Век ХХ и мир. 1990. #8.WinUnixMacDosсодержание


ПРОБЛЕМЫ И СУЖДЕНИЯ

Виктория Чаликова
С Лениным в башке

Мы - голодные,
Мы - нищие,
С Лениным в башке и с наганом в руке.
В. Маяковский

В молодежной газете приводится ответ юноши на вопрос: не боится ли он, что нашу молодежь в случае политических выступлений ждет участь китайских студентов с площади Тяньаньмэнь? - "Я был бы этому очень рад, - отвечал молодой человек. - Все бы тогда поняли, какой у нас режим." - "Но ведь погибли бы люди!" - "Ну, и что же, в революции кровь должна литься".

Если этому парню предложить ответить на обычные сегодня анкетные вопросы: о большевистской революции, о Ленине, о коммунизме - он. наверное, обнаружит себя антикоммунистом, антиленинцем. Сообщается ведь, что это средний, типичный молодой человек: следовательно, все в нем должно быть более-менее комильфо, как надо: джинсы, обувь, политические взгляды. Но в тот момент, когда он говорил: "Я был бы очень рад" - из-за его плеча выглянул знакомый прищур и знакомый голос с картавинкой произнес: "Молодец! Это архиверно!"

Ленинизм сегодня силен, как никогда: покрывшийся было плесенью и, казалось, тихо увядавший в годы застоя, он мгновенно ожил, спрыснутый волной перестройки. И нет в том никакого парадокса. Ведь разрушение идеологии произошло не сейчас, а в годы "застоя", когда массы людей наконец перестали ждать светлого будущего и просто начали "жить" - то есть всеми правдами и неправдами доставать жизненные блага. Когда для большинства откровенным идеалом стал процветающий Запад. Когда служение коммунистическим идеям свелось к примитивным, хотя и пышным ритуалам; когда буквально обо всем, что прежде было свято, сочинялись анекдоты - в том числе и об Ильиче. Люди, включавшие в свою культурную московскую программу, наряду с ГУМом и ВДНХ, Мавзолей, конечно, уважали Ленина, но они мало думали о том, кого уважают и что из этого уважения следует. Особенно иммунной к ленинизму казалась интеллигенция, читавшая "Ленин в Цюрихе" Солженицына и "Лениниану" Венедикта Ерофеева и искренне принимавшая свою антипатию к историческому персонажу и его учению за неприятие ленинизма.

Не будем говорить походя о личности Ленина - это более сложный предмет. Что касается учения, мне кажется, ленинизм - это не философия, не политология: это тактика и метод. В ряске застоя в политической тактике не было движения. Сейчас обозначились бурные тактические маневры, и они не могли не оказаться ленинскими по методу - так остановленная много лет назад пластинка воспроизводит под включенной иглой именно то место, на котором ее остановили.

Застой законсервировал и сберег ленинизм: в его прокисшей атмосфере революционный большевистский метод сохранился свеженьким, как огурчик в хорошем рассоле, и многие люди, пробужденные к политической активности, автоматически взяли этот метод на вооружение.

Несмотря на разоблачительные статьи, карикатуры, частушки и даже требование вынести его из Мавзолея, Ленин прочно занимает первое место в списке великих людей, предлагаемом для опросов. Но как раз те 50- 70 процентов, что неизменно отдают ему пальму первенства, меньше всего кажутся мне ленинцами. Более того: если это люди без глубокого гуманитарного образования, я рискну сказать, что они антиленинцы: Ленина они по существу не знают, а просто обнаруживают верность традиции, святыне, духовный консерватизм, то есть ярко антиленинские качества. У не циничного, не эгоцентричного человека должны быть святыни, как должны они быть и есть в каждом нормальном обществе. Гласность отняла у людей Сталина - пока они держатся за Ленина, чтобы не остаться без опоры, без исторического сознания вообще, и Ленин для них - символ, что не все разрушено и осквернено, а разрушение и осквернение - не их ценности.

