Век ХХ и мир, 1991, #10.WinUnixMacDosсодержание


КОНЕЦ ВЕКА

Михаил Гефтер
Ульянов, он же Ленин *



Путь вверх и путь вниз один и тот же.
Гераклит

1

Неуходящий образ - распаханная полоса. Даже не державная граница, а внутреннее подобие ее. Ступил на эту полосу, пеняй на себя. Но если не просто ступил, если увяз и по доброй воле? Если сам себя - под огонь, что с двух сторон, притом каждая норовит наповал?!

Либо иначе. И те, и другие, и ты, застрявший на распаханной, - скованные одной цепью; называй ее историей, называй судьбой, ничего не изменится, поскольку - цепь, пока - цепь. И цепь эта им, Ульяновым-Лениным, склепана. Изначально им? Им окончательно? Ни то, ни другое: были предтечи, явились завершители. Но на нем - срединно-начальном - сошлось. Мысль возбудила действие, действие оборотилось во власть, власть Россией сдвинула Мир (прямо, окольно). Переставила местами жизнь и смерть, сделав последнюю первозданно-новой, а жизнь сызнова открытым вопросом. Жаждущим открыться, зовущим - откройте меня!

В наследстве его - и цепь, и зов. Теперь уже не отделить одно от другого. Ибо наследство суть наследники: даже те, кому неведомо это, кто проклинает цепь, кто еще равнодушен к зову... А я с ним в родстве? Да, хотя и не очевидное оно. Очевидность давно истратилась, взамен же - кусочек метрики. собственная моя жизнь тому назад, да поздняя наша с ним встреча без встречи, объяснение без утайки. Правда, говорю больше я и чаще не его словами, но с дерзкой уверенностью, что они - это он, одолевший предуходную немоту, познавший свое после.

...Мертвых не предают.

2

Не в одночасье Ленин. Сначала Ульянов - и в конце. Из развязки всматриваемся в исход. В нем - кто?

Один из семерых, нарожденных известным (почитаемым и травимым) инспектором народных училищ, выходцем из мещан, дослужившимся до действительного статского советника, и дочерью врача, воспитанной в преувеличенном спартанстве, после замужества целиком посвятившей себя детям. Семейная община с неизгладимым отпечатком тех Шестидесятых, отчасти повторившихся спустя столетие. И монголоидная доминанта в лицах - не особая на Руси примета, как и смешение отдаленных кровей; едва ли не целый мир в родстве - от Калмыкии до Швеции через северо-украинскую "черту оседлости".

Могло б их и остаться семеро, однако жизнь старшего из сыновей пресеклась виселицей - вскорости после внезапной смерти отца; и две Ольги умерли: первая младенцем, другая в расцвете юности, умница (письма!), строгость и порыв (дагерротип!). Это годы спустя все будет смотреться так, что остальные в этой семье жили им и ради того, чтобы воплотился он, и Симбирск для этого же на карте России, и вся отечественная Евразия внутри и поперек очеловеченной Земли.

Тогда же, после 1870-го, и они друг для друга, и этот мальчик, зачитывающийся Тургеневым, не для того, чтобы превратиться в Ленина. Еще долго - один из... Заурядная студенческая "волынка" в Казани, столь же обычные для сумеречного, блуждающего времени встречи с инакомыслящими былых эпох и разных станов. И в столице, где вошел в среду профессионалов от революции, не больше, чем "первый среди равных" (Ю. Мартов). Время ученичества - путь к себе.

Еще нет вопроса: с чего начать? - и вопрос этот еще не возник перед ним, не стал его вопросом. Еще впереди Шуша, где обозначилось призвание, где в коконе лидер, скорее догадавшийся, чем осознавший: чтобы стать собою, чтобы отстоять свое, предназначенное всем, нужно взять верх в схватке соперничества, надобно теснить одних, привлекать и удерживать других, будь то единицы сегодня, миллионы завтра. Еще впереди категорический императив: сначала размежеваться. И впереди - одиночество, то приступающее, то откатывающееся, скрываемое, пока в силах он превозмогать его.

Как будто линейкой догмата выверенный ряд и лишь петитом, третьестепенными эпизодами - былые привязанности, запертые и отторгнутые движения сердца. "...Влюбленная юность получает от предмета своей любви горькое наставление: надо ко всем людям относиться "без сантиментальности", надо держать камень за пазухой". "Предмет" - Плеханов, а знаменитый текст (Как чуть не потухла "Искра"?) - торопливый бисер на листиках бумаги, где в левом углу: цюрихское "Grand-cafe". Запомним: надо держать камень за пазухой. Не со злорадством и не с сожалением извлекаю эти слова, а ими отмечая рубеж: отречение от кумира ("идеал был разбит, и мы с наслаждением попирали его ногами"). Дата: сентябрь 1900-го. А в небольшом отдалении - другая: 29 декабря. "Суббота, 2 ч. ночи". Снова отречение от "влюбленной юности". Правда, предмет уже иной, не Плеханов, а "наоборот" - Петр Струве. Каноническому взгляду трудно принять эту запись, ведь Струве в исконных противниках. На самом же деле иначе: и близость была, и сговор о тесном сотрудничестве. Второе оборвалось раньше первого, и хотя не без идейной подкладки ярость возникшего противостояния, значимей собственная ульяновская грань: замещение одного человека другим, втесненным в ту же телесную оболочку.

В отличие от "Тулина" и даже "Ильина" предстоящий Ленин уже не псевдоним. Это - человек, которого могло бы не быть.

...Тридцать лет от роду. До ухода в прижизненное небытие двадцать с небольшим. У края их - возврат. Теряющий плоть, вновь откроет заслонку души. Слова, будто случайно сорвавшиеся с уст: "Если бы я был на свободе".

Но - от чего, от кого? Свободным ли вернуть "размежеванных", несогласием одарявших мысль? Свободным уйти от им заказанного, им укорененного единства? Из вождей - в независимые публицисты? "Попирая ногами" себя, вознесенного в мировые кумиры?

"Если бы я был на свободе". Самый тяжкий сюжет в нашей встрече без встречи - это-то "бы". Знаем, что не сбылось. Но почему? Не успел дотянуть подспудную тягу до решения, меняющего жизнь? Или поздно вообще? Отказано историей, задушено в мертвящем объятии его же первовыбора?

Не вырвавший свободу себе, не сподобился употребить ее на пользу другим. Думал об участи малой страны, Грузии, а за ней виделся Мир - вчера еще доступный ему, теперь уходящий в неизвестность, отклоняющий единственность предуготованного будущего. И виделись лица, которых вчера ближе не было, а ныне чуть не поголовно чуждеющие, неподвластные последнему усилию его ума и воли.

В пустоши умирал Владимир Ульянов. А хоронили - вселюдно, всегласно - Ленина. Мумией и "клятвою" отгородили от череды сменяющихся поколений. Доканали суетным, лицедейным бессмертием.

Кто он - в году 1991? Человек без биографии. Человек, лишенный тайны. Оттого недоумение: а была ли она у него, тайна, либо овнешнился целиком, без остатка, и нет уже нужды искать недоговоренное, унесенное им с собою?

3

Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?

О. Мандельштам. 1923

Тайна - позвонки, сдвинувшиеся с места, вонзенные друг в друга. Как их разъять и "склеить", и если не удастся бескровно, то чьею кровью?

Два столетия российской истории - побратимы и едва не враги. Девятнадцатый сбрасывает ношу Двадцатому, а тот силится обратить предшественника в пролог, сращивая торжество с поражением. Бородино и Сенатская площадь, капитуляция Парижа и кронверк Петропавловской крепости - кто не оттуда? Можно сказать: все. Можно ответить: никто. Цезура - "дети и отцы" (перестановка тургеневского словосочетания Достоевским). Прибавкой к устоявшему делению на "белую" и "черную" кость - новый раскол: Россия и личность; поначалу в единственном числе эта последняя, но вскоре целый раскольный слой, среда, отвергающая удел "лишних".

