Михаил Эпштейн

             МЕДНЫЙ ВСАДНИК И ЗОЛОТАЯ РЫБКА.
                           ПОЭМА-СКАЗКА ПУШКИНА

                 (журнал "Знамя", #6, 1996, сс. 204-215)


                                                1.

         У культуры есть одно  свойство, которое можно назвать смысловой обратимостью, или законом обратного смыслового действия. Это означает, что каждое последующее произведение отзывается в предыдущих и меняет их смысл.
        Так,  по  наблюдению Борхеса, Кафка сближает писателей, существовавших до него совершенно раздельно, в неведении друг о друге. Например, что общего между древнегреческим философом Зеноном,  китайским автором  1Х века Хань Юем, датским мыслителем Кьеркегором и французским прозаиком Леоном Блуа? Все они  были кафкианцами задолго до Кафки, как видно, например, из древнегреческой притчи об Ахилле, который никогда не догонит черепаху, или из древнекитайской притчи об единороге, встреча с которым сулит удачу, но которого невозможно опознать. Если бы не Кафка, все эти авторы и произведения так и остались бы особняком в прошлом культуры, теперь же они становятся звеньями единой традиции. Они непохожи друг на друга, зато каждое из них чем-то похоже на Кафку.  "В каждом из них есть что-то от Кафки, в одних больше, в других меньше, но не будь Кафки, мы бы не заметили сходства, а лучше сказать - его бы не было.  (... ) Суть в том, что каждый писатель сам создает своих предшественников".
         В данной работе  мне хотелось бы проследить тот случай смысловой обратимости, когда два произведения одного автора вдруг обнаруживают сходство благодаря другому автору, жившему  позднее. Казалось бы, каждая строчка Пушкина, даже черновая, расследована по всем возможным линиям влияния и заимствования, а уж тем более такие классические произведения, как "Медный всадник" и "Сказка о рыбаке и рыбке", написанные в одно время, болдинской осенью 1833-го года.  Но  по замыслу, композиции, системе образов эти произведения, насколько мне известно, никогда не сопоставлялись. И действительно, что общего между детской поучительной сказкой и  шедевром историософского поэтического мышления?
        Неожиданным посредником в сопоставлении двух пушкинских произведений стал для меня Достоевский.  Быть может, потому эти два произведения раньше и не сопоставлялись, что точка их видимого скрещения находится вне творчества самого Пушкина, в проекции его воздействия на последующее развитие русской литературы.
        У Достоевского есть одна фантастическая сцена, которая по крайней мере трижды повторяется в его произведениях.  Это видение Петербурга, который вдруг, во всей своей архитектурной красе, как бы испаряется и уносится вместе с гнилым туманом - остаётся только болото,  на котором когда-то возник этот сказочный город.  Так выглядит этот мотив в "Слабом сердце" и в "Петербургских сновидениях в стихах и в прозе", а в "Подростке" (ч.1, гл. 8, 1) к нему прибавлена ещё одна деталь:  из всего вознесшегося к небу Петербурга остаётся только памятник Петру - "бронзовый всадник", увязнувший прямо в трясине. "Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза:  "А что, как разлетится этот туман и уйдёт кверху, не уйдёт ли вместе с ним и весь этот гнилой, склизлый город, подымется вместе с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?"
        Эта фантазия на тему Петербурга  перекликается, естественно,  с "Медным всадником" Пушкина, прообразом всей петербургской темы в русской литературе.  Город  на время как бы исчезает, уходит под воду взбесившейся Невы, тонет в своем зыбком основании... Но не хватает какого-то последнего, решающего сдвига, чтобы город исчез полностью и на его месте воцарилось то же запустение и одичание, какое ему предшествовало, "прежнее финское болото". Чтобы конец вернулся к началу, обнажив мнимость, "умышленность" всего, что было посредине. Между тем эта тема  исчезновения города как грезы и призрака у Достоевского тоже соотнесена с чем-то пушкинским, но не в "Медном всаднике"...
        Тут и вспомнилась мне "Сказка о рыбаке и рыбке", сначала как нечто случайное и лишь внешней сюжетной канвой напоминающее "Медного всадника".  На месте ветхой землянки возникают высокий терем, царский дворец, чтобы потом все это унеслось и на пороге прежней землянки осталась старуха со своим разбитым корытом. И далее, мотив за мотивом, вскрылась такая  глубокая система образной соотнесенности между поэмой и сказкой, как будто это два варианта одного произведения.

                                                 2.