Ленинцев надо искать не среди них, а среди тех, кто, громко проклиная Ленина, опьянен его мятежными страстями и подчинен его логике, логике революционного взрыва, суть коей формулируется так: чем хуже, тем лучше! Убеждение, что единственный способ радикально изменить жизнь - это провоцирование ее к ухудшению, составляло душу большевистской тактики, да и стратегии. Часть этой логики открылась мне очень давно, почти случайно. Я позволю себе личное воспоминание.

В детстве, в годы учения, случилась странная вещь: моя память, воспроизводившая тогда дословно страницы лермонтовской прозы и целые главы учебника физики, отказывала всякий раз, когда дело доходило до съездов партии. То есть содержание съездов я запоминала во всех подробностях, но загвоздка была в том, что я никак не могла вспомнить, к какому съезду надо отнести эти подробности. Вопрос "что было на шестом съезде?" повергал меня в тупик, и только заглянув в начало главы, я вспоминала, что дальше.

Пытаясь понять причины своего ступора, я прежде всего сосредоточилась на характере своей памяти. Я знала, что она логического типа: я могу нанизать текст только на какой-то смысловой стержень. (Никогда не могла запомнить номера телефонов, не находя в них смысла.) Но в истории партии явно были и логика, и сюжет, и смысл. Может быть, они были ложными? Так пришло открытие собственной логической ошибки: я исходила из ложной концепции, что история партии есть история борьбы Ленина с самодержавием, и поэтому о каждом съезде старалась припомнить, против какого же именно порока или деяния самодержавия боролся на нем Ленин: против несправедливости, невежества, отсталости? И, естественно, ничего не могла вспомнить! Потому что из года в год, от съезда к съезду Ленин боролся не с самодержавием, а с его врагами - народниками, легальными марксистами, богоискателями, просветителями, меньшевиками, эсерами.

Когда я поняла это, запоминание съездов наладилось, но оставался вопрос, почему он так яростно боролся с врагами самодержавия? На этот вопрос я смогла ответить гораздо позже, многое перечитав, передумав и пережив. Позже пришел ответ и на другой вопрос, смутно вставший передо мной, когда в детское чтение вошел кудрявый мальчик Володя. влюбленный в старшего брата Сашу. (С чем будешь кашу есть? - Как Саша.) При известии о казни брата он сказал: "Мы пойдем другим путем". Что значила эта фраза? Мне объяснили: нужен не индивидуальный террор, а организация партии и прежде всего печать. Но неужели, думалось мне, мальчик, потрясенный смертью самого любимого человека, обнимая плачущую мать (так было на картинке), решает в это время, что печать есть не только коллективный агитатор, но и коллективный организатор?

Не уверенная, что сцена в Симбирске была именно такой, я убеждена теперь, что "другой путь", действительно, был избран в те дни, что был свершен духовный переворот в поколении, в его незаурядном представителе. И только за духовным последовал роковой политический переворот.

Владимир Ульянов разрывал с Александром Ульяновым, а Александр был из тех, кто еще верил в исправление мира подвигом и жертвой - убийством одного и искупающей убийство гибелью другого, его крестной мукой. Поколение Александра еще читало некрасовские строки так, как они были написаны: "Дело прочно, когда под ним струится кровь", - то есть моя кровь. Ленинизм рассчитывал на чужую кровь, хотя обильно пролил свою. В ленинизме не было жажды жертвы, и это выразилось впервые в ясном ощущении мальчика, что он не хочет "как Саша", что крест его не манит, что "положить живот за други своя" ему не сладостно. Впоследствии, преклоняясь перед Плехановым, он не мог простить ему вот этой часто повторяемой Плехановым фразы из Писания - "положить живот за други своя".

Меня всегда поражала в русских народниках их погруженность в мир евангельской притчи, в ее символы. Просветители или цареубийцы, легальные или нелегальные, и все уж давно ставшие атеистами, они в своих письмах, исповедях, дневниках без конца воспроизводили этот крест, этот кровавый цикл: грех, искупление, спасение. И слушая как-то доклады востоковедов Евгения Рашковского и Владимира Хороса о религиозном измерении народничества, я все время думала о большевизме, об его отказе от пафоса и символики христианства.