Не-лишние - цель в поисках соответственного средства. Выход: вон из России, эмиграция явная и тайная, вольный печатный станок и заговор, подполье. Выход: примирение с действительностью - соучастием ли в державной славе, бескорыстной ли службою, просвещенной подмогой народу или прямым слиянием с ним, каков он есть и каким быть ему, если представить его будущее его же суверенному усмотрению.

Но выход ли - тот, другой? Либо какую дорогу ни избирай, не уберечься от той же участи: заново в лишние, в обрыв связи с теми, ради кого уединялись в "выработку" личности, как и в защиту ее от любого из посягательств?

Коллизии мысли вырастали из нравственных страданий и снова опрокидывались в них. Коромысло российского разночинства: то монстры добра вверх, то монстры зла. Ведал ли кто из начавших свой путь отречением от Нечаева, что кончит его Первым марта 1881-го? А этим, расплатившимся удавкою за казнь царя, могли ли придти в дурном сне Сергей Дегаев, Евно Азеф? "Новые люди" и "бесовщина" - не едина ли суть?!

Не будем уклоняться от вопроса, если только он действительный, а не повод к демонстрации беспроигрышного чистоплюйства. Историк предъявит подробности жизней тех, кто послужил прототипом "рассказам о новых людях", но к чему бы заточенному в крепость автору озадачивать не одно поколение вошедшим в поговорку "Что делать?"? Хотел заразить примером, умножить последователей, подсказав им естественность и выгоду выбора, совершенного пока немногими? Увещал: стать равными им могут все. Могут, значит должны, ибо - кто ниже их, тот низок. Но как ни важно Чернышевскому призвать новобранцев, еще существеннее для него их назначение. Он бросает вызов собственному могут и должны все.

Нет, все не могут начать, не в силах все сделать первый шаг в другую жизнь. Стало быть, и не должны. "Злые люди" также естественны, как и "новые", и всегда будут превосходить их числом. Только они разные - "злые", и если не разобраться в этом, то дело "новых" обречено и обречены они сами.

Пропасть - между "злыми" по необходимости, из нужды, и теми, кто домогается, "чтобы люди были куклами". И ведь не одним лишь насилием берут, не только страхом. А еще: приобщая раба к власти, сооружая особенное рабство властью - и если не прямым соучастием в ней, то маловеликим шансом пригубить от нее, сладостью распорядиться, хотя б на миг, чужою судьбой. Одолеть ли это неприметно вездесущее российское рабство? Одолеть ли тем, кто уже "кукла", одолеть ли, минуя их?

"Новые люди" приговорены к самостоятельному действию. Сколь долгим оно будет - месяцы, годы, в какой момент и при каких обстоятельствах радикальный почин совпадет с бунтом отчаявшихся людей, рассчитать едва ли возможно. Но в любом и даже в самом благоприятном случае совпадение это не навеки. Ему и не положено быть "вечным". Ведь неостановленные революции входят в не меньшую тяжбу с прогрессом, чем революции-недоноски.

Европа уже отправила в архив одиссею Кромвеля, уроки якобинства. Для русской же мысли злоба дня - Начало. Из заставы истории - в инициативное пограничье ее! Полковник Пестель надеялся сжать в единый акт все, что переживали (эпохами!) свободные страны, предохранив тем самым Россию от междуусобий, от новой пугачевщины. Безумец Чаадаев исключил из провидения Время: "Бог дозволил создать его людям". Русскому же, евразийскому человеку, "дозволил создать" свое догоняющее время: время, лишенное мирового прецедента. Чернышевский ищет решение той же проблемы выкладками разума, освобождающегося от этического максимализма, не уступая вместе с тем идеал ненасытному диктату средств. То, что России не дано в один присест выравняться с цивилизованными народами - рок, который "новым" следует обратить в деятельность, больше того - в жизнь. Превратить одолевающий их ужас безвременья в полнокровие междувременья! "А злые, которые были куклами, что с ними будет?... Они будут играть в другие куклы, только уж в безвредные куклы... Ведь у них не будет таких детей, как они".

В оболочке наивного иносказания, откровения во сне - цепная реакция с подконтрольным результатом. Чтобы люди здесь, у себя, перестали быть "куклами", нужно, чтобы и у тех, кто расшевелит всех, не было б "таких детей, как они". Потому-то и Рахметовым, а вслед за ними и Кирсановым с Лопуховыми наречено (когда схлынет стихия ломки и расправы) сойти со сцены, уступив поприще реформаторам-постепеновцам. И не просто уступить, а самим отыскивать и поощрять способных воплотить хотя бы фрагмент не-своей программы, осваивая вместе с человеческой толщей еще один, не больше, отрезок пути к жизни, в которой, наконец, не будет места для добровольной неволи ведомых. Почин ухода не исключал, правда, прямых и закамуфлированных попятностей. И быть может, самая тяжкая опасность как раз в чистом подвиге, в разночинском насилии примера. Не будь этой опасности, звучать бы столь тревожно вопросу: что делать? Оставленному автором без окончательного ответа, с подсказкой: окончательного и быть не может.

Век XIX вложился в вопрос этот словом и динамитом, вкупе утопией и антиутопией. Как не распознать в бесах Достоевского продленный и разорванный рассказ о "новых людях" и об их наставниках! Не вдвойне ли биографичен Ставрогин - непонятный персонаж, изыми которого из "Бесов", предстанут они совсем другими (да и вовсе не будет их, бесов?). Кто ж он - тяготеющий к действию и отвращающийся от действователей, что сводят все к однозначию разрушения, принудительного очищения человека, - этот гражданин кантона Ури, который своей же рукой вычеркнул себя из жизни, поскольку признал преступлением неучастие, равно как и подчинение обстоятельствам, выходящим из-под власти разума и совести? Кто прототип - не праздный вопрос. И так ли не уместна догадка, что Федор Достоевский разглядел в своем герое (герое!) Николая Чернышевского, но также и самого себя опознал в запредельно-заостренном Ставрогине-Чернышевском?!

Так разве не всматриваются в каждом из них - Россия и личность, личность в Россию, не узнавая и взаимно теряя себя? Ответ за столетием, сотворившим поражение человека из радикальной победы человека. В ответчиках - Ульянов, тот, который Ленин.

"Он меня всего перепахал" - в достоверности признания трудно усомниться. Да и без этого ясно: вышел из Чернышевского. Революционером, социал-демократом, вероятно, стал бы и без него, Лениным же - нет. И имя - окончательное - наподобие Волгина (из "Пролога"), и текст, который поставил его вровень с Плехановым и предуготовил большевизм, с умыслом и гордостью озаглавил так же, как перепахавший его роман. Общечеловеческое превыше узко-классового - от Чернышевского. "Идти во все классы" - оттуда же. И рахметовская уверенность в праве обращать единомышленников в исполнителей собственного замысла - из того же истока. На гвоздях, правда, не спал, но гвозди ведь аллегория, а у Чернышевского еще и ирония. Вот иронии-то и не замечал, хотя и нарочитостью аскетизма не страдал. Вобрал же в себя - жить сверхзадачей, взнуздывая ею время, быт, чувства. Экономил на чтении (только нужное), экономил на человеческих связях (лишь пользы ради). Принес в жертву миссии страсть, вероятно, единственную за всю жизнь. Умиляться этим? Ужасаться? Нет, понять. Трудность - в естественности того, что люди, перешагивающие из века XX в XXI-й, вправе назвать самооскоплением.

