Век ХХ и мир. 1990. #8.WinUnixMacDosсодержание


ЭССЕ

Юлий Халфин
Апостол хозяина

XX век торопится к финалу. Начавшись кровавыми потрясениями, он вершит поминки чернобылями, землетрясениями, круговой пальбой... Что еще предстоит нам изведать до его конца?

Мы нервно всматриваемся в лица его пророков, мыслителей, его великих мучеников, великих предателей, великих убийц. Одни лики молчат. С трудом приходится добывать правду о них. Другие кричат.

"Лик намалюй мой в божницу уродца века! - яростно кричит поэт Владимир Маяковский. - Я в самом обыкновенном евангелии 13-й апостол".

"Я предтеча годов великой жестокости, мятежей, моя окровавленная душа будет вашим флагом в дни крови и мести", - несется со всех страниц Маяковского еще в предоктябрьские годы. Не верили. Считали мелким хулиганством. И лишь когда поднялась страшная волна 1937-го, то сам Верховный Палач, утвердивший трон над гребнем этого вала, взял лик мученика-самоубийцы и вставил в иконостас в качестве "лучшего и талантливейшего" своего пророка.

Пророк Хозяина спустился в наши долины с высот того же благословенного Кавказа, опережая прибытие самого Князя Тьмы. Но он пророчил его. Требовал, чтобы перо было приравнено к штыку, взято на учет и "о работе стихов от политбюро чтобы делал доклады Сталин". Звал: явись, приди "боже из мяса, бог человек".

Маяковский издевается над Рождеством, Распятием, Воскресением. В 1919 году он радостно пророчествует, как будет валяться Святой Петр "с проломанной головой собственного собора" ("150000000").

Такой пророк мог устроить помазанника Сатаны.

Маяковский именует себя 13-м апостолом в поэме, которую считал катехизисом современного искусства (она называлась "13-й апостол", и стала "Облаком в штанах" только после столкновения с царской цензурой).

Как те двенадцать, он тоже возвещал новую эру. Но те проповедовали Бога любви, всепрощения. Он же "выжег души, где нежность растили".

Невероятная, странная для атеиста ненависть к Творцу вселенной и даже ненависть ко Христу, который всегда виделся людям воплощением лучшего в человеке (в том числе атеистам - бунтарям типа Белинского, Герцена, Некрасова). Вековечный неземной Бог ненавистен 13-му апостолу. "Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою отсюда и до Аляски", - грозит он ножом. Антиевангельская тема пронизывает все крупные произведения Маяковского. Евангелие - модель для построения своего мира. Антимира. Вчитаемся в Евангелие Маяковского.

* * *

Его первая пьеса, "Владимир Маяковский. Трагедия", вся - "ненависть к дневным лучам", к Богу: "Это я попал пальцем в небо, показал: он - вор!".

В "Облаке" поэт бунтует против Бога, Ангелов, Неба, грозя все разбить вдребезги, зарезать "божика" за то, что не способствует его любви к женщине.

Во "Флейте-позвоночнике" вместо Богочеловека распят на листе бумаги сам поэт. Он "кандидат на царя вселенной". Почему б и нет?

"Человек" - последняя предреволюционная поэма. Это воистину Евангелие от человека. Главы: Рождество, Страсти, Вознесение. Но не Христа, а Маяковского. Первая революционная пьеса "Мистерия-буфф" - злая пародия на Бога, религию, ад, рай, библейский потоп и евангельские заповеди.

После Октября евангельская тема не исчезает, но видоизменяется. Место всесильного Человека, могучего Антихриста занимает конкретно-исторический человек - Ленин. Хоть он, "как я и вы, совсем такой же" (сын человеческий), но он и титан, полубог. Без него мир - хаос ("металось во все стороны мира безголовое тело"). Он встал над миром "огромной головой" ("Владимир Ильич"), указал пути, указал, по каким трупам шагать. В поэме "Владимир Ильич Ленин" говорится: "Он в черепе сотней губерний ворочал, людей носил до миллиардов полутора, он взвешивал мир в течение ночи". Так не говорят о человеке.

Поэма построена на манер Священного писания. Первая глава - ожидание Спасителя ("Ветхий Завет"), мечта о "заступнике солнцелицем". Ожидание мессии, моление о нем (негра, коммунаров, русских рабочих).

