Век ХХ и мир.1-95.WinUnixMacDosсодержание


НАРОД

Григорий Каганов
Варвар в прихожей
Очерки полугородской культуры

Предлагаемая статья представляет собой переработку одной из глав книги, посвященной проблемам среды обитания, сложившейся в наших старых городах, сохранивших ценное историческое наследие. Автор противопоставляет традицию и формацию как две полярных формы культурного сознания.

Полугорожане

Культурная ситуация, сложившаяся в исторических городах Российской Федерации, являет картину драматического столкновения традиционного и формационного сознания. Размывание великогородской традиции, вытесняемой какой-то иной культурной формацией, безостановочная "деревенизация" населения всех значительных городов - один из главных факторов деградации исторической среды. И не случайно формацию, энергично противостоящую традиционно городской культуре, принято называть полугородской. Впервые этот термин появился более 20 лет назад, но его специальное обоснование и введение в научный оборот произошло лишь недавно.
Под полугородской имеется в виду особая формация культуры, соответствующая промежуточному типу сознания - ни городскому, ни сельскому. Все существенные свойства этой формации задаются именно ее промежуточностью. И если здесь обсуждается ее противостояние великогородской традиции, то с не меньшим основанием можно говорить о ее противостоянии традиции деревенской. Многое из того, что для горожанина последних ста с лишним лет наиболее ярко олицетворяет сельскую культуру, сформировалось некогда в древнем русском городе, а от него было заимствовано и постепенно усвоено сельским сознанием и сельским бытом. Древнерусский город давно исчез, зато сельская традиция удержала многие особенности его культуры, так как и сам он по своей конституции в значительной степени был селом.
За минувшие 60-70 лет все существенные взаимодействия города и села не могли в России происходить иначе, чем через носителей полугородского сознания - ведь из них формировались все структуры власти как в городах, так и в селах. И все-таки два узких канала оставались.

Образ баланса

Один - это рынки. Здесь горожанин и крестьянин много лет встречались лицом к лицу, и обычно встреча происходила в обстановке взаимной симпатии и некоторой праздничности, вообще свойственной традиционному базару. До 1960-х годов городские базары почти повсюду в России еще сохраняли черты старинного торга с его рядами возов (зимой - саней-розвальней), жующими лошадьми и духом всеобщей свободной игры, когда о цене всякий раз полагалось торговаться. Обе стороны - покупатели-горожане и продавцы-крестьяне - должны были говорить более или менее на одном языке, не только словесном, но и жестовом и мимическом. И оказывалось, что какой-нибудь почтенный профессор, переводчик со старофранцузского и потомственный интеллигент (он бывал на рынке, потому что на рынке бывали решительно все) откуда-то знал массу деревенских оборотов, разбирался в деревенском хозяйстве и его продукции, в породах скота и рыбы и вообще чувствовал себя с крестьянином совершенно на равных, а кроме того, так умел махнуть рукой, что в его ритуальном споре с продавцом о цене это имело больше веса, чем любые слова. Зато и крестьянин чувствовал себя на равных с ним, держался с достоинством и охотно, с пониманием дела употреблял типично городские словечки. Но не только их. В 1958 году автору этих строк довелось в провинции подъехать к рынку на лошади, и, привязывая ее, чтобы отойти, он попросил стоявшую рядом пожилую крестьянку присмотреть за нею, на что та отвечала: "Ничего, она у меня во глазех". Во глазех! Вот она, традиция древнерусской книжности, целиком городская по своему происхождению, превратившаяся некогда в норму устной деревенской словесности хорошего тона, прожившая в этом качестве сколько-то веков и нечаянно, в виде крохотного осколка попавшая в современный город.
Впрочем, город конца 1950-х типологически был не современным, а традиционным: более или менее каменный и замощенный центр окружали бесконечные окраины с частными деревянными домами, садами, миргородскими лужами и заросшими травой улицами, где паслись козы.
Другим, куда более узким каналом непосредственного контакта городской и сельской традиций были этнографические и фольклорные экспедиции, с начала 1920-х годов регулярно практиковавшиеся Академией наук и некоторыми музеями. Обширные знания, накопленные в таких экспедициях, не могли, конечно, уберечь от гибели саму сельскую традицию, хотя и сохранили многие ее материальные и духовные проявления.
Можно, стало быть, утверждать, что в течение советского периода при любых формах прямого контакта между подлинно городской и подлинно сельской культурными традициями они не входили друг с другом в конфликт, а, напротив, обнаруживали взаимный интерес и естественно дополняли друг друга до единого сложного целого.