Однако трудность это или все-таки тайна? Тайна тех, от кого пошел он, Ульянов-Ленин, и тех, кто вслед ему?.. На письменном столе моей учительницы - потрепанная старая книга, на титуле выцветшими чернилами: "Что делать? Стало ясно." Ясно ей, оттого, что задолго до этого стало ясно ему, убежденному, что нашел "безошибочный ключ" к тайнописи Чернышевского. Но не обманывался ли, чтобы затем, невольно и с расчетом, обмануть других? Чтобы ответить, хотя бы гипотезой, уточним вопрос, разделив его надвое. Первый: усмотрел ли самое сокровенное в своем евангелии - несовпадение Рахметова с "новыми", притом не то, что отличает (по роли и жизненному укладу) подпольщика от легальных поборников свободы и равенства людей, а иное, которое первому отличию способно придать свойства, прямо противоположные и равенству, и свободе?! Отчего б не занести ему в тетрадку с выписками из наставника объяснение Кирсанова с Лопуховым, их "теоретический разговор" и страстную реплику первого: "... Ты не имеешь права рисковать чужою судьбой. Ведь это страшная вещь, ты понимаешь ли или совсем сошел с ума?" А сбоку б на полях уже из Рахметова, перелистывающего Ньютоновы "Замечания о пророчествах Даниила и Апокалипсиса св. Иоанна": "Классический источник по вопросу о смешении безумия с умом. Ведь вопрос всемирно-исторический: это смешение во всех без исключения событиях..., почти во всех головах." Отметил ли эти места, задумался над их связью? Предполагаю, что не миновал спора двух друзей, но о Ньютоне пропустил либо согласно поддакнул родственной мысли о всеобщности безумия, подлежащего искоренению истиной, изжитию революцией...

И если не тревожила исключительность "особенного" человека, то могло ли остановить начинающего Ульянова предуходное Чернышевского, его призыв-притча: не задерживаться, вовремя "сойти со сцены"? Мимо проскочить не могло, но как воспринял, как истолковал? Растревожилось ли сознание, либо это вошло в уже принятое: не исключенный уход (как следствие поражения!) - не окончательный, а лишь пауза перед новым штурмом. Или еще: уход, но после победного "пролома", который в глазах социалиста не конечный пункт, а всего лишь начало и, быть может, в нашем российском случае только начало Начала? Однако все равно осталось бы загадкою: отчего предтеча полагал неизбежным добром особое поражение - ненужностью, избыточностью? Почему сулил "новым" благодатную участь "ошиканных, страмимых"? Принять это - не значило ли: расстаться с самонаказом революционера - не покидай свою Шипку даже в самый ненастный день, - и отречься от "крота истории", который прилежно роет в себе заданном направлении?

Мы вплотную приближаемся здесь к истокам того, что умный и благородный Георгий Федотов назвал имморализмом Ленина, что - через десятилетия - заставило нас заглянуть в бездну Котлована.

За "имморализмом" читатель вынужден будет полезть в словарь иностранных слов. Не проще ли - безнравственность? Не нужно простоты; от оттенков в словах зависят судьбы человеческие, оттенки убивают, но ими же и спасаются... Имморализм, о котором речь, в своем первичном виде - освобождение от вериг, стопоривших действие. Наш XIX запнулся об это: в метаниях Белинского, сменяющего "бешеное уважение действительности" на "бешеный" разрыв с ней; дал трещину в семейной драме Герцена, которая влекла его к "русскому социализму", не менее чем кровь и бессилие европейского 1848-го. Разночинство придало спору совести с историей непременность бескомпромиссного выбора. И на этом кончилось. Следующие уже - не разночинцы. В лучшем случае - "новые новые". Вернее, вовсе иные.

Еще совсем недавно, от 1840-х до исхода тех Семидесятых, все было окрашено в цвета нравственности. Затем она отступает, обнажая опустевшее проблемное поле. Действие уже не нуждается в стимулах, находящихся вне его. Оно загодя оправдано философией, для которой самоизменение человека совпадает с радикальным переустройством Мира. Лишь этому масштабу дано отныне уравнять идеал со средствами, грядущее с первым шагом, придав ему "окончательный", сокрушающий смысл.

В судьбах людей - разгадка перелома. Женщина, выстрел которой открыл эпоху русского террора, сказала в объяснение судившей ее России: страшно поднять руку на человека. Страшно, даже когда человек - зверь. Слава ("месть судьбы"), которая пришла к Вере Засулич, чуть-чуть не сломала ее, выручила же свободная встреча с Руссо и Марксом. Пришло раскрепощение мысли. Утверждаю, держа документы в руках: без Веры Ивановны не удержаться бы группе "Освобождение труда", тем паче не состояться бы "Искре"; разодрались бы "старые" с "молодыми" задолго до вписанного во все учебники раскола. А может, и Ленина бы не было, не дорос бы до себя? Нам, освобождающимся и еще далеко не свободным от гипноза предустановленности, отчего бы не подумать об этом, и в новом свете тогда увидится скромная, прекрасная, своими же погубленная женщина...

Она - Плеханову (во время ожесточенных внутриискровских баталий): "...Я по существу всецело на Вашей стороне, но такая борьба ведется не тумаками, а умственным влиянием. Ведь в этой узости виновата не злая воля, а недостаток мысли что ли?... Но где же те люди, у которых много этой силы мысли? Энгельс Вам жаловался, что никто не понимает Маркса... И из Бельтова (Плеханова - М.Г.) большинство поклонников взяло по паре цитат, понимаемых "метафизически". Нам Бог послал искровцев. Более мыслящих голов Вы не найдете... На Фрея (Ленина - М.Г.) кто бы мог повлиять, говоря с ним по доброму, так это именно Вы (не я), но разумеется, не колотить его, он от колотушек не поумнеет и ничего не поймет, кроме Вашей несправедливости". "Для меня вопрос о разрыве (и борьбе конечно?) между Вами и ими право же буквально вопрос о жизни и смерти". Год 1902-й.

Эти архивные выдержки не заменят, конечно же, исследования внутренней жизни малоприметного сообщества людей, отношения между которыми предвещали одну из величайших драм нашего столетия. Так все-таки - могло ли быть иначе? Был бы менее самолюбив один, покладистее другой... Нет, что ни говори, у этой сшибки глубокие корни, и еще вопрос: глубже ли несовпадение во взглядах, чем расхождения характеров, чем конфликт нравов? Впереди люди, затем идеи - так начинали великие предтечи. Впереди идеи, затем люди - в этом отношении Плеханов и его ученик-соперник были равны. Но Ульянов-Ленин был последовательнее. Не хуже, а дальше... Его "после" уже скрыто присутствует в начале.

Антропологическая результирующая первого из "Что делать?" оказалась много утопичнее, чем "алюминиевый и хрустальный" социализм. В конечном счете Рахметов, освоивший "Капитал", потеснил равелинного Чернышевского.

4

- И настанет царство истины?
- Настанет, игемон, - убежденно
ответил Иешуа.
- Оно никогда не настанет! - вдруг
закричал Пилат таким страшным
голосом, что Иешуа отшатнулся.
М. Булгаков.
Мастер и Маргарита. 1940

Факты: укоренение марксистской партии в России; революция, поднявшая к власти меньшинство среди радикалов; удержанная ленинцами Россия, которая провозгласила себя вселенским отечеством угнетенных; умы и сердца, завоеванные ею повсюду. Так что же они, эти факты - мираж? Телепатия? Игры инопланетян?