Вот это противоречие между нехристианской этикой русских революционеров, поправших принцип "не убий", и их же христианской психологией, заставлявшей эсера Зензинова писать, что ни раскаяние, ни даже гибель убийцы не спасают от бремени греха, а эсера Каляева - откладывать покушение, чтобы не пострадали женщины и дети, - именно это противоречие радикально снял большевизм, приведя психологию в гармонию с этикой. Оказалось, можно заниматься ликвидацией людей и быть спокойным, уравновешенным: играть в шахматы, удить рыбу, наслаждаться горными прогулками. Тут была важная деталь: не делать ничего такого собственноручно, действительно, идти путем другим, чем Александр, который взял на себя и деяние, и расплату, отрицая на допросах какое бы то ни было чужое соучастие и влияние.

Горький писал, что Ленин, как никто, ненавидел несчастье, - в этом суждении, как везде у позднего Горького, есть капля мутящего правду лукавства: писатель не добавляет, что Ленин ненавидел свое несчастье... Впрочем, жизнь Ленина в ее финале, результатах подлинно трагична; вспомним, что Василий Гроссман, собравший в повести "Все течет" самые гневные слова для обличения ленинизма, нашел в романе "Жизнь и судьба" слова сострадания для описания последних дней Ленина...

Оставим же человека и перейдем к мироощущению. Оно, действительно, уникально для русской революционности - если не считать Нечаева, которого Ленин очень любил, но легализовать в качестве образца все-таки не решился (хотя, по свидетельству В. Бонч-Бруевича, хотел бы). Но Нечаев все же остался каким-то зловещим курьезом, неправильностью в истории революции, скрытая же нечаевщина Ленина ускользнула от глаз большинства современников, а потомки уже и не могли ее разглядеть сквозь толщу иконной краски. Ленинизм не отрефлексировал до конца уникальности своего мироощущения.

Отзыв Ленина о декабристах - "страшно далеки они от народа"- открывает, что он многого в русской культуре не понимал и в этом смысле не вполне ведал, что творил. Декабристы были страшно близки народу - ни одно поколение революционной интеллигенции так уже не было близко. Вскормленные крепостными кормилицами, взлелеянные нянями-крестьянками (а нередко от крестьянок и рожденные), работавшие в поле, ездившие в ночное, прошедшие походы с солдатами и владевшие солдатским матом так же непринужденно, как литературным французским языком, они жили основными ценностями народа. Поэтому, планируя дворцовый переворот с возможным убийством монарха, они постановили, что цареубийца тут же, на глазах народа, убьет и себя, ибо "народ крови не примет". Поэт их юности, их товарищ Александр Пушкин запечатлел это в художественной формуле финала "Бориса Годунова", где толпа, только что яростно требовавшая царской крови, отчужденно безмолвствует, увидев ее вживе...

В большевизме сознания греха и неизбежности искупления не было, хотя трагизм этого поколения превосходит все, что было в русской истории: большевистская интеллигенция почти вся погибла в сталинских застенках. Но она не хотела своей погибели, не жила в постоянном предчувствии законной расплаты - разве исключая такие утонченные натуры, как Бухарин.

Но "другой путь" большевизма означал не только приятие скорее чужой, чем своей крови. Он означал отказ от веры в исправление человека, в том числе правящего человека, человека у власти, - отказ от любых форм диалога с действительностью, с властью, с обществом.

Старый русский революционер долго верил в хорошего царя, и эта вера, над которой нас учили смеяться, была залогом возможности для России либеральных реформ. Декабристы хотели заменить Николая Константином, ценя в последнем либеральное отношение к Польше; Герцен, вдохновленный реформой Александра II, написал ему горячее, искреннее письмо и был осмеян оппонентом (предполагается, что это Чернышевский), провозгласившим: прощайте и помните, что столетиями губит Русь вера в добрые намерения царей. К топору зовите Русь, к топору!