Грохочущая пустыня

Полугородская традиция не могла зародиться там, где вплотную и на равных сходились традиции собственно городская и собственно сельская. Там не оставалось пустого, ничейного промежутка, где мог бы разрастись полугородской бурьян. Такой промежуток, такая культурная пустошь была только в городах. Когда, скажем, крестьянин приходил на заработки в город, то опыт крестьянствования здесь был уже не нужен, как не нужна была и вся жизненно связанная с ним культурная традиция деревни. Хорошо известно, сколь жестокий отбор происходил здесь: кто-то умел включиться в городскую жизнь, не спиться и не пропасть, но кто-то так и не мог стать горожанином, опускался на дно, и тогда единственным спасением было возвращение в родную деревню.
Суть всего полугородского в том, что оно никакое, ничье, всем чужое.
На этом стоит остановиться особо, поскольку из такого самоощущения вырастает вся специфика полугородской культурной формации. Оглянемся еще раз назад. В последней четверти прошлого века, в результате отмены крепостного права, строительства железных дорог и подъема отечественной промышленности, в крупных городах начали скапливаться выходцы из деревень, уже оторвавшиеся от своей родной почвы, но не ставшие полноценными горожанами. И если старшее поколение таких переселенцев выросло в деревне и еще сохраняло, как правило, вполне сельский бытовой уклад и сельское сознание, то их дети, выросшие где-нибудь на столичной окраине, поневоле становились той промежуточной, ни городской, ни деревенской люмпенизированной почвой, на которой отлично разрастается полугородская культурная формация.
Этим людям в конце прошлого и начале нынешнего века много внимания уделяла русская изящная и публицистическая словесность, так что нет нужды повторять, в каком поистине бедственном положении нередко оказывались многие из них. Многие - но далеко не все. Значительная часть находила себе вполне достойное занятие в промышленности, строительстве, обслуживании, торговле. Проблема состояла не в том, что некуда было приложить труд, а в том, чтобы нравственно устоять в условиях, для которых крестьянская традиция почти ничего (кроме, может быть, пьянства) не могла дать. Проблема была в дезориентации, в том, чтобы не потеряться перед страшным - для непривычного взгляда - устройством городской жизни.
В 1970 году автор этих строк, работавший тогда в Ленинграде на ул. Зодчего Росси, наткнулся однажды на углу Невского и Садовой на не совсем обычную компанию: человек пять в ватниках и резиновых сапогах, хотя дело было летом, пытались у прохожих спросить дорогу. Один из них держал двуручную пилу, обвязанную мешком. Они были явно ошеломлены массой несущихся мимо людей, не обращавших на них внимания. Кое-кто, правда, реагировал на их вопросы, обращенные ко всем и ни к кому. Но так как они не могли быстро и точно сказать, что именно они ищут, то редкие доброхоты быстро теряли терпение и, что-то буркнув и куда-то махнув рукой, неслись дальше. Вопрошавшие долго смотрели в указанном направлении, потом друг на друга, а потом опять начинали посылать в воздух свой вопрос. Из разговора с ними выяснилось, что они хотят "к реке пройти". Предложение перейти на другую сторону Невского, сесть на такой-то троллейбус и доехать до такой-то остановки они встречали внимательно и с интересом, долго переспрашивали про остановку, а потом без всякого раздражения или нетерпения повторяли, что им "к реке бы надо". Когда стало ясно, что они предпочитают идти пешком, им стали показывать вдоль Невского и предупреждать, что ходьбы будет не меньше получаса. На это они улыбались, вставали на цыпочки и, вытянув шею, долго над головами прохожих вглядывались вдаль. Понятно, что ничего, кроме бесконечной толпы и машин, они разглядеть не могли. Тогда, обернувшись к горожанину (если он за это время не убегал), они терпеливо повторяли, что слышали, будто здесь большая река есть, и как бы это к ней пройти. Наконец, кто-то из них, протянув руку вдоль Невского, решительно и как бы в последний раз переспрашивал, что идти надо вон туда, и разговор иссякал. Горожанин уходил, они дружелюбно с ним прощались, а потом сходились в кружок (до этого они стояли довольно просторно, и между ними все время бежала публика) и долго что-то обсуждали, показывая руками вдоль Невского. Казалось, вопрос решен.
Это было в обеденный перерыв. По окончании рабочего дня автор шел через то же самое место и снова увидел тех же людей, сдвинувшихся метров на тридцать и опять спрашивающих дорогу к реке. И опять никто толком им не отвечал. Но их доброжелательность и терпение были неистощимы. Время от времени они стягивались к очередному собеседнику, кивали головами и показывали руками вдоль Невского - и так до тех пор, пока он не покидал их.
Неизвестно, чем кончились их поиски. Но ясно, что система их ориентирования была приспособлена к естественному ландшафту и не работала в городе. Город для них оказывался содержательно пустым, хотя и набитым до отказа чем-то незначимым и ненужным. Шум ветра в лесу или одинокое дерево в поле говорили им гораздо больше, чем несущиеся вокруг них потоки людей и машин, вид бесконечного проспекта или громоздкие здания Александровского театра, Публичной библиотеки, Елисеевского магазина и Гостиного двора. И они точно так же не могли найти здесь дорогу, как 100 лет назад их предшественники не могли сориентироваться в социальном и нравственном пространстве большого города, который горожанам казался таким понятным и удобным.