Простительно было Николаю Михайловичу Карамзину делить правление Иоанна IV надвое: началось светлым, разумным, а на смену пришли помрачение, кровь Новгорода, бессмыслица казней, долгий след развала и смуты. Все-таки "последний летописец". Мы же - люди ученые. Нам положено в непрерывности истории находить законы, ею управляющие. И сталкиваясь с вопросами, на которые нет ответа, упорствовать в убеждении: если ответа нет сегодня, он непременно отыщется завтра. Впрочем, ныне число вопрошающих убывает, а тех, кому все ясно, легион. Попробуем все же усомниться в фактах, не отвергая их достоверность. И с чего нам начать, как не с партии, и чем кончить, как не ею? Той, у которой ярлык - "нового типа".

...Все дороги ведут к Марксу, российская в частности и, как ни странно, в особенности. То, что Ленин вслед Марксу - очевидность. Но был ли Маркс предшественником Ленина? Тут есть над чем подумать. Ибо предшествуют не только и даже не столько конечные выводы и алгоритмы действий, сколько проблемы, провоцирующие искания.

Марксу - эллины: Мир завершен, но не закончен. Маркс от Гегеля: "абсолютное движение становления". От Маркса к Марксу: образ истории - биография мысли. Однако сколько Марксов в Марксе? Привычно делить на "домарксистского" и после - единого в конкретизации, обогащении коммунистического проекта: "Манифестом" предвосхищен "Капитал", "Союзом коммунистов" Первый Интернационал, им европейские социал-демократии. Профилированный тракт, но так ли?

Пафос "Манифеста": капитализм исчерпал свою роль, превратив планету в Мир; его вездесущность призван и унаследовать и убрать класс-могильщик. Стоит ли, держась этого взгляда, разрабатывать политическую экономию богатства?... "Капитал" - не отказ от "Манифеста", а антитеза ему. В пересмотре - не одна лишь законченность буржуазного Мира, но и завершаемость его: одноактным ли переворотом или даже целой эпохой устранения. 1858 - рубеж. Марксова догадка: капитализм возник сызнова ("второй XYI век", Маркс уверен - последний). Но не в календаре суть. Меняется облик творимой истории, внося фундаментальную поправку в соотношение будущего с прошлым. Коммунизм отныне - не после Мира, товарного на своем "клеточном" уровне, а за пределами его, притом что крайний предел подвижен, и движет его, преодолеваясь циклами-эпохами, сама буржуазная цивилизация. Каким же быть в таком случае классу-могильщику? Планка требований все выше, характер текущего действия - вновь открытый вопрос. Марксу по душе была начальная фаза его Интернационала: сложение разных сил, планетарный замах, сосредоточенность на устранении "Монгола" - России царей, могущество которой питалось покорством народа. Мыслящий Миром, мог ли лондонский космополит прикипеть сердцем к рабочим партиям, занятым по преимуществу домашними делами? Чем ближе к концу, тем дальше он от "марксоидов" осязаемого результата.

"Капитал" оборван на классах. Случайность, знак? Либо в ряду невзгод и теоретических трудностей главнее главного - надлом коренной посылки: Землю можно и должно рассматривать как одно и то же общество с одним и тем же носителем живого труда, противостоящим персонификациям труда "мертвого" (вобравшего в себя добытое веками). Если ж не одно и то же оно, это общество ( да и общество ли?), быть ли в единственном виде и суверену искомой постбуржуазной цивилизации? Давняя идея о несовпадающих ритмах прогресса, о показанности ему разнонаправленных развитий, теперь теснит остальное, заставляет искать выход в способах увязки освободительных усилий, включая те из них, что еще недавно были вне классического Маркса, далекие не только расстоянием, но и своей природой. Уже не о коррективах в теории речь, а о пересозданном основании ее, о другой архитектонике мыслимого человечества.

... Все дороги к заветному - быть! - теперь от Маркса. Первым, в эпилоге жизни, ушел он, столетием раньше предвосхитив то, к чему сегодня пришли мы, не вполне сознающие (если вообще понимающие), к чему пришли и что утратили и обрели в утратах. Крах окончательный коммунистического проекта? Отсрочку его, обесславленного воплощением - действительным и мнимым? Спорно. Спорно и то, и другое. Ибо подъемная сила Марксова проекта в его несвершаемости. Неосуществимости разом, в целом. Невоплотимости врозь выхваченными кусками. Но если не усредненное целое и не "отдельно взятая" часть, то что? Отвечаю себе: в добытчиках Невозможность - то самое "движение становления", которое не абсолютно даже тогда, когда оно устремлено к максимуму. На перегоне от жестокой заданности к нестесненному (настоящим!) Выбору - возможности, неизвестные человеку до того. Взамен мертвящей симметрии равенства в прогрессе - пульсирующая асимметрия прорывов к нему! "Момент" равенства - и долгосрочность обновленного, производительного, цивилизующего неравенства! Взлет, а затем - плато освоения! Один большой цикл, другой, третий... И так без конца? Нет. Концу-то и быть. Концу-взлету или концу-плато? Не знаем. Мучаемся незнанием.

От поспешательства - в бездну. А от обыденности?... В любом случае цена поперек пути, цена-то пугает и отвращает. И уже по одному этому не уйдешь от судьбы коммунизма, явленной его же мартирологом. Не удержишь веру, не вводя жертвы в предмет мысли. От смерти к жизни - не иначе, как от погубленных к живым; к ним от замученных тел, от навсегда уснувших душ. Да просто ли человек - в упорных отстаивателях, в решительных возражателях? Так нет же, это история в человеке, это ее "внезапные" самоотмены, самосуды, и не столько даже прямые следствия, сколько дальние результаты событий, что наперекор "историческому закону", событий, в совокупности своей превративших цену (и отказ от цены!) в мерило всему. Всему, что подводит черту под веком XX, а вместе с ним - и под двумя тысячелетиями, прошедшими под знаком Будущего.

Подобно христианству, коммунизм, ищущий приложения, начался с правоверной ереси. С двух ее разновидностей подряд. Не скажи Эдуард Бернштейн "цель - ничто, движение - все", взбаламутилась бы ортодоксия? Не заяви Ленин, что социализм предстоит внести в рабочее движение, встали бы на дыбы люди, приобщенные к вере в "монистическом" монастыре? Что и говорить, ереси несовпадающие и даже несовместимые, однако, проблема общая: земные основания мировой идеи. Германия с опозданием, но и с впечатляющим успехом рвалась в первую шеренгу индустриальных держав. Да и обстановка внутри страны изменилась. ("В Германии Бисмарка царила удушливая атмосфера. Вильгельм II распахнул окна и дал ворваться свежему воздуху" - замечает Себастьян Хаффнер, автор превосходной книги о германской революции). Как было не воспользоваться этими переменами рабочему движению. Старый призыв Лассаля - сделать Германию имущих родным домом для пролетариев - получил теперь весомую поддержку в успехах социал-демократии. Эдуард Бернштейн поднял прозу жизни до уровня критической теории. Сегодня стоит ли пенять его умозрению, пропитанному фатализмом, что "неумолимость" как раз и повела эту самую прозу в совсем иную сторону (август 1914-го не за горами)?!

В последнем счете история нашего века выбрала окольные дороги. Конечно, совсем не просто установить зависимость необуржуазного прогресса от враждебных ему социальных и политических катаклизмов. Не просто, но можно. Так, выходит, правы антибернштейнианцы? Да, но вопреки себе. А коль скоро правы они, то, стало быть, он не прав? Нет, прав и он, но также, хотя и совсем иначе, вопреки себе. Два вопреки, какое же предпочтительней? Задним числом - оба! Расклад - по людям. По их верности себе, по способности их меняться. Роза Люксембург была права всей своей жизнью. Правота Бернштейна - не в "экзистенции" и даже не в формальной истинности. Он - на рубеже веков - ощутил и огласил загадку их смены. Человек, посмевший уравнять реформу с революцией, не был пророком, однако вычеркнуть его "заблуждение" из эволюции коммунизма равносильно тому, чтобы сказать: человечество, стой на месте, повторяя вновь и вновь: "Карфаген должен быть разрушен".