Разумеется, топор нынче ставят Чернышевскому в вину, но первая часть формулы - неверие в чьи бы то ни было добрые намерения - по-прежнему считается высшей интеллектуальной доблестью. Отчаявшиеся народники стреляли в царя, но и это еще не был отказ от веры в возможность исправления мира однократным деянием. Убеждение, что чья-то единственная смерть может изменить ситуацию к лучшему, говорит о сохранении веры в силу добра - как они его понимали. Ленинизм убежден: бессмысленно убивать царя, недостаточно даже разрушить государство - нужно разрушить общество.

В свое время большинство интеллектуалов находило наивными попытки Андрея Сахарова и Александра Солженицына убедить Брежнева в необходимости реформ. Но как раз избранный ими жанр - Письмо к вождям - был важен как знак, что великие наши современники отказываются от ленинской стратегии абсолютного разрыва с существующим.

Мнение, что в ленинизме содержится утопия о человеческой природе, о новом прекрасном человеке, ни на чем не основано. В отношении к природе человека Ленин был не романтиком, а прагматиком: потому он и считал неизбежными массовые репрессии и потому так быстро перешел к принципу материальной заинтересованности (да и Троцкий дарил красноармейцам не только пламенные речи, но и деньги). Романтиками они были в отношении к обществу, а не к личности: они верили, что где-то в промежутках между людьми, возникнет идеальная организация, отлаженная машина, цветущий край, даже цивилизация - модернизаторского пафоса тут нельзя отрицать, - но не прекрасные люди.

Борьба Ленина с другими врагами самодержавия была борьбой с непоследовательностью их вражды, с теми "щелками" и "просветами" в их сознании, сквозь которые в него входил обычный нереволюционный мир. Эти, другие, дифференцировали действия властей, они изредка позволяли себе всерьез слушать, что говорят в Думе; они могли менять позицию, когда случалось что-то уж вовсе небывалое - например, их страна вступила в войну или начинается в ней голод. Все это Ленин называл "оппортунизмом". Оппортунизм -- заниматься благотворительностью, потому что "чем хуже - тем лучше". Оппортунизм - желать победы своей стране - по той же причине. Оппортунизм - верить хотя бы одному слову власти. Оппортунизм - всерьез, а не для пропаганды и провокаций участвовать в думских дебатах.

В облике Ленина, созданном Солженицыным в книге "Ленин в Цюрихе", не все мне кажется достоверным психологически и исторически. Но ретроспективная сцена в солженицынском "Марте семнадцатого" - когда большевистская эмиграция ликует при известии о Кровавом Воскресенье, считая его прологом революции и вовсе забыв о лежащих на снегу мертвых, - психологически достоверна: она знакома нам и по мемуарам. Это не личная жестокость - это результат полной герметизации революционного сознания. В этом была его сила, эффективность, энергия и - бесплодность с точки зрения интересов человека и общества. Ленинизм был неподкупен: никакие улучшения в дореволюционной действительности не могли его смягчить. Все реформы - учили большевики - это маска, декорация, обман, иллюзия, сказки для прекраснодушных. Эта неподкупность подкупала озлобившихся и не привыкших думать людей, вселяя надежду и веру в твердокаменных большевиков. Знаменательно, что главным достижением действительно ценимого им Льва Толстого Ленин считал... "срывание всех и всяческих масок"...

Те, кто близко и подробно наблюдает сегодняшнюю политическую жизнь, не могут не заметить в ней ярких признаков ленинизма. Снова презирается либерализм, считаются предательством элементарная честность и порядочность в отношении власть имущих; любое компромиссное действие объявляется оппортунистическим; наконец, всякая отдельная реформа третируется как декорация и "пустяк". На митингах можно услышать, что декорации - и вывод войск из Афганистана, и возвращение Сахарова, и публикация Солженицына. Конечно, всякое действие многослойно, и мотивы его не всегда ясны, и одно событие вольно или невольно потесняет другое, и всегда есть, что критиковать. Но когда за событиями полностью отрицается объективный смысл - это уже метод. Когда революционное становится антиподом естественного - это метод. Нормальному человеку не втолкуешь, почему солдат, выносящий ребенка из горящего барака, - оккупант; и почему для национального суверенитета лучше, если пролилась кровь. Нормальный человек не понимает, зачем голосовать за того, кто тебе противен и как противный может быть "полезен"? Но нормальный человек зовется у революционеров "мещанин". "Какой мещанин!" - сказал Ленин об Уэллсе, полагавшем, что из голода, грязи, вшей и стрельбы не получится светлого будущего.