Первопроходцы улиц

Как бы субъективно горестно ни воспринималась городская среда прошлого века многими крестьянами-переселенцами, все же объективно они оказывались в среде вовсе не бессмысленной и не бесструктурной. И те из них, кто умел уловить строение городской жизни и включиться в нее, достигал иногда поразительных успехов. Вся история капитализма, и русского в том числе, есть, в сущности, история изобретательства тех, кто приспособился к жизненной игре большого города. Достаточно вспомнить, скажем, знаменитого (безвестного, но ставшего знаменитым!) лотошника Ландрина, догадавшегося продавать дешевую карамель не россыпью, а расфасованной в стандартные кульки цветной бумаги и на этом не только разбогатевшего, но и оставившего вместе с ландринками свое имя в истории. Недаром обращают внимание на этимологическую связь этого расхожего термина с латинским словом caput - голова или разум. (Впрочем, латинское capitalis означает одновременно и "отменный, выдающийся", и "уголовный".) Короче говоря, наплыв крестьян и провинциальных мещан в крупнейшие города создал, конечно, предпосылки для расцвета полугородской формации - но лишь предпосылки, а не саму формацию.
Во всю ширь полугородская формация разрослась намного позже. В 1930-х, в эпоху коллективизации и индустриализации, из всех эшелонов власти и управления были изгнаны почти все носители городской традиции, успевшие получить хорошее образование и в своем деле приобщиться к настоящей профессиональной культуре. Родиной полугородской формации были именно крупнейшие города, в первую очередь, столицы - именно в них полугородское начало еще в 1900-х годах впервые осознало себя как силу общенационального масштаба, и в них же в советское время оно получило как бы официальный статус национального сознания, экспортированного затем в провинцию. Полугородская культура стала представительствовать от имени культуры общенациональной, подавив, насколько это было возможно, и великорусскую, и сельскую традиции.
Господство полугородской стихии в сталинские годы несомненно, хотя бы уже в силу личных качеств, вкусов и привязанностей самого "кремлевского горца". Именно при нем полугородская формация приобрела великодержавный статус и превратилась в норму, диктуемую единым центром, а центр практически совпадал с персоной вождя. Однако, в силу его явных имперских пристрастий, полугородская по корням и методам диктатура требовала подлинно импозантного архитектурного декорума, для сооружения которого требовались подлинно профессиональное мастерство и подлинная образованность. То и другое могла дать только городская культурная традиция. И при Сталине сложился удивительный симбиоз полугородской на всех своих уровнях власти и обслуживающего ее архитектурного цеха, замкнутая субкультура которого опиралась на европейскую образованность, изощренный профессионализм и великогородскую интеллигентность.
Кроме того, сам культурный массив великогородской традиции оказался так прочен и жизнеспособен, что полностью развалить его оказалось не под силу даже ленинскому и сталинскому террору. Ведь люди, родившиеся около 1900 года, к исходу сталинского режима были еще полны сил и дееспособности, они успели вырасти при старом режиме, а печать с детства усвоенной городской культуры не смывается практически ничем. Бывший политзек в конце 1950-х годов рассказал автору об одном из самых ярких лагерных впечатлений: часть срока он отбывал вместе с функционерами правительства буржуазной Латвии, и они обращались друг к другу со словами "Ваше превосходительство".
Полугородское сознание потому и восприимчиво к воздействию традиции, что само целиком промежуточно, и ему нечего противопоставить традиционной системе. Оно довольно легко поддается такому воздействию, когда то представлено индивидуальным источником. Ведь городская культура и обращается прежде всего к индивиду, на него прежде всего и рассчитана. Очень характерный пример такого воздействия дают автобиографические записки блестящего архитектора Константина Мельникова. Он подробно и с чувством глубочайшей благодарности описывает, как его, подростка из типично полугородской среды, приняла, обласкала и ввела в художественный мир богатая и образованная семья известного ученого и предпринимателя В.М.Чаплина. К нему сразу отнеслись не как к одному "из этих", а как к личности, и сделали все, чтобы он не чувствовал никакой социальной дистанцированности от своих благодетелей: за столом ставили ему точно такой же прибор, как и всем членам семьи, дамы подавали ему "сияющую руку", летом его увозили с собою на дачу, а потом наняли учителя, чтобы он мог выдержать экзамен в Училище живописи, ваяния и зодчества.
Большой город, на каждом шагу открывая горожанину выбор из разных возможностей, предполагает и вырабатывает в нем именно индивидуальную реакцию, индивидуальный вкус, индивидуальную вариацию общей нормы. Город оттачивает индивидуальность.