Привычна и запальчивая оговорка: "не бог ему велел - избранник будь!", "если б был он царственен и божествен, я б от ярости себя не поберег". Интересно, что в богоборческом пафосе Маяковский нарушает даже новые правила игры:

...Я бросал бы
в небо
богохульства,
По Кремлю бы
бомбами
метал:
долой!

Эти строки невозможно было публиковать, когда за этой самой кремлевской стеною восседал божественный и царственный - и их цензура, уже советская, сняла.

Вторая глава - приход. Деяния вождя. Третья - воскресение. Бессмертие. "Вновь живой взывает Ленин". Восстает в новой плоти: с красного полотнища зовет строиться в боевые отряды, чтобы идти на последнюю "единственную великую войну".

Он наделен многими атрибутами божества - всеведением: знает все, ведает мысли каждого, о каждом заботится; ведает пути истории, когда все заблуждаются; держит в сознании весь шар земной. Он свет мира. Это сияние он дарует каждому, кто прикоснулся к нему. У горца лохмотья "сияют ленинским значком". Темный рабочий класс "тек от него в просветленье". "Сияет" - "слово партия". Его смерть - меркнет свет. Черными становятся огни люстр. Гаснет солнце. Темен земной шар. Его воскресение - вновь сияние света: "Выше, солнце...". Сияет "коммуна во весь горизонт". Это сияние стоит и над его челом, когда он в гробу.

* * *

Сотворенным земным раем оканчиваются почти все произведения Маяковского: "Война и мир", "150000000", "Хорошо!", три пьесы.

Рай Христов, по словам обыкновенного человека ("Мистерия-буфф"), - "евангелистов голодное небо"; "в раю моем залы ломит мебель". "услуг электрических покой фешенебелен". "Мой рай для всех, кроме нищих духом". Нищие духом войдут в небесный рай? Идее всепрощения герой Маяковского противопоставляет идею мести. Заповеди "не убий!" - заповедь "убей!"

Ко мне -
кто всадил спокойно нож
и пошел от вражьего тела с песнею!

Этот монолог Маяковский именует новой "нагорной проповедью". Раз есть новая основополагающая проповедь, то должен быть и новый идеал человека. Если в Евангелии это был тот, кто "кроток и смиренен", то в поэме "Хорошо!" как идеал для подражания назван Дзержинский. Случайно ли из всех имен избрано это? Почему не Ленин? Понятно, он уже слишком надчеловечен: всемудр, всесилен. И этот ориентир неоднолинеен. Маяковский любит плакатную ясность. Человек с оружием в руках. Железный кулак диктатуры. "Солдаты Дзержинского" стоят в собрании сочинений поэта рядом с поэмой "Хорошо!" - его катехизисом нового времени. Окна Лубянки заглядывали в окна его комнаты. Человек с ружьем, человек с пистолетом - все более виделся как воплощение идеала эпохи. Более того, даже не человек, а само ружье, сам Товарищ Маузер.

Одна картина из поэмы "150000000" кажется пророческой: на арену выходят профессоры, "пустые головы... книжками нагрузив", пытаются коварно завлечь народ искусством певцы и художники. "Но их с дулами браунингов молодая встретила орава". Лихая орава крушит старую культуру ("культуришку") до тех пор, пока картины Лувра не превратились в потроха.

Сами слова - маузер, револьвер, наган, браунинг, бомба, парабеллум - стали для поэта словами изначально поэтическими. Недаром перед революцией он старому искусству, увязшему в "соловьях и розах", противопоставил бандитский кастет, тот, что шарахнет земной шар прямо "по черепу" ("Облако в штанах"). Собор с проломанным черепом, земной шар с проломанным черепом. Горло мира, которое стиснули "пролетариата пальцы". Не менее характерен еще один его товарищ - Товарищ-нож.

Нож более традиционен для поэта, чем парабеллум. В народных песнях про разбойничка издавна пелось про "первого товарища - темную ночь и второго товарища - булатный нож". Пушкинский Гринев способен ощутить пиитический ужас, видя разбойничью шайку, но для него, как и для автора, несомненно: "Не приведи бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный". Маяковского же увлекает сама беспощадность, разрушительная стихия, дикий разгром.