          И в поэме, и в сказке действие  разворачивается на берегу моря, чем задается сходная расстановка противоборствующих сил: властная воля человека и стихийная вольность природы.  В начале изображена скудость и убожество повседневного существования, куда вскоре вторгнутся горделивые помыслы героев:

"Сказка о рыбаке и рыбке" (в дальнейшем СР)

        Они жили в ветхой землянке
        Ровно тридцать лет и три года.
        Старик ловил неводом рыбу,
        Старуха пряла свою пряжу.

"Медный всадник" (в дальнейшем МВ)

        Где прежде финский рыболов,
        Печальный пасынок природы,
        Один у низких берегов
        Бросал в неведомые воды
        Свой ветхий невод...

        Разумеется, поэма гораздо богаче по своему образному строю, чем сказка, но совпадают ключевые мотивы исходных ситуаций, обозначенные редкими и потому стилистически выделенными словами:  "ветхий" и "невод".  Таков природный, неизменный антураж глухого, забытого, первозданного бытия в экспозиции обоих произведений.
        Противоположный полюс в системе образов поэмы:  "юный град, Полночных стран краса и диво, Из тьмы лесов, из топи блат Вознесся пышно, горделиво" (МВ).  Точно так же в сказке, на берегу синего моря, на месте прежней ветхой землянки, возносится одно жилище краше другого:  сначала "изба со светелкой", затем "высокий терем" и наконец "царские палаты" (СР).
        Меняется как бы весь оптический фон действия:  "парчовая на маковке кичка..., на руках золотые перстни, на ногах красные сапожки" (СР).  Так же приобретает цвет и яркость пустынная местность, в которой раньше чернели одни только избы:  "темно-зелёные сады", "девичьи лица ярче роз"... (МВ). Причем в поэме и сказке соблюдается определённый порядок представления той "царской" жизни, которая начинает играть на когда-то мёртвых берегах.
        Сначала - пышная архитектура:

(СР) Что ж он видит?  Высокий терем. /.../
        Что ж?  пред ним царские палаты.

(МВ)  Громады стройные теснятся
           Дворцов и башен...

        Затем - роскошь пиршества:

(СР) Наливают ей заморские вины;
        Заедает она пряником печатным...
 

(МВ)  ...Шипенье пенистых бокалов
             И пунша пламень голубой

        Наконец, военная охрана:

(СР)  Вкруг её стоит грозная стража,
          На плечах топорики держат.
(МВ) Пехотных ратей и коней
          Однообразную красивость...

        И "военная столица" в поэме, и "царские палаты" в сказке одинаково защищены вооруженным порядком, грозной стражей.  Названы также служивые сословия, охраняющие престол:  "бояре да дворяне", "генералы", "чиновный люд".  В поэме достоверно, в сказке условно рисуются все признаки укрепленной в себе и восходящей на высшую ступень мирской власти.
        В варианте сказки, не вошедшем в окончательный текст, старуха, побывав на царском престоле, воссела ещё выше - на вавилонскую башню.
        Перед ним вавилонская башня.
        На самой на верхней на макушке
        Сидит его старая старуха.
Если  вспомнить, что Мицкевич в своей поэме "Дзяды" (3-я часть, фрагмент "Олешкевич"), полемическим откликом на которую послужил "Медный всадник", сравнивает Петербург с Вавилоном, который так же, как столица древнего языческого мира, будет обречен Божьей каре, то параллелизм двух пушкинских произведений выглядит ещё убедительнее.

        "Кто доживет до утра, тот будет свидетелем великих чудес,
        То будет второе, но не последнее испытание:
        Господь потрясет ступени ассирийского трона,
        Господь потрясет основание Вавилона,
        Но третьего не приведи, господи, увидеть!"

В данном случае существен не конкретный спор-согласие Пушкина с Мицкевичем, а сам мотив непрерывно возрастающей власти, вплоть до Вавилона или вавилонской башни на том месте, где раньше была лишь "тьма" и "топь", "ветхая землянка" и "приют убогого чухонца".

                                                 3.