Экспансия землячеств

Как раз наоборот действовала традиция сельская: она воспитывала в человеке не "мое", а "наше". Главное - быть как все, ощущать себя как "мы". Сельский антииндивидуализм и привычка держаться сообща заставляли оседающих в городе крестьян искать друг друга, селиться рядом, быть там, где "свои", выходцы если не из той же деревни, то, по крайней мере, из той же местности. Именно такие массивы стали источником материала для полугородской формации. Обычное по сей день в армии и в тюрьме обращение "земляк" - типично полугородская реалия.
Вообще армия и тюрьма всегда были не просто основными средоточиями полугородской стихии, но и самыми эффективными институтами ее постоянного воспроизводства и трансляции в общество. Изоляция армии и тюрьмы от нормальной жизненной среды, как городской, так и сельской; ориентация на полную переплавку человеческого материала, на обрыв всех гражданских связей, то есть и связей с традицией; безусловный примат коллектива над индивидом - все это десятками лет создавало и по-прежнему создает идеальные условия для культивирования полугородской формации.
Одним из самых характерных проявлений этой формации стали неофициальные земляческие сообщества в армии, конфигурация которых ничего общего не имеет с жесткой формальной структурой войсковых частей. "Смоленские" или "ростовские" или еще какие-нибудь объединялись местом происхождения независимо от их официальной принадлежности к тем или иным ячейкам армейской структуры. Эти группировки находятся в постоянном соперничестве, но есть, оказывается, один критерий, по которому они могут создавать коалиции, оставляя на время в стороне свои обычные счеты. Такой критерий - ненависть к "москалям".
Обстоятельство это очень любопытно. Во-первых, оно подтверждает исключительную роль единого центра. Во-вторых, оно указывает на то, что все полугородское видит своего главного врага во всем городском - ведь "москали" в среднем отличаются своим более городским характером. И в третьих, основные земляческие конфигурации, как это ни удивительно, примерно совпадают с теми древнерусскими "землями", среди которых Москва некогда начала свое медленное, терпеливое и неодолимое возвышение. Закончилось оно, как известно, полным перемалыванием всех этих самостоятельных и своеобразных государств в более или менее однородную массу, пошедшую на строительство Царства Московского. Нелюбовь к Москве - душительнице местных традиций и свобод была актуальна для первых после присоединения к Москве поколений, но с тех пор, с XV-XVI веков, она давным-давно должна была выветриться из общей памяти. Однако в коллективном подсознании земляческих групп она ожила, хотя ни о какой исторической рефлексии здесь говорить не приходится. Замкнулась какая-то петля в движении исторической судьбы: Москва в XV-XVI веках тщательно затаптывала культурные традиции присоединяемых к ее короне городов и земель, создавая там типологически полугородскую формацию, так как именно эта лишенная корней формация куда легче поддавалась обработке и манипулированию в интересах централизованного государства, чем прочно вросшая в культурную почву традиция; процесс этот в самой крайней форме еще раз был повторен в 1930-1950-х годах, а затем без насилия, не очень заметно и как-то сам собой шел в 60-е, 70-е и 80-е годы; и вот по всем бывшим землям разросшаяся, как того и следовало ожидать, полугородская стихия платит Москве, городу-центру ненавистью - той самой монетой, которую эти земли когда-то столь щедро получали от Москвы.
В тюрьмах и лагерных зонах все земляческие связи точно повторяют те, которые существуют в преступном мире на воле. А на воле они целиком определяются географией происхождения преступников. Общеизвестно, что крупные города делятся на ареалы, каждый из которых опекается бандой, а та часто объединяет людей из одной местности, иногда лежащей от этого города за тридевять земель. И такой земляческий принцип, издавна доминировавший во многих неофициальных структурах, открыто работает и в структурах вполне официальных, политических и государственных.
Если исторический город понимать не просто как сумму отдельных памятников истории и культуры, а как жизненную среду людей, то совсем небезразлично, как складывается их отношение к этой среде. А оно, как ни странно, оказывается не в последнюю очередь детерминировано армейским и тюремным опытом, близким куда большему числу нынешних горожан, чем может показаться на первый взгляд. И дело не в том, многие ли служили в армии или отсиживали срок. А их действительно не так уж мало. По оценке Владимира Буковского, проведшего немалую часть жизни в советских лагерях и ссылках, около 20 процентов взрослого населения СССР имели больший или меньший тюремный опыт. Дело в том, что весьма своеобразные ценности армейской и тюремно-лагерной субкультур глубоко проникли в обыденное сознание массы горожан.