"В диком разгроме старое смыв, новый разгромим по миру миф". Лексикон уголовный: "Всех миров богатства прикарманьте!" Это первая революционная поэма " 150 000 000". Поскольку Бога нет ("вместо вер в душе электричество, пар"), то можно бросить и такое: "Стар - убивать. На пепельницы черепа!" И это сбылось. "Известия" рассказывали, что в одной из деревень делают пепельницы из черепов, которые вокруг валяются грудами...

"Безбожный" мир стал бесчеловечной реальностью. С ним происходит то, о чем писал поэт в стихах "про Перу": вылиняли многоцветные краски, исчезли осмеянные ручьи и лунные ночи. Звезды чаще горят "на гранях штыков", черный смог над Украиной, а не божественная гоголевская ночь. В храме нет Бога, и вокруг мы не узнаем Божьего мира. Слепленные из материалов "реки по имени факт" поэмы "В.И. Ленин" и "Хорошо!" превращаются в набор очевидных истин. Многие страницы поэмы о вожде - элементарная политграмота.

Грядущий мир, построенный "по чертежам деловито и сухо", жалок и примитивен. Враг мещанства ничего не может предложить, кроме роскошной мебели, электронно-механического рая, сыров с кисеей, фабрик с ситчиком для комсомолочек. Даже его привычный юмор не может скрасить пошлости ("Летающий пролетарий", "Хорошо!", "Мистерия-буфф").

Все повторилось и в нашем бытии. Мы разрушили храмы - покосились деревни, пропал сыр вместе с кисеей "от мух". Схватив за приводные ремни, мы перетащили, превратили плодородные земли в болота, "крепя у мира на горле" свои пальцы, придушили реки, моря, а стихи поэта обернулись "плоскостью раешников и ерундой частушек".

Говорят о жертвенности этого странного гения. Но позволительно ли становиться на горло собственной песне?

Евангельская притча предупреждает о жестокой каре за низведение таланта. Бунт против культа обернулся бунтом против культуры, потерей ее содержательного, духовного смысла. Сам же утилитаризм не дал даже утилитарного рафинада и сыра, ради которого поэт пожертвовал Богом и красотой.

Гигантский дар поэта, придавленный обезумевшей стопой, клокотал, рвался наружу. Не потому ли в одну из тех осмеянных им волшебных ночей, когда струился Млечный Путь "серебрянной Окою", когда поэт (который раз!) ощутил в себе способность говорить "векам, истории и мирозданью", он решил поставить точку пули в своей последней строке?

* * *

На этом можно было бы поставить точку. Но что-то остается невысказанное. Гремят во мне его могучие ритмы. Театральными лампами вспыхивают образы, слова. Стоит перед глазами лицо, которое театр Маяковского превратил в пустую маску. Огромные грустные глаза глядят с его портретов. Я любил его. Не разлюбил. Где десятки строк, которые не ложатся в эту однобокую схему? Про скрипку, про лошадь. Про щенков, щенят, плешивую собачонку? Справедлив ли этот беспощадный приговор? Могучий дар рвется из всех щелей, всех, в том числе и его собственных, схем.

Он обрушился на мою юность, как тропический ливень, как Ниагара. Он стал всем: светом, дыханием, силой, гордостью, вдохновением и самым любимым человеком. Его лик я уверенно вписывал в божницу века. Мир мерился Маяковским, мир делился на любящих Маяковского и всех прочих: жалких мещан, тупоумных обывателей. Его имя было паролем для знакомств и дружб.

Если бы он был жив! Ведь я один, я один на всей земле понимаю его, знаю каждую нежнейшую его струну, слушаю его пульс. Есть ли нежность более нежная? Я читал друзьям "Скрипку". Читал "немножко нервно". Сердился, если не видел слез. Во мне они закипали всякий раз.

Я пронес эту любовь сквозь студенческие годы. Я громыхал маяковским басом на своих уроках литературы и очень гордился, что ярославские мальчишки иногда улюлюкали мне вслед: "Ма-я-ков-ский!!!"

На ярославские колокольни я не заглядывался. Вид они в 50-е годы являли непривлекательный. Да и к чему мне были эти прогнившие овощехранилища! Как сказано в "Мистерии-буфф": "Крушите! Это учреждение не для нас".

Вообще мне нравилось сокрушать. Я знал, что "гвоздь у меня в сапоге" значит больше, чем "фантазия у Гете". Я пришел в мир, чтобы кроить его на свой лад, ибо он был дряхлым, а я был красивым, двадцатидвухлетним. Вокруг копошились обыватели, "бездарные многие, думающие нажраться лучше как". Мое вдохновенное "я" наслаждалось своей полнотой, мало нуждаясь в уважении к вековечным традициям и уж вовсе далекое от того, чтобы смиренно вписаться в земное бытие, в культурный контекст.

Индийская пословица гласит: "Когда созревает ученик, приходит учитель".

Когда поэт служит не вечному, не бессмертному Богу, а человеку, то так просто от нигилистического бунта, придавив солдатским сапогом собственное певчее горло, пойти в услужение сегодняшнему часу и правительству.

В юные годы мне внушали, что-де итальянские футуристы пошли служить фашистам, а русские - совсем другое дело. Сегодня представляется иначе: отвергшие Бога, культуру, те и эти отдали свои перья "молодой ораве" с браунингами.

Культ жестокости пронизывал уже его футуристические манифесты. "Мы к жестокосердию приучали себя", - пишет он в 14-ом. Уже здесь ратует за поэзию, которая "необходима солдату, как сапог... которая, приучив нас любить мятеж, жестокость, правит снарядом артиллериста".

Он уже тогда писал бравурные поделки про казака Данилу Дикого, что "продырявил немца пикою". Или: "Выезжали мы за Млаву бить колбасников на славу" (Так что желание писать агитплакаты родилось в нем прежде их революционного расцвета).

Задача, которая стоит перед нами, куда сложнее, чем у Творца, убежден поэт, ибо Ему надо было лишь создать новое, а нам еще "издинамитить старое". Насчет "издинамитить" он не ошибся. Но то, что люди культуры ощущали как величайшую трагедию, Маяковский ощущает как радость. Даже свою рифму он ощущает как "бочку с динамитом". И взорванный город взлетает на воздух. Вся поэзия (поэтика!) - культ войны. "Раскрыл я с тихим шорохом глаза страниц - и потянуло порохом от всех границ". И песенка - для малышей! - "Возьмем винтовки новые! Примкнем штыки!", "Целься лучше!"

Мне кажется, надо не только пренебречь традиционной христианской моралью, но с какой-то сатанинской иронией отъединить себя от людей, чтобы вывести строку:

Я люблю смотреть, как умирают дети.

Как бы благодушно, научно ни комментировали ее наши комментаторы, человеческое сердце отказывается это принять...

* * *

Как страшно сбывались его пророчества. Он звал когда-то окрасить кровью понедельники и вторники, чтобы стали они праздничны. Обещал стать знаменем в дни кровавого торжества ("Облако").

Понедельники, вторники и все прочие дни пошли заливаться этим чудным томатом, а его имя-знамя реяло на красных площадях, его профиль и его строки писали на красном фоне.

Праздник катился от Лубянки до Колымы, растекался от Соловков до белорусской деревни.

Маяковский не мог не знать, что Антихрист не устоит, сметенный силами Света. Как вошла в его голову странная идея поставить на эту битую карту?

...Я вновь и вновь смотрю на любимые мной его портреты. Вот портрет 1913 года: вдохновенный юноша, свободная грация, артистизм. Какая сатанинская сила завлекла его "под своды таких богаделен"?

Но ведь он всю жизнь любил проигрывать безнадежные ситуации. За тринадцать лет до смерти в поэме "Человек" он сообщает, что поэт Маяковский "застрелился у двери любимой". Тщетно пытается он переиграть или опровергнуть эту ситуацию.

В 1918 году он снимается в роли поэта в сценарии, написанном по мотивам "Мартина Идена". Герой романа кончает самоубийством. Маяковский решает переиначить неудачную концовку. Переиначить ее в жизни не удалось.

Год великого перелома стоял на дворе. Он втоптал свою душу в его кровавое месиво. Маяковский успел заклеймить кулака, воспеть ГПУ - и грохнулся на пол на той же Лубянке. И его музей стоит там же - плечом к плечу с надбавившим себе этажей многокомнатным и многокоридорным домом, овеянным ужасной славой.


В начало страницы
© Печатное издание - "Век ХХ и мир", 1990, #8. © Электронная публикация - Русский Журнал, 1998


Век ХХ и мир, 1990, #8
Эссе.
http://old.russ.ru/antolog/vek/1990/8/halfin.htm