Тут не время обсуждать подробно перипетии немецкой ереси, самое уязвимое место которой то же, что у ортодоксии: обе они "моделировали" Мир по одной стране или самое большее - по одному из земных континентов. Парадокс: и во чреве ревизии таилась догма. Сюжет особый. Я же об Ульянове, о том, как превратился он в Ленина, чего добился благодаря этому и как расплатился, притом уже не один.

На Цель никогда не посягал, оставаясь верным ей до последнего часа. И удивился бы, скажи я ему во время нашей встречи без встречи, что к его, ленинской, ереси скорее подошла бы "рахметовская" сверхзадача. А разница в чем? Лишь на вид невелика, на деле же существенная, отличаясь и семантикой, и всем речевым складом. Семейное воспитание и эмиграция позволили Ленину изъясняться на европейских языках. Думал же он на русском разночинском "диалекте", что ближе к образу, чем к понятию. И "цель" здесь - не отвлеченное Завтра, лишь отчасти - предстоящее. В нашем духовном обиходе термин этот клонит к чему-то срединному, осязаемому; в нем больше обязательства, чем призыва; оттого-то она и задача, но только "сверх" (сверхусилие, и даже жертва - сверх...). К тому же у нее всегда определенный адресат, она берет человека в залог. Этим именно, больше всего этим - рахметовская она, в нынешнем веке еще хватче, чем в XIX-м.

И все же - стоит ли, возвращаясь к сказанному, искать в лингвистике позыв к ереси?

5

Es Lebe die Partei!, хотя бы
эта Partei был один человек.
Н. Огарев - Т. Грановскому. 1847

Между Марксом, уповавшим на "невиданное в истории" господство террора полуазиатских крепостных, и Лениным (самарским, питерским, шушенским, берлинским, лондонским, женевским и прочая, и прочая) - разительные превращения. Другой Мир, и "второй XYI век" в российском исполнении! Как определить его и придти ли к пониманию, оперируя лишь одной статистикой, цифрами экономического роста? Пало душевладение, пришла власть "купона". Рванувшийся к независимому хозяйствованию крестьянин вскорости обнаружил, что деньги - обновленная барщина. Шлагбаум - выкупные платежи. А за ним цепочка: недоимки, кабальные ссуды, расплата натурой: работой на помещичьем поле. Разорение - не выдумка. Но оно, как и все пореформенное, - процесс, рассчитанный на десятилетия, на жизнь, на смену поколений. Держишь в руках министерский документ, коим выкуп с процентами назначен вплоть до 1930-го (отменила же это только в 1906-м революция), и зябко становится - как сошлись расчеловечивающие рубежи! Отличие в сроках, а за сроками - суть. Досталинский крестьянин мог, и беднея, и даже побираясь в недородный год, оставаться крестьянином. Не идиллия, разумеется, - мертвая хватка расточительной казны и поземельных отношений. Аграрное перенаселение плитой лежало на всяком прогрессе. Капитализм, тесня "остаточное" крепостничество, питал его! (Если бы не эта обратная связь, как легко бы распределить все по полочкам "плюсов" и "минусов", да вот ломали голову до нас и сегодня топчемся в казуистических спорах...)

Рывком вперед - предполагало как следствие и как расплату не голое назад, а смену подъемов ступорами. Закоченелое самодержавие, самосохранения ради (не в обход развития, а за счет его) внедряло "сверху" и родоначальный капитализм, и последнее слово тогдашнего зрелого, стягивало империю обручем железных дорог, открывало товарному и голодному мужицкому хлебу путь к вывозным портам. "Под" рельсы и паровозы - металл, уголь, нефть, "госзаказы" и поощрение зарубежных инвеститоров. Миродержавные просторы заново кружили голову дому Романовых, звали к власти ученых и биржевых игроков, дворян, начинавших карьеру в акционерных обществах. Первым марта открылась эпоха Победоносцева и Витте; в детищах народовольческого поражения в удаче - "контрреформы" и золотой рубль, винная монополия и казенно-частные банки, консервация общины и стальная магистраль сквозь всю Евразию с назначением: впрок заготовить миллионноголовые рынки, тесня старого соперника, Англию, посредством свежих захватов и займов, опорожнявших парижскую биржу. Впереди же - бешено растущий долг; война на Дальнем Востоке; вздыбившаяся патриархальность - и либерализм, получивший едва ли не единственный шанс повести за собой Россию (получивший и потерявший). От священника Гапона к баррикадам 1905-го, от 17 октября и Дум к военно-полевым судам и третьеиюньскому перевороту (1907): евразийский кентавр, ищущий свою революцию. И свою контрреволюцию. Ее также.

На месте экономиста Витте - Столыпин, политик до мозга костей. Кредо: "20 лет покоя" внутри и вовне, дабы превратить Россию в державу собственников, навсегда отринувшую наваждение революций. Начало сулило успех. Многолетний застой накопил материал для нового промышленного подъема. Множились "отруба" и хутора. Двинулись в Сибирь, в Казахстан европейско-российские переселенцы. Но не сдавалась община. Новый раскол в деревне подновил неуходивший антагонизм помещика и крестьянства в целом. 1911 год: голод и откат переселенцев; царь и камарилья, освободившиеся от властного премьера посредством комплота террориста и догадливых жандармов; молодая Россия, откликающаяся на смерть Льва Толстого открытыми требованиями демократических свобод ("Да здравствует Учредительное собрание!") и немедленного прекращения репрессий ("Долой палачей! Долой смертную казнь!"). А на пороге - гигантская стачечная волна и вновь баррикады; шатания в "верхних этажах"; большая война, вернувшаяся домой; братание россиян с немцами, австрийцами, венграми, чехами - и братание тех же солдат с взбунтовавшимися в хлебных очередях женщинами Петрограда; крушение трехсотлетней династии, последние судороги уже не романовской, но по-прежнему имперской беспомощности в безмерности.

И как эпитафия "старому порядку" - слова не кого-нибудь, а Владимира Пуришкевича, чье имя давно уже стало нарицательным: "Я -монархист, я убежденный монархист, ибо никогда не менял и не могу менять своих убеждений, но будучи монархистом, я готов служить последнему умному социал-демократу, стоящему у власти... если буду знать, что этот социал-демократ поведет Россию к спасению и не даст нам возможности возвратиться в этом веке к царствованию Ивана Калиты". Июль 1917-го. Россия уже беременна "белой идеей". А до перехода власти к большевикам немногим более трех месяцев.