Обвал в архаику

Показателем такого проникновения может служить матерный лексикон. Его повсеместное хождение не только в быту всех слоев общества, но и в официальной словесности (книги, кино, театр, телевидение, газеты) и даже в детских изданиях является одним из самых серьезных признаков перерождения отечественной культуры. Но доминирование мата во всей словесной сфере, особенно в последние несколько лет, заставляет задуматься о том, что подлинная проблема залегает не на уровне эстетики речи, а гораздо глубже.
Как показывают историко-филологические исследования, славянские матерные формулы были частью древнейшего, дохристианского ритуального обихода, связанного с культом Матери-Земли. На Руси издавна считалось, что исцелять болезни, изгонять бесов и пр. можно с одинаковым успехом как христианской молитвой, так и языческим сквернословием. Поэтому детей в крестьянских семьях первым делом учили матерной брани как оберегу от злых духов. Примерно ту же роль этот лексикон играет в нынешнем преступном мире и на городском дне, где непрерывный мат бессознательно используется как бы для заговаривания и уменьшения риска и опасной неопределенности.
Мат перенес в наш нынешний быт чрезвычайно архаические языковые стереотипы, а значит, хотим мы того или нет, стереотипы мышления и воображения. На это указывает и весь современный городской жаргон, преимущественно молодежный. В нем работают архаические языковые стереотипы и модели. Например, девушку на этом жаргоне часто называют "метелка" - а в славянской языческой архаике метла обычно символизировала женщину. Самым распространенным слэнговым прилагательным остается "крутой", которым можно обозначить любое качество - именно такая полисемантичность вообще характерна для архаических языков. Все это подводит нас к более широкой проблеме - проблеме архаических основ полугородской культуры, которые заслуживают специального рассмотрения, так как существенно сказываются на морфологии исторического города. Но прежде чем перейти к ним, надо обратить внимание на еще одну особенность армейского и тюремно-лагерного миропонимания.
И в армии, и в тюрьме человек не принадлежит самому себе, и ему ничего не принадлежит. Все там казенное и ничье. Солдат по определению не должен нигде прирастать. Ничто вокруг него не должно иметь собственной, бытийной ценности, начиная от окружающей природы и кончая человеческой жизнью. Значение всего чего угодно определяется лишь положением в перечне казенного имущества.
Надо сказать, что привыкнуть к такому положению вещей очень трудно, оно явно противоречит тем глубинным установкам нормального человека, которые определяют его взаимоотношения с жизненной средой. Человеку ведь нужны вещи живые, а не мертвые, свои, а не ничьи. Но недаром и армия, и тюрьма преисполнены воспитательного пафоса. "Не можешь - научим, не хочешь - заставим". И учат и заставляют, надо признать, не без успеха, так что в армии и в тюрьме человек проходит тяжкую школу "очужения" любой реальности, вплоть - повторим - до человеческой жизни. А "о-чуженного", то есть ставшего чужим, не берегут настолько же, насколько берегут о-своенное, то есть ставшее своим.
В одном из дворов Замоскворечья помещалась скульптурная мастерская, и ее арендаторы решили сделать своему двору подарок. Они бесплатно установили в нем несколько скульптур, заметно его украсивших. Через пару дней все фигуры оказались опрокинуты и разбиты. Сделали это молодые люди из того же двора. Когда ребят спрашивали, зачем они это сделали, те отвечали: "А чего они тут стоят?" Вся эта "очужающая" активность свидетельствует о непригодности ее энтузиастов к жизни в настоящем городе, иначе говоря, свидетельствует о полугородском синдроме. И вот здесь самое время вернуться к его архаическим основам.