        В самом этом "властительном" аспекте обоих произведений наиболее значим момент покорения чуждой стихии.  И Пётр в поэме, и старуха в сказке достигли предела земной власти, что символизируется "новой столицей" одного и "царскими палатами" другой, но им необходимо владычество и над иной, морской стихией.  Здесь и заложен решающий сюжетный сдвиг обоих произведений.  Старухе недостаточно её земного престола, и все её триумфальное возвышение по воле золотой рыбки завершается следующим, самым заветным желанием:  "Не хочу быть вольною царицей, Хочу быть владычицей морскою,  Чтобы жить мне в Окияне-море, Чтоб служила мне рыбка золотая И была б у меня на посылках".  Это и есть то дерзание, которое переполнило чашу терпения настоящей морской владычицы.
        Заметим, что в сказке братьев Гримм "Рыбак и его жена", откуда Пушкин, как известно, заимствовал свой сюжет,  жена рыбака выразила напоследок желание повелевать луною и солнцем, стать владычицею мира, - у Пушкина же движение сюжета разворачивается не по  прямой, а по замкнутому кругу:  получив власть от моря, старуха хочет теперь властвовать над самим морем.  Этот мотив, отсутствующий у братьев Гримм, отдаляет пушкинскую сказку от её немецкого первоисточника - и впрямую сближает с его же поэмой.  Ведь главное дело Петра, каким оно изображается в поэме, - покорение не земных царств, а чуждой человеку водной стихии, царем которой он хочет стать благодаря основанию Петербурга - "ногою твердой стать при море".  И автор, подводя в конце вступления итог славным деяниям Петра, провозглашает:  "... Да умирится же с тобой И побежденная стихия;  Вражду и плен старинный свой Пусть волны финские забудут И тщетной злобою не будут Тревожить вечный сон Петра!"  Тот пир, который обещает Пётр всем народам на "новых им волнах", - это, по сути, праздник победы над морем.
        Такова кульминация "восходящей" линии двух произведений:  "хочу быть владычицей морскою", "ногою твердой стать при море".  И далее побежденная стихия должна добровольно смириться и признать господство человека:  "да умирится же с тобой...", "чтоб служила мне рыбка золотая..."
        Но одновременно через оба произведения проходит линия "нисходящая":  в ответ на растущее вожделение власти - встречное движение самой "побежденной" стихии.  Её возрастающий гнев против человека, бурливый норов и грозящее возмездие переданы постепенно, приемом равномерного усиления, хотя в сказке - более резкими, дробными мазками, чем в поэме.

 СР
...Море слегка разыгралось...    Нева металась,как больной,
...Помутилось синее море.     В своей постеле беспокойной.

...Не спокойно синее море.       ...Нева вздувалась и ревела,
...Почернело синее море.           Котлом клокоча и клубясь...
 

СР
...На море чёрная буря:
Так и вздулись сердитые волны,
Так и ходят, так воем и воют.

МВ
...Вставали волны там и злились,
Там  буря выла,там носились
     Обломки...


        Совпадает не только общая картина разъяренных вод, поднявшихся  на погибель всего прибрежного человеческого устроения, но и отдельные, самые характерные детали этой картины:  глаголы, эпитеты, передающие звук и цвет. Мы подчеркнем перекличку двух произведений, располагая соответствующие фрагменты двумя колонками: слева - сказка, справа - поэма.
        Движение волн передается выразительным глаголом "вздулись":

СР                                                                           МВ
 вздулись сердитые волны        Нева вздувалась

        Звучание - "вой":

СР
так воем и воют

МВ
там буря выла                                                                                                                                                   и ветер дул, печально воя

        Цвет - "чёрный", "мрачный":

СР                                                                 МВ
почернело синее море          над омраченным Петроградом
на море чёрная буря             мрачный вал

        Эмоциональное состояние - "беспокойное", "сердитое":
 

СР
не спокойно синее море
так и вздулись сердитые волны

МВ
в своей постеле беспокойной
сердито бился дождь в окно

        При переводе с языка сказки на язык поэмы сохраняется и ещё более выпукло вырисовывается содержательная общность обоих произведений. В одном заложены ключевые образы другого. Если по сказочной "ветхой землянке" и рыбаку с неводом легко представить экспозицию поэмы ("пустынные воды"), то по строкам "так и вздулись сердитые волны, так и ходят, так воем и воют" легко представить её кульминацию ("осада! приступ! злые волны...").  Сказка - своего рода переложение глубокого историософского замысла поэмы на простейший язык фольклорных образов.
        Сопоставим финал обоих произведений.  В сказке он крайне лаконичен и представляет простое возвращение к началу.  "Глядь: опять перед ним землянка; На пороге сидит его старуха, А пред нею разбитое корыто". Золотая рыбка, владычица вольной морской стихии, отобрала у самочинной земной "царицы" все, чем одарила её.
        "Медный всадник", в сущности, тоже имеет кольцевую композицию: конец смыкается с началом.  Действие переносится в ту часть города, которая больше всего пострадала от наводнения, - и возвращается к прежнему бедному быту на "мшистых, топких берегах".

                    ... Близехонько к волнам,
                     Почти у самого залива -
                     Забот некрашеный, да ива
                     И ветхий домик...

