения слова и половой энергии семени. Имя, как семя, ищет размножения, самоповтора. Не только лексическое значение слова, но и его грамматическая форма энергийны и чувственны по своему воздействию. Ты, Ира, Ирочка, Ирушка, Иринка,  Ириночка, Иронька, Ируня, Ирушечка, Ирушенька, Иричек, Ирёночек, Ириченочек...  И это еще не все имена, их можно было бы по крайней мере утроить, поскольку все те же образования возможны и без начальной "И", и с начальной "А". Рина, Риночка, Ринушка... Арина, Ариночка, Аринушка...  Любящая душа певуча, а милых имен  так мало, часто всего лишь одно, и тогда душа начинает его множить, выпевать на все новые лады.  В этом повторе имени, в его сменяющихся морфемах и фонемах, есть ритмическое упорство любовного чувства, настойчивость моления, заклинания, проникновения.

В свое время О. Мандельштам, размышляя о "Божественной комедии" Данте,  предложил новую дисциплину - рефлексологию речи:

"Изумительна его (Дантова - М. Э.) "рефлексология речи" - целая до сих пор не созданная наука о спонтанном психо-физиологическом воздействии  слова на собеседников, на окружающих и на самого говорящего, а также средства, которыми он (Данте)  передает порыв к говоренью..., внезапное желание высказаться." [4]
Пожалуй, ни в чем рефлексология речи не могла бы найти себе столь благодатного предмета, как в личном имени, поскольку оно, в отличие от других составляющих речи, не только обращается к собеседнику, но и прямо называет его, т.е. воздействует с удвоенной силой совпадения объекта и  адресата.  Имя отзывается в теле именуемого, ускоряет биение сердца, вызывает прилив крови.   Особенно  если это ласкательное имя, если оно повторяется на разные лады, то тише, то громче, звучит неотступно. Личное имя - способ энергийного взаимодействия именующего и именуемого. Причем трудно установить, в какую сторону сильнее направлено воздействие.  Можно было бы произвести психофизический опыт: измерить частоту биения сердца  у говорящего и слушающего  в момент произнесения любовного имени, - и мы наверняка убедились бы в  ее существенном отклонении от нормальной.

Можно было бы спорить лишь о том, чье сердце бьется сильнее... Скорее всего, совершается кругооборот энергий. Имя любимого заряжает любящего силой желания и вдохновения,  он словно бы начинает говорить на "языках", смысл которых ему непонятен и  поэтому  не может быть разрешен и успокоен в акте разумения, но вызывает волнение, которое переливается через край в повторе имени. Волнение именующего, который перебирает все мыслимые имена и не может ни на одном остановиться, в свою очередь передается именуемому, который как бы "расплавляется" на этих огненных "язычках" имени, и эта волна переливается обратно в говорящего и придает новую силу его речи.

Морфология и рефлексология имени глубинно связаны, само грамматическое изменение имени захватывает говорящего как чувственный акт "соимия" с именуемым.  Каждый суффикс имеет свое психофизическое наполнение, причем не только в именуемом, но и в именующем. "Ирочка", становясь в один ряд с "деточкой", "ласточкой", имеет иной смысл, чем "Ирушка", которая в одном ряду с "ивушкой" и "любушкой". "Ирочка" - это уменьшительно-детское, а "Ирушка" - это родное, мягкое, привычно-домашнее. Ирочку хочется гладить по головке, ласкать, а к Ирушке хочется прильнуть, приласкаться.  "Ириночка" - что-то совсем малое, "кровиночка", "икриночка", частица меня самого, ей умиляешься до жалости и трепета.   "Ируня" - более отстраненное, свойское, фамильярное, озорное, как в подростковой игре. "Иричек", "Ириченок" - это чуть-чуть мальчишеское, с оттенком однополой дружбы, которая может  дополнять любовную нежность.  Эта чреда имен, проходя через именуемого, всякий раз по-новому его лепит, вызывает из него разные существа, то "очку", то "ушку", то "ушеньку", то "ушечку", то "уню", то "ичека", "иченка", "иченочка", и с каждым суффиксом он становится немного другим,  размягчается,  горячеет, из твердой личности превращается в льющуюся волну.  Морфология имени - это в сущности формообразование именуемой личности,  где каждая грамматическая форма соответствует новой идентификации. Как имя грамматически "склоняется", проходит через ряд суффиксальных производных, - так и личность проходит через ряд психофизических состояний, уменьшаясь и вырастая, удаляясь и приближаясь, меняя пол и возраст, становясь протеичной, подвижно-вездесущей. Таковы чары любовного имени: стремительно обновляясь, становясь сверхименем, суммой всех своих производных, оно превращает любимого в Протея,  потому что оно хочет его Всем, оно хочет от него Всего...

Но прежде всего того, чтобы он оставался собой. В этом смысл лексически  неизменного и морфологически изменчивого любовного имени. Оставаясь именем этого человека, оно стремится  преодолеть границы языка, стать прикосновением, слиянием, - и вместе с тем охватить весь язык, стать семантически всебъемлющим,  сверхсловом, которым можно обозначить все. Повтор любовного имени можно рассматривать одновременно и как  чувственно-магическое овладение любимым, и как смысловое овладение миром посредством этого неиссякаемого, бесконечно множимого имени.   Если вслушаться в эту последовательность: Ира, Ирочка, Ирушка, Иринка...  - то можно расслышать в ней бессилие словарного, "дефиниционного"  опыта, который каждым последующим именем тщетно пытается объяснить или по крайней мере уточнить значение предыдущего. Поскольку имя невозможно истолковать, оно само толкует себя, повторяясь опять и опять и тем самым приближаясь к некоему искомому смыслу, который  окончательно полагается уже внесловесно, жестом касания, соединения.

И вместе с тем,  становясь заклинанием, имя рождается в новую бесконечность смысла, уже не описательно-классифицирующего, а просительно-побудительного.  Повторяясь вновь и вновь, оно не сводится к тавтологии, поскольку его значение расширяется и переносится на какие угодно вещи и события, которые приобретают свойства  "иринности" или "наташести".  Вместо того, чтобы быть определяемым в терминах имен нарицательных,  собственное имя возлюбленной  само начинает определять и переназывать все вещи.  Вспомним стихотворение Давида Самойлова:

                    У зим бывают имена.
                    Одна из них звалась Наталья.
                    И было в ней мерцанье, тайна,
                    И холод, и голубизна.

                    Eленою звалась зима,
                    И Марфою, и Катериной.
                    И я порою зимней длинной
                    Влюблялся и сходил с ума.

                    И были дни, и падал снег,
                    Как теплый пух зимы туманной...
                    А эту зиму звали Анной,
                    Она была прекрасней всех.

Имя Анны или  Натальи может быть присвоено не только зиме, но и звезде, и дереву, и дому, и окну, и какому-нибудь платью или свитеру, и городу, и  месту, где мы встречались, и  дню, когда было особенно хорошо, и году, когда мы познакомились...

Такова семантическая универсальность любимого имени. Именно потому, что значения имени нельзя определить, оно само приобретает власть все определять собой.  Любовь весьма семиотична и даже семиократична, т.е. не просто превращает  вещи в знаки, но и посредством этих знаков властвует над вещами, присваивает их себе, колдует с ними, превращает зиму в одно из множества означаемых личного имени.  По представлению современной лингвистики и ее основоположника Фердинада де Соссюра,  каждый языковой знак произвольно связан со своим означаемым: в русском слове "зима" или в английском "winter" нет ничего, что связывало бы их с самой зимой, кроме условной конвенции языкового сообщества -  русскоговорящих или  амглоязычных.   С этой точки зрения,  имя собственное вдвойне произвольно, поскольку оно лишено мотивации со стороны общей идеи, концепта. В имени "Катя", в наборе этих букв или звуков нет никакой связи с тем существом, кого оно обозначает.  Однако в любовной речи имя теряет свою произвольность именно потому, что оно универсализируется, обращается не только на Катю, но на все Катино: на зиму, на платье, на дом и город... А ведь связь Кати с ее платьем,  домом, городом, с этой зимой является далеко не произвольной, она мотивирована всем ее существованием и всем опытом любящего. Таким образом, любовное имя по мере своего семантического и морфологического расширения становится сверхзнаком, не только абсолютно мотивированным, но и мотивирующим все остальное. Любовный язык, в этом смысле, есть борьба со знаковой произвольностью самого языка, стремление возвести все случайное в нем - в неслучайное, предрешенное. (Подробнее об этом мифообразующих свойствах любовного имени будет сказано в главе "Именование как мифосложение").

 Конечно, любовь не сводится только к имени, в ней много неименуемого, но когда мы говорим о любовном дискурсе, имя собственное становится его центром - и  пределом, который отделяет именуемое от неименуемого. Можно сказать: милая, родная, любимая, Наташа - и на этом замолкнуть, потому что дальше сказать уже нечего. Имя - это предел выразимого в невыразимом. Если же на имя по какой-то причине наложен запрет, если его нельзя выговаривать, то любовь начинает корчиться, как будто ей вырвали язык, она задыхается от невозможности звукового выдоха. "Слова любви, не сказанные мною, В моей душе горят и жгут меня" (К. Бальмонт. "Слова любви...", 1900 г.)

-----------------------------------------------------------------
1. Дионисий Ареопагит. Сочинения. Максим Исповедник. Толкования. СПб., Алетейя, 2002, С. 753.

2. Ролан Барт. Фрагменты речи влюбленного. Пер. с франц. Виктора Лапицкого. М., Ad Marginem, 1999, С.  372. Все ссылки на это издание далее приводятся в тексте статьи.

3.  Глава "Магичность слова", из раздела "Мысль и язык" большого, незаконченного труда "У водоразделов мысли". Павел Флоренский. Соч. в 4 тт., М., Мысль, 1999, т. 3(1), С. 248.

4. О. Мандельштам. Разговор о Данте. Нью-Йорк, Международное литературное  Содружество, 1971, т. 2. 404.

_________________________________________________________________
Новости

1. В 10-ом номере журнала "Звезда" (2005) вышла статья М. Эпштейна "Слово и молчание в русской культуре".

2.  В 6-ом номере журнала "Вопросы литературы" (2005) вышла статья  М. Эпштейна "Маленький человек в футляре: синдром Башмачкина-Беликова".

_________________________________________________________________
Сетевой проект Михаила Эпштейна "Дар слова" выходит с 17 апреля 2000.  Каждую  неделю  подписчикам  высылается несколько новых слов, с определениями  и примерами  употребления. Этих слов нет ни в одном  словаре, а между тем они обозначают существенные явления и понятия, для которых  в языке и общественном сознании еще не нашлось места. "Дар"  проводит также дискуссии о русском языке, обсуждает письма и предложения читателей.  "Дар" может служить пособием по словотворчеству, введением в  мир языковых фантазий и мыслительных технологий. "Слово управляет мозгом, мозг -  руками, руки - царствами"  (Велимир Хлебников).

Подписывайте на "Дар" ваших друзей и знакомых
Форма для подписки - там же, где все предыдущие выпуски

PreDictionary  - собрание английских неологизмов М. Эпштейна.

Ассоциация Искателей Слов и Терминов (АИСТ) - лингвистическое сообщество в Живом Журнале.