Столичный рай

Все полугородское мировосприятие строится на очень резких парных противопоставлениях, бинарных оппозициях, главной и самой напряженной из которых остается "город/деревня", на что справедливо обращают внимание авторы концепции полугородской культуры И.Заринская и Е.Павловская. Несмотря на всю энергию, с которой они (носители полугородского сознания) отвергают полюс "деревни", в их распоряжении нет никаких других основополагающих представлений, кроме тех, что унаследованы от сельской традиции. А в традиционно сельском воображении город всегда представлялся средой преимущественно праздничной. Фольклорный образ рая недаром может иметь явные черты города и городского быта, вплоть до мелких деталей: "О вечерней зори уздрел каменны ограды. У ворот позвонился. Отворили. Документ проверили, все правильно. По книгам провели. Райско нетленно обмундирование выдали - проходи, блаженствуй. В раю худо ли? Сады, винограды, палаты, фонтаны! В раю рано вставать не надо, на работу не гонят, ни в поле, ни пахать, ни молотить, ни по дрова ехать. Покруг праздник". Именно такой образ города и доминирует в полугородском сознании, а тем самым и формирует жизненную программу носителя этого сознания, независимо от того, отдает ли он себе в этом отчет.
Городская действительность, построенная на исполнении горожанином разноречивых социальных ролей, не может опираться на столь же простые и резкие оппозиции. Мир горожанина состоит из оттенков. Неопределенность, всегда связанная с выбором из равных возможностей, есть нормальное состояние горожанина. Городское существование строится не на принципе "или - или", а на принципе "и - и", то есть на оппозициях, более сложных (большей арности), чем бинарные.
И.Заринская и Е.Павловская обратили внимание еще на одно традиционное качество города, полностью отсутствующее в деревне и потому обладающее магической притягательностью для сельского воображения, - город был местопребыванием власти. Когда Н.Энгельгард описывает старика-кондитера, резко отличавшегося от остальных крестьян, он не случайно упоминает, что старик не просто живал в столицах, но и "царя видел". Даже самый эфемерный контакт с верховной властью навсегда выделял человека из крестьянской массы. Власть, всегда окруженная волшебным сиянием престижа, погруженная в блаженство неограниченного потребления и досуга, никак не связывалась с представлениями о труде и ответственности. Разумеется, фольклорный образ богатого дома (то есть идеальной среды) соединял все, чего никогда не мог иметь крестьянин: "Везде зеркала, занавесы, мебель магазинна, стены стеклянны. День, а ланпы горят... Толь богато! /.../ От йихнего крыльца до царского дворца мост хрустальный, как колечко светит. По мосту машинка сама о себе ходит". (Эта версия известной во множестве вариантов сказочной повести "Волшебное кольцо" была записана фольклористом Э.Озаровской на р. Печоре в 1924 году от крестьянина, бывавшего в Архангельске. Реакция его воображения на обстановку городской жизни начала века очень характерна как раз для исходной ситуации формирования полугородского сознания.)
Цитированные фольклорные пассажи передают тот образ немыслимого и для обычной жизни ненужного городского великолепия, который полугородское сознание явочным порядком внесло в город вместе со многими другими осколками деревенской культурной традиции. Подчеркнем - осколками, утратившими связность, а с нею - и прежний смысл. Сказочный образ великолепия начал определять отношение к реальному историческому городу, готовый бестрепетно уничтожить весь мир этой живой и уютной городской повседневности ради фантастического образа отвлеченной "столичности".