Когда-то Маркс заметил, что король прусский ненавидит революционеров меньше, чем либералов. Противостояние либерализма революционаризму в русской истории оказалось нестойким. Русский либерализм стремительно радикализировался: либералы своими абстрактно-разоблачающими речами в Думе ("абстрактно" - потому, что они заранее готовили разоблачения - безотносительно к фактам) сами сбросили самодержавие, расчистив площадку для большевизма. Ленин непосредственно и не боролся с самодержавием: он знал, что это прекрасно сделают левые кадеты и эсеры. Его задача была -разрушить общество. И оно рухнуло - вместе с кадетами, эсерами и всеми прочими, которые, находясь под моральным террором крайне левых, не смели быть самими собой и потому вообще перестали быть.

Гриб сохраняется в рассоле, но быстро плесневеет на воздухе. Сохраненный в застое ленинизм должен был бы распасться в атмосфере демократии. Но заколдованность ситуации в том, что пронизанная ленинизмом атмосфера слишком медленно демократизируется.

Непримиримость к действительности, игнорирование фактов, пафос отрицания и неутоляемая жажда перемен, не сдерживаемая ни страхом за чужие жизни, ни ужасом перед собственным грехом, - вот комплекс ленинизма, деформирующий общество снизу доверху. Этот комплекс делает тех, кто на самом низу, более мятежными, чем они есть на самом деле; тех, кто на самом верху, - более охранительными, чем они есть на самом деле; а тех, кто между ними, - более неуверенными, чем они есть на самом деле. Этот комплекс делает всех нас не лучше, а хуже, чем мы есть.

Общество развивается на несколько лагерей, и в каждом лагере особо ценятся те, кто умеет подстроить оппоненту ловушку, добиться, чтобы он "сбросил маску" и "показал свое истинное лицо". Какое это заблуждение, абсурд - считать, что истинно только искаженное лицо; но именно в силу своей абсурдности эта установка практически неопровержима. Чекистское убеждение, что "прижми любого, как следует, - и юшка полезет", убеждение, что подлинна в человеке только юшка, противоположно либеральному убеждению, что не надо прижимать человека и ждать, какая гадость из него полезет; не надо тратить усилия на обнаружение "подлинного лица" - гуманнее и выгоднее тратить силы на то, чтобы потенциальное зло вообще не проявилось.

Либерализм не сумма позиций (позиции могут и должны меняться в разных ситуациях), а готовность поддержать и принять все сколько-нибудь положительное. Поэтому, понимая всю разницу ориентаций и темпераментов А.И. Солженицына и А. Д. Сахарова, я ощущаю их обоих антиленинцами. Андрей Дмитриевич остался в моей памяти как живое воплощение свободы выбрать добро. Как бы резко, яростно он ни боролся с тем, что считал злом, никогда он не стремился ухудшить ситуацию сегодня, чтобы она стала лучше завтра. Лукавая и вместе с тем убогая диалектика: чем хуже - тем лучше - была ему совершенно чужда.

Ленинизм - наше естественное наследие: от этого не уйдешь. Но у него есть противоядия. Это и отечественная философия, и современная наука, и Короленко, и Гроссман, и "Красное колесо" Солженицына. И весь Сахаров - его статьи, его голос, его улыбка.


В начало страницы
© Печатное издание - "Век ХХ и мир", 1990, #8. © Электронная публикация - Русский Журнал, 1998


Век ХХ и мир, 1990, #8
Проблемы и суждения.
http://old.russ.ru/antolog/vek/1990/8/chalik.htm