В столице полумира  просвечивают черты первоначальной, голой реальности, как будто вся эта архитектура, пышное убранство дворцов - тоже фантом, смытый разъяренной стихией.  Собственно, так оно всегда и было:  пустынный берег и ветхий домик, в котором жила вдова с дочерью, никогда не исчезал, но горделивый Петербург своими стройными громадами загораживал этот бедный пейзаж - и в истории, и в поэме.  И только после наводнения, которое физически не сокрушило город, но обнажило его метафизическую призрачность, мы видим это место таким, каким оно было до строительства Петербурга.  "Ветхий домик" в поэме, "ветхая землянка". в сказке... Вот реальность убогой  жизни на пустынном берегу, которая временно затмилась  - воссияла огнями царских чертогов.
        В финале поэмы обнажается первичное, допетровское, допетербуржское - все тот же пустой береговой пейзаж, что и в начале: словно и не было Петербурга, словно он приснился безумцу Евгению или остался великой думой в голове самого Петра.
 

                         Остров малый
      На взморье виден.  Иногда
      Причалит с неводом туда
      Рыбак на ловле запоздалый
      И бедный ужин свой варит...

      ... Пустынный остров.  Не взросло
        Там ни былинки.  Наводненье
        Туда, играя, занесло
        Домишко ветхий.  Над водою
        Остался он, как черный куст.
        Его прошедшею весною
        Свезли на барке.  Был он пуст
        И весь разрушен.  У порога
        Нашли безумца моего
        И тут же хладный труп его
        Похоронили ради Бога.


        Не так наглядна, как в сказке, но тем более значима эта перекличка конца поэмы с её началом.  Во вступлении Петр стоит "на берегу пустынных волн", в заключении - Евгений находит свой конец на "пустынном острове", где "не взросло ни былинки".  В старину рыболов бросал здесь в неведомые воды свой ветхий невод - и в конце поэмы сюда  причаливает рыбак со своим неводом.  В начале поэмы "чернели избы здесь и там", а в конце  - "домишко ветхий..., как черный куст".  Где богатые пристани, где оживленные берега, к которым стремятся толпой корабли со всех концов земли?  Вместо кораблей - рыбачий челн да лодка случайного гостя, как и в начале, когда по реке лишь "бедный челн... стремился одиноко".  Слово "ветхий" господствует в прологе и эпилоге обоих произведений:  в сказке - "ветхая землянка", "ветхий невод"; в поэме -  "ветхий домик", "домишко ветхий".
        И как обобщение всего - "разбитое корыто", которое составляет точную пару разрушенному домику:  "был он пуст и весь разрушен".  Расколотое корыто, с которым остаётся старуха, - знак незащищенности человеческой жизни от напора стихий, знак ветхости, неспособной уберечь вещь от времени, берег от наводнения. Образ  корыта отнюдь не случайно служит зачином и завершением   пушкинской сказки.  В сказке братьев Гримм "Рыбак и его жена", послужившей пушкинским первоисточником, оно отсутствует. Разбитое корыто соотносится с образом водной стихии, который господствует в поэме, и служит как бы аналогом тонущего корабля. Больше того, своим расколотым дном корыто являет как бы сказочный аналог всего города, каким он предстаёт в поэме, - величественным, однако с неисправимой течью в своём основании, откуда притекает разъяренная стихия.  Есть начальный, неустранимый изъян в самом "проекте" человеческой цивилизации на этих топких берегах, где ее впоследствии и настигает  возмездие.
        Знаменательно, что действие обоих произведений завершается на пороге.  "У порога нашли безумца моего" (МВ).  "На пороге сидит его старуха" (СР).  Порог  - символ того же рубежа, что и берег (порог стихий - воды и суши), но уже внесенного в само жилище. И порог и берег в обоих пушкинских произведениях знаменуют незащищенность жилища и суши от окружающей водной стихии.  Конец поэмы и сказки - это порог, на котором мы застаем тех, у которых море отобрало все, что они имели:  старуху (с разбитым корытом) и Евгения (у разрушенного домика).  Трещина, ведущая в дом, открывающая путь стихии, расколотость и разбитость  человеческого приюта...
        Таким образом, в своей переработке гриммовской сказки Пушкин сближает ее с сюжетом поэмы,   усиливает ее образы, связанные с морем, водой, прибрежной жизнью,   и тем самым  подчеркивает общий лейтмотив обоих своих произведений. Напрасно горделивое стремленье овладеть стихией - трещины не избежать, порог не защитить.   "Вкруг него вода и больше ничего!" - и в поэме и в сказке, как неожиданный, но неизбежный результат  "чудотворного строительства", остается вокруг только пучина, столь же пустынная, как и в доисторические времена.

                               Или во сне
Он это видит?  иль вся наша
И жизнь ничто, как сон пустой,
 Насмешка неба над землей? (МВ)


Таким "сном пустым" проходит и в сказке, и в поэме вся череда честолюбивых затей, от "нового корыта" до "царских палат": блистающий мир  развертывается - и свертывается, как мираж.

(окончание)