Гульба без запретов

Самая любопытная для исследователя особенность полугородской культуры в том и заключается, что она прежде всего приводит к деградации потребительских и досуговых качеств городской среды, то есть именно тех качеств, которые доминируют в полугородском идеале города и притягивают массы полугорожан в большие, хорошо обжитые старые города. Всюду, где полугородской идеал восторжествовал над традиционной организацией городской жизни, всегда смешивавшей "высокое" с "низким", среда омертвела и лишилась своей потребительской полноценности.
Досуговые качества среды резко снижаются, когда все, что обслуживает досуг, отделяется от всего, что обслуживает повседневное потребление. Маленький кинотеатрик, вклинившийся где-нибудь между овощной лавкой и магазином тканей на старой городской улице, работает гораздо интенсивнее, чем двухзальный гигант посреди пустынной зоны отдыха в новом микрорайоне. Тесный городской сквер между улицами, забитыми людьми, магазинами и транспортом, за день дает приют несравненно большему числу людей, чем просторный, импозантно спланированный парк вдали от полного будничной жизни исторического центра.
Если среди ценностей города, доминирующих в полугородском воображении, первые места занимают потребление и досуг, то последнее место отводится ежедневному труду. Город - место вовсе не для работы. И стремятся туда не для того, чтобы трудиться. "Работа дураков любит" - вот один из главных жизненных устоев полугородской культуры.
Если для полугорожанина город - это место, где "покруг праздник", то и полугородское поведение в городе будет строиться по праздничным, а не будничным канонам. И каноны этого поведения так же глубоко архаичны, как и все основы полугородской культуры.
Для архаического сознания праздник представлял собою ситуацию, во всем противоположную будням. То, что в будни запрещено, в праздник разрешено и поощряется, а то, что разрешено в будни, запрещено в праздник. Для такого воображения город есть среда отмененных запретов. Пьянство в традиционном сельском быту было, кроме свадеб и поминок, устойчиво связано с календарными праздниками, так как восходило к языческим ритуальным оргиям, обслуживающим культ плодородия. В праздники надо напиваться. Но пьянство в будни не одобрялось. Другое дело в городе: раз там "покруг праздник", то и пьяным надо быть все время. Еще русская бытописательская словесность второй половины прошлого века (то есть времени, когда закладывались основы полугородской формации) констатировала, что повальное пьянство среди горожан первого поколения, вчерашних крестьян, имело определенный оттенок принудительности: человек, может, и рад не пить, да приходится - нельзя иначе! Пьянство как бы в той же мере необходимо, что и матерная брань. И как в старой деревенской семье детей первым делом приучали материться, так в полугородской семье их приобщали к пьянству. Это, конечно, было злом с точки зрения великогородской традиции, но изнутри полугородской культуры это выглядело своего рода "образовательной мерой" - ребенка "обучали городу".
Несколько лет назад автору пришлось в курортном городке соседствовать с многолюдным шахтерским семейством из Воркуты, приехавшим на все лето отдыхать в Крым. Каждый день семья садилась за длинный стол обедать. Всем наливали водку в большие стопки, а самому младшему, шестилетнему мальчику - в маленькую стопочку. На изумленные возгласы соседей-москвичей воркутяне, в свою очередь удивившись, отвечали, что все всегда так делают, и сами они так росли, а что тут такого?
Законы праздничного анти-поведения обязывают не только к пьянству, но и к буйству. В городе оно обращается и на людей, и на все окружающее. Хулиганство по отношению к людям и вандализм по отношению к среде составляют самые распространенные формы поведения не только новых мигрантов, но и всех, кто сохраняет полугородской тип мировосприятия. "Всех мужиков надо бить, всех баб надо ...ть" - такое жизненное кредо не раз высказывал один известный ленинградский архитектор, родом из донских казаков, - высказывал человеком уже зрелым, составившим себе имя не только талантливыми архитектурными проектами, но и легендарным пьянством и скандальными происшествиями, с ним связанными. Его девиз по сути своей излагает архаичную жизненную программу, относящуюся к докультурному состоянию человека. Любопытно, что человек этот прожил жизнь, видимо, ощущая ее принципиальную правильность - он жил "как надо". Если к его девизу добавить "Все кругом - ломать", то получится универсальная формула, определяющая основы поведения полугородского героя в городе.