...От второго "Что делать?" к 25 октября - "таинственная кривая ленинской прямой" (И. Бабель). Зачином - малость, едва заметная в российском и тем более мировом политическом пейзаже: поиски способа превратить пропагандистские кружки, занятую собой социал-демократию в партию, способную непосредственно влиять на движение истории. В поисках участвуют многие. Его же, Ульянова-Ленина, добавка: не только влиять на это движение, но видоизменить его. Его ритм, его вектор. И опять-таки не в одиночку искал. Разве не этого домогалась народническая мысль? Не отвергала, что капитализм на Руси уже налицо, подкармливаемый "шапкой Мономаха", но ставила вопрос: как воспрепятствовать его бесповоротному торжеству? Стреляя в царя, метили и в мошну. Ульянов, естественно, противник террора, и не уравнительная община его влечет вперед. Однако утопия - не из бранных слов. Там, где для плехановской ортодоксии - чистой воды предрассудок, для ее приверженца-неофита - проблема. Не столь важно, кем поставлена, существенней, что и в кривом зеркале отобразилась потребность, еще не пробившая собственного русла. Да и только ли кривое зеркало - народничество (его укорененность, его выживание) или оно и само по себе проблема? Ульянов усомнился, Ленин ввел сомнение в теорию и стал переводить на язык, внятный практике. Не за капитализм стоял. Но и не против. Не за тот капитализм, что есть на Руси: загрязненный от головы до пят крепостничеством и неспособный сам по себе очиститься. Последнее-то и надо было еще доказать, мало того, - к этому надо было придти. Шел, озираясь: не впасть бы в народничество (и оппоненты - пальцами в эту рану...). Сначала взвешивал тяжесть "пережитков", затем обнаружил их органические свойства, вплетенность в развитие; задумался над самим развитием: при единой направляющей одна ли разновидность у него? Иначе говоря - непременны ли муки медленного "раскрестьянивания", фабричной кабалы, усеченного общества, загнанного в теснину "местных нужд"? Непременна ли последовательность: сначала буржуазная стихия должна дорасти до предпосылок революции (оппоненты: уже доросла...) - и лишь затем сама революция, но тогда вопрос: нужна ли она, если с предпосылками все в "порядке"? Человек разночинского столетия, Георгий Плеханов отвергал постепеновщину, предвещал новому столетию расправу с архаическим режимом, утверждение в России правового строя, окончательное вхождение ее в цивилизацию. Экономика доделает свое, политику же надо силою привести в соответствие с "базисом". Искровец Ленин не возражал. Он, однако, различил в самом базисе - власть, варваризирующую все и вся. Можно ли свергнуть "верхи" системы, предоставляя самотеку перемену в основании? Спор - глубинный - из-за этого. Современность не содержала, да и по сей день не содержит, готового ответа. В поисках решения - прообразы его за пределами России. Так пришел Ленин к формуле действия, сочленяющей европейский "1789" (больше, чем средства!) с фермерским заокеанским путем (больше, чем задача!)

Тут в зачатке: революцией войти в эволюцию, крайностью - в норму, недозрелостью - в самую демократическую (из наличных и возможных!) форму капитализма. Словесно мыслил вариабельностью, по сути же - альтернативой. От альтернативной революции к альтернативной буржуазности. "Капитализм типа альфа или типа бэта?" Противопоставлял один из вероятных другому вероятному, поскольку оба, по его мысли, постреволюционные. И от того, каким будет исход революции, как далеко она продвинется в раскрепостительной работе, зависит - "альфа" ли возьмет верх или "бэта" надолго укоренится в российском обиходе, не исключено, что и вовсе отправит напарника-врага в архив неосуществленностей. У искомого "альфа" имена-синонимы: американский, крестьянский, народнический, "бэта" же назовет либеральным, кадетским, помещичьим, по непрямой аналогии - прусским (точка отсчета: 1848). Но где железные дороги, машинная индустрия, буржуазный кредит? И там, и тут. Завтрашний день - в руках вчерашнего. А их два - вчерашних. Два прошлых будущего!

Приоритет земли, судьба тех, кто на ней, владельцем ли, работником ли - ключ к ленинской "системе". Не сколько капитализма - на острие ножа, а каково его качество. Меньше страданий - выше уровень. Выше уровень - ближе к равенству отправных условий. Равенство НАЧАЛА - вот что способно сблизить (вплоть до прочного союза) русского социал-демократа из интеллигентов-разночинцев и "разночинных" рабочих - с недоимочным и с хозяйственным мужиком, вплотную сблизить социализм с "черным переделом".

Вот почему тем, кто творит революцию, мало быть заинтересованными в торжестве буржуазности. Заинтересованность, понял еретик Ленин, должна достигать не соавторства даже, а авторства. Свой капитализм! (Оппоненты: чистой воды заговорщичество...). Мы же вернемся ненадолго к Эдуарду Бернштейну. На первый взгляд, почти тождество. Но в одном случае - без насилия врасти в "свой", а во втором - не обходя насилие, и хотя не ограничиваясь им, к нему прибегать не только из нужды. Им творить!... Что это по сравнению с Европой, и прежде всего немецкой Европой, - разница в обстоятельствах только или еще и в головах?

Загадка - по сей день. Столкновение полярных "если бы". Если бы без насилия, то, может, и так бы втянулись в цивилизацию и не омрачился бы вход в нее. Но и с насилием могло бы быть иначе, если бы ограничилось оно решительным антирабским началом, если бы затем сменился состав и облик, строй мысли и чувств действующих лиц. Если бы и тут "альфа" или "бэта"?, и возможность выбора. Но этот выбор как раз и сомнителен. А без выбора "субъекта", при заданности его от начала и до конца, какая судьба ждет альтернативу: выбор пути?

В поисках субъекта - к субъекту же. Тот, кто ищет, если не вполне субъект, то уже не только предтеча. Начинающий, он же продолжатель. Сплачивающий противников, призван выстоять, когда забрезжит раскол в собственном радикальном стане (и даже разразится мятеж неособственников). Кто же этот - семи пядей во лбу?.. Все упиралось в конечном счете во властелина стихии. И если классическим прецедентам не суждено было миновать перетасовки в лицах, то, может быть, теперь доступно вовсе иное: революция, совершаемая неединым, но собранным воедино и удержанным в единстве субъектом?!

Оглядываясь назад, как не увидеть в этом чертеже всея России нового дома фундамент с загодя заложенным в него динамитом?! Подобно памятному ружью, коему наречено выстрелить в последнем акте, взрывчатка для того и существует, чтобы - вдребезги, в щепы, в груду крушащие друг друга стены. Запоздалое последействие всматривается в увертюру, 1991-й в 1903-й. Но нет ли ошибки в дате? Тогда ли, в начале века, был заведен механизм взрыва? И где поменялись местами причины и следствия, перекрывшие и обесчестившие помысел? Не те люди, не тот ритм, не тот вектор... (Память перебрасывает в другую эпоху, ближе к развязке, когда вопросом стало: дано ли превратить НЭП в "нэповскую Россию"? Правда, еще далеко до этого, и не только НЭП не запрограммирован, но и Октябрь, российский зачин всесветной социальной революции, а потом реформа в качестве "неклассической" нормы ее. Не запрограммированы жестко, но уже виднеется начало "таинственной кривой": человек, мысливший и действовавший - не по Марксу - Марксовой невозможностью...).

Итак, не стать Ульянову Лениным, пока не осознает, что он - за буржуазность, которой нет. Нет ее в той действительности, с какой он имеет дело, и нет вообще в качестве готового проекта. Чтобы добыть его, его воплотить и надобен социализм: идея, превращаемая в организацию. Идея налицо, организации недостает. Ее еще нужно изобрести: такую, чтобы способна была вобрать в себя всю российскую Евразию, которая также не сама по себе, а проекция Мира - тоже былого в грядущем.

Вот она, его утопия европейски-всемирного "обратного" порядка: партия, инициирующая - из сословий, из предклассов - классы "для себя"; революция, которой ею творимая и ее творящая власть придает свойства "естественно-исторического процесса"; "наинизшие низы", превращение коих в субъект преобразований призвано служить заслоном от их же эгалитарных страстей и погромных инстинктов; а в неоконченном итоге - "гигантский капиталистический прогресс", "поколение свободных и смелых людей"... Не много ли утопий, каждая из которых выбирает поприщем Россию, осознанно либо ненароком метя в Мир? Понимаю, что можно взглянуть на российский ход вещей и иначе, но есть свой резон и в том, чтобы представить наш отечественный XX век схваткою утопий - с широченным разбросом их (от царистско-миродержавной до мироохватно-коммунистической, между которыми либеральные и народнические); усмотреть и общее их минное поле: все раньше или позже подрывались на попытках соорудить из Россию современную страну. Либо держава, либо общество. Либо общинная вертикаль, либо трамплин для всесветного революционного переустройства. Любая из утопий имела шанс на успех. Любая обречена была стать фитилем гражданской войны.

Победила же та, что была мировее. Мировее властью - и "почвою" также. Все прошлое России клонилось к этому. Новейшая история подстегнула "генетические" задатки. Будущее и прошлое соединились, и в фокусе оказался человек, которого до февральско-октябрьского перегона знало лишь считанное число сторонников и противников. Житийное лениноведение немало усилий потратило на то, чтобы изобразить его дирижером всего совершавшегося от имперской западной границы до Тихого океана. Ныне не много нужно, чтобы опрокинуть апологетическую схоластику и изобличить исторические подлоги. Кажется не трудным доказать и то, что ему просто повезло: события собственными шагами пришли к нему. Если бы даже это было так, требуется объяснить - почему он был лучше готов к этому, чем кто-либо другой?

Готовность сама по себе не добродетель, и уж во всяком случае не из одних добродетелей состоит. Отнести ли к числу преимуществ Ленина "фильтрующие" свойства его сознания, отсекавшего все, что не укладывалось в основное русло? Там, где он - эпоха, там же и приметы запаздывания, притом, что их не назовешь нарочитыми. Из пятидесяти трех лет своей жизни сорок пять прожил в Мире свободной конкуренции, а открыл "империализм" лишь когда грянули пушки и неожиданно для него превратилась в руины интернациональная солидарность социалистов. Парадоксально, что и в самой России, чем дальше от конца XIX века и даже от самого начала ХХ-го, тем грубее и нестерпимее казались ему "пережитки" крепостничества и тем настоятельнее - особая, не знающая прямых прецедентов "крестьянская буржуазная революция".

Нет, он не упорствовал. После первой революции признал, что монархия в России уже не самодержавная (и самый термин "самодержавие" перестал употреблять). Если Витте в его глазах был лишь либеральствующим сановником, то к Столыпину уже отношение иное. В нем ощущает он вызов. Впервые доняло: у исторической инициативы нет владельцев раз и навсегда. Она может уйти от "передового класса", и если даже на время, то столь долгое, что полностью снимутся "надежды и виды на "американский" путь". До новой революции я не доживу - говорил сестре за несколько лет перед войной. Однако убеждал себя и других: еще не все утрачено. Открытый вопрос - Время. Снова открытый, как у дальних предшественников. И снова, как тогда, вопрос к вопросу: открытость эта от того, что мозг не готов ответить, либо потому, что уже исчерпались шансы на ответ жизнью?

"А вот чего я действительно не знаю, так не знаю: где теперь Рахметов, и что с ним, и увижу ли я его когда-нибудь". Автор "перепахавшего" романа распростился с героем, отправив его из России за кордон: надолго, "а может быть и навсегда". Но считал, что возвратись тот познавшим Мир, вероятней всего, станет и сам другим. Другим человеком... Замкнутый войною в комфортабельной швейцарской обители, Рахметов XX века метался в поисках связей, денег и себя самого. Наиболее мучительный, сопоставимо с прежними, приступ одиночества! Превозмогал его встречей с Гегелем. Что искал в невнятице великого любомудра? Чем обновил себя? "Философские тетради" столь же автобиографичны, как и письма Инессе Арманд, как и безумные попытки изготовить (немедля!) Швейцарию к революции.

Планета - во всей ее пестроте и дисгармонии - входила цельною в мозг лишенного деятельности человека. "Сознание творит мир". Учитель Маркса освятил мощь одиночного усилия. Европейски-всемирный обратный порядок превратился в гипотезу и вдохновение всемирно-российского Начала. "Гигантский капиталистический прогресс" не исчезал вовсе в качестве домашней необходимости. Но он становился "побочным" по отношению к социализму, ломящемуся (как он убедил себя) в мировые ворота.

От себя к себе. Уже не от Ульянова к Ленину, а от Ленина к Ленину: партия, которая Моно, "хотя бы это был один человек". Все приходилось начинать сызнова.

6

Он думал, что начинает с Начала. Время показало, что в его Начале скрывается также Конец.

...Эпизод из ранних. Третий съезд РСДРП (1905), чисто большевистский по составу. Дебаты о временном революционном правительстве. Безусловное: участие в нем. Спорное: а дальше что? Если впереди, сколь видит глаз, расчистка почвы для нормального буржуазного развития, то кого в жертву? Лишь помещиков, сиятельных и чиновных прихлебателей? Или также и патриархального крестьянина с его "медвежьим незнанием условий и требований рынка"? А как с гегемоном? Не исключено, говорили одни (Л.Красин), что нам, социал-демократам, придется покинуть стан правящих, чтобы не "обагрять свои руки в крови пролетариев". Нет, возражали другие (А. Луначарский), если уходить, то только на российскую площадь Согласия (место в Париже, где пиршествовала гильотина). Ленин отмолчался. Отклонял оба ответа? Не хотел преждевременно тревожить судьбу?

Через двенадцать лет - отклик в маленькой статье с многозначительным заглавием "О врагах народа". Плехановское "Единство" напомнило тогда о якобинцах (тема, в 1917-м не сходившая со многих уст) и об их декрете, предназначавшем смерть всем, кто "способствует" (!) "замыслам объединенных тиранов". Ленина смущает не параллель, он лишь против механического уподобления ("подражание хорошему образцу не есть копирование"). Якобинцам XX века нет нужды гильотинировать капиталистов, достаточно будет арестовать "главных рыцарей казнокрадства", а затем, выпустив их, поставить под контроль рабочих. Классическая революция (размышляет он в том же году) не могла в своем порыве к равенству не подойти вплотную к социализму, но, лишенная современных средств связи и путей сообщения, банков и синдикатов вынуждена была отсекать головы. Теперь иначе, теперь не площадь Согласия, а обобществление, ограниченное "командными высотами" и достаточное, чтобы не только вызволить Россию из вплотную придвинувшейся катастрофы, но и открыть всем на свете путь к прогрессу без париев прогресса.

Удалось? Сказавши - нет, мы только на подступах к ответу. Прояснилось - годами, десятилетиями: от гильотины (той ли, иной) не укрыться. Она сродни не только классической революции, но и "неклассической". Более того - "неклассическая" зашла по пути самоуничтожения много дальше: размерами гибелей, пространством их. Дальше - гильотинной расправой с Временем (за "ускорение истории" плата - обрыв ее!).

Итог: то, что не удалось - всемирно не менее, чем свершения, пустившиеся после Октября в независимое странствие по свету. То, что не удалось, сегодня значимо повсюду, ибо замешаны тут справедливость и участь человека: каждого во всех. Как соединить? Тот, чье имя и в 1920-е и позже произносилось на всех языках, сделал, казалось, непостижимое - слил на миг землю и Землю. Сим одолел. Сим приблизил бездну. Приблизил - или она приблизилась им, желал он этого или нет?

..."Нам говорят, что мы хотим "ввести" социализм - это абсурд. Мы не хотим делать крестьянский социализм. Нам говорят, что надо "остановиться". Но это невозможно. Говорят даже, что мы не советская власть. А кто же мы?"

Реплика - в разгаре спора с той частью большевистских верхов, которая сразу после Октября призывала поделить завоеванную власть с другими социалистическими партиями. Протокольная запись хранит интонацию - удивление, горечь, жестокий отпор. Ленин взял тогда верх. Отчасти словом, еще больше событиями, хотя как отделить в них неизбежность от воли отказа, стихию гражданской войны от нее же - в качестве решающего довода в пользу "однородного правительства" большевиков?! Но оставался им заданный вопрос: "а кто же мы?" Если не собирающиеся вводить социализм и не желающие впасть в искус сооружения царства крестьянской ограниченности, если не способные да и не хотящие остановиться, - то кто? Кем были в 1917-м, кем стали спустя пять лет? Судя по стенографическим отчетам, по снимкам группой и в одиночку, все те же. Те же, да не те. Еще не старые, но уже неприметно состаренные. И он, кумир кумиров, - кто на излете последнего движения от себя к себе? Чем защищен, ежели защищен, от устаревания - ненужности другим и самому себе?

Однако вернемся к тексту, откуда цитата, к этому спору на заседании Петроградского комитета РСДРП(б) 1(14) ноября 1917 года. Главный мотив призыва поступиться единовластием: "Мы не наладим сами ничего". "Можно, конечно, действовать путем террора, но зачем?" ("Кто натягивает струну слишком, тот обрывает ее"). "Мы стали очень любить войну, как будто мы не рабочие, а солдаты, военная партия". "Мы в партии полемизируем и [если] будем полемизировать дальше, останется один человек - диктатор". Очень злободневно, не правда ли? И сколь симптоматично, что слова эти - из уст человека, годы назад соглашавшегося кончить жизнь отрезанной головой. Судьба помиловала Луначарского, даровав ему досрочную, но естественную смерть. Предъяви ему в начале Тридцатых тот диагноз, что бы ответил? Скорее всего, отшутился бы - иллюзиями, которые развеяло время; сказал бы, может, что не так уж не прав был Ленин, предлагая тогда изгнать его из партийных рядов (правда, ПК не согласился, а "Ильич" не настивал). А то повторил бы заключительное свое: "Не плодите разногласий... массы к этому относятся нервно". Трудный это пункт, едва ли не роковой - разногласия. Растущие в прогрессии, когда пришедшие к власти заняты в первую очередь собой, деля вместе с местом и будущее, - и не менее (более?) неотвратимы, когда люди, поднятые революцией наверх, еще не утратили прямых связей с толщей, разделенной несовпадением интересов и обыкновенной человеческой разносортицей (характеров, темпераментов, реакций). Одни разногласия клонили к отбору расправой, и другие также. А если те и другие вместе - чересполосицей корней и властолюбия, надежд и тщеты... "Останется одни человек - диктатор".

В постоктябрьской схватке сюжет свободного единства ради предотвращения авторитарного финала вспыхнул скорее умозрительно, чем конкретно. Не лично Ленин подозревался в замыслах узурпации, под подозрение бралась ситуация. Естественно придти бы на ум параллелям с все той же Французской Революцией, в которой террор достиг высшей точки в момент, когда событийная кривая вычертила фиаско "старого порядка". Оргия убийств в результате исчерпания предмета революции, не желающей уходить в небытие, - этот абсурд восходящей истории, мог ли он пройти незамеченным просвещенными деятелями революции XX века?

Мог. Оказывается - мог. Чем ближе к краю пропасти, тем ощутимее потеря памяти. И опять-таки: чья ли злая воля тому причиною или здесь императив революции, в лучшем случае допускающей критику просчетов, в исключительном - самопересмотр своих форм и средств, но ни в каком случае не разрешающей сомнения в себе как таковой. Этому императиву воспротивиться, значит - выпасть. Ленин исключал этот исход для себя. Мог грозить отставкою и был близок (Брест) к исполнению угрозы, но оставить партию без себя, себя без партии... Пытаюсь представить его отставником, пишущим "Мою жизнь" или даже ставящим собственную независимую газету, - нет, не для него. Кончился бы, и не только как политик. Единством вязал других, а связал себя. Когда пришла минута и он ощутил крепость узла, не было уже иного выхода, чем закулисное действо, спасительная интрига, подготовка переворота в верхах с апелляцией к низам.

...Таинственный свиток - "политическое завещание". Впрочем, не было оно завещанием для еще говорящего и диктующего, не предчуствие смерти торопило его; по совсем другим причинам не стало оно и напутствием для тех, кому адресовался он. И что, собственно, должно бы значить для них: "да, было бы лучше, если бы мы раньше пришли к государственному капитализму, чем к социализму"? Отсюда же, на немецком языке произнесенное, в предпоследнем из публичных выступлений, где разъяснял свой рефрен "учиться и учиться": "Спорят о том, относится ли это к пролетарской или буржуазной культуре? Я оставляю этот вопрос открытым. Во всяком случае, несомненно: нам необходимо учиться читать, писать и понимать прочитанное. Иностранцам этого не нужно". Избытком красного патриотизма и до того не отличался. Теперь же звал напористее, ультимативнее - смирить коммунистическую гордыню. Уже не о смене наступления отступлением вел речь и подавно не о возобновлении наступления. О другом. Совсем о другом. Оттого и грамматика смысла другая.

Карал ли себя - наедине с собою - дурным из 1922-го: высылкой мозгов, расправой с церковниками, бичами и скорпионами, предназначенными для убережения от всякого рода "мелкобуржуазной контрреволюции"? Сомнительно. Еще оставался Лениным. И если возращался вспять, то не к своему ли "капитализм типа ли типа "? Однако раньше не посягал на планетарность вопроса, на буквальную всемирность своей альтернативы. Ныне вплотную приблизился к этому. Вплотную, но не впритирку. Оставался зазор - независимая от человеческого хотения логика всемирной истории (от капитализма к коммунизму!). Оставалась щель, отделяющая сызнова "пограничную", маргинальную Россию от партии единственного решения. На Ленине же споткнулся. На том Ленине, что хотел вместить революцию в партию, Россию в революцию, Мир в Россию, - и все это неукладывающееся оставлял за собою: тем, что под другим именем - всеохватный ЦК, вездесущее Политбюро.

Без них нет его, а с ними?.. Самолет идет на посадку: сначала ширь без предела, зыбкий контур Земли, затем различимей предметы, детали жизни, ухватки быта человеческого. Так и тут - мерцающие обрывки пересоздаваемой утопии, мостки, наводимые скороговоркой внутренней речи, а потом реалии, от каких не дано ему свободиться. Уже, уже, совсем пятачок, на котором как уместить семерых, как сохранить двух: тех двух, которыми вышел изнутри наружу разрыв искомого поприща (в одну сторону - Россия Мира, в другую - Мир России).

Предвосхитил он или подготовил также этот разрыв? Подготовил ли тем, что не отлучил идущих по пятам, и тем еще, что на лбу каждого поставил клеймо непригодности? Либо еще и тем подготовил, что душегубу-наследнику оставил вопросы, на которые не было (и нет?) ответа: ответа Словом и даже силою, если только сила эта - не изничтожение вопрошающих?!

"Классический источник по вопросу о смешении безумия с умом. Ведь вопрос всемирно-исторический, это смешение во всех без исключения событиях..."

7

Путь вверх и путь вниз один и тот же.

Для Ульянова, ставшего Лениным. Для Ленина, уходившего, но не ушедшего от себя. Для него. Для нас. Для века, ныне покидающего Мир.

Мы остаемся. Мы - уже другие.

Февраль-июль 1991.

* Журнальный вариант


В начало страницы
© Печатное издание - "Век ХХ и мир", 1991, #10. © Электронная публикация - Русский Журнал, 1998


Век ХХ и мир, 1991, #10
Конец века.
http://old.russ.ru/antolog/vek/1991/10/gefter.htm