Новая разметка территорий

"Все кругом надо ломать" не только потому, что в городе "покруг праздник" и, значит, все дозволено. Есть еще как минимум две причины, объясняющие разрушительный пафос полугородского поведения в городе.
Одна из них отсылает к поведению детей. Давно установлено, что опыт разрушения нужен им, чтобы понять устройство и назначение разных вещей. "Обучение миру" проходит фазу частичной деструкции этого мира. И "обучение городу", видимо, предполагает некоторую деструкцию предмета обучения. А так как детское сознание обнаруживает много типологически архаичных черт, то в разрушительном рвении полугорожан можно видеть свидетельство архаической природы их сознания и воображения.
Есть и другая причина, восходящая к сельскому прошлому, бессвязные фрагменты которого взвешены в полугородской формации. В традиционном деревенском миропонимании нет пространств, которые оставались бы совсем ничьими. Само общинное землепользование, включавшее регулярные переделы, опиралось на древний и устойчивый культ межи, границы участка. Межа была священна, ее охраняли еще языческие божества, на ней приносились клятвы и совершались очистительные обряды, на ней проходили инициацию, поэтому не без гордости произносимое "Я на меже сечен" было своего рода удостоверением взрослой правоспособности. И когда человек вот из этого, сплошь поделенного между видимыми и невидимыми (но хорошо известными) владельцами, сплошь контролируемого пространства попадал в город, то он не мог воспринимать значительную часть городской территории иначе, как бесхозную, неизвестно чью. Еще Н.Энгельгард в своих "Письмах из деревни" объясняет природу деревенского воровства: крестьяне крадут все, что можно украсть, не потому, что им практически необходимо краденное, а только потому, что оно плохо лежит, то есть оказывается ничьим. Вещь словно терпит ущерб, пока ею никто не владеет, и надо восстановить ее достоинство, как можно скорее дав ей нового владельца - прибрав ее. Зато когда крестьянина ловили на воровстве, то, как бы сильно его ни поколотили, он не обижался - раз прежний хозяин подтвердил свои права, значит, с вещью все в порядке!
Когда люди с полугородским складом сознания постоянно бьют, опрокидывают, портят, пачкают оборудование городской среды, необходимое для повседневной жизни (и для них самих, в том числе), то они ведут себя так потому, что не в силах идентифицировать конкретного хозяина этих вещей.
Точно то же с пространством: если наличие владельца явно не выражено, значит, надо как можно энергичней обозначить свое присутствие здесь. Для этого годятся любые способы, и если нечего сломать, то место метится так, как это делают и животные - с помощью естественных выделений. Жуткий запах в доступных публике местах города (не только снаружи, но и внутри зданий) убедительно свидетельствует о полной сохранности древнейших механизмов освоения пространства. Не удивительно, что места, специально оборудованные для естественных отправлений, становятся конденсаторами тех глубоко архаических смыслов, которыми наполнено полугородское сознание. Словесность и графика, покрывающие стенки туалетных кабин в наших городах, показывают, какого рода первобытную магму сдерживает тонкая корка внешних приличий. Оставшись наедине в ничьем, по его мнению, месте, полугорожанин превращается как бы в члена первобытного коллектива и тут же фиксирует этот факт на стенке, включаясь в наслоения безымянной пиктографии точно так же, как некогда его палеолитические единомышленники на стенах своих пещер.
Выше уже говорилось о чисто территориальном поведении преступных шаек. То же можно сказать о молодежных группах, ревниво относящихся к "нашему двору", "нашей улице", "нашему пустырю". Там, где нет видимых пространственных рубежей, зоны влияния уточняются в пограничных драках, которых всегда больше в новых районах с их бесформенным пространством, чем в старых с их четкой квартальной и дворовой системой.
Обыкновение метить места своего нахождения, тем самым заявляя свои права на них, отсылает нас к тем дочеловеческим формам поведения, которые в этологии (учении о поведении животных) описываются так называемым принципом территориальности. Состоит он в том, что самым разным животным видам, включая высшие виды, свойственно определенный участок пространства считать своим, полностью идентифицироваться с ним и защищать его от посягательств других особей того же вида. Понятно, что человек здесь вообще не составляет исключения. Но, как показывают тонкие наблюдения И.Заринской и Е.Павловской, носители полугородского сознания весьма своеобразно следуют этому принципу в городских условиях. В уже упомянутой статье исследователи приводят такое наблюдение: мойщица посуды в кафе, убирая со столов, ругается: "Придут, нажрут, напьют, нагадят и уйдут!". Возмущение наличием грязной посуды на столах непонятно, если исходить из назначения кафе и прямых функций мойщицы. Но подлинное свое назначение мойщица видит не в мытье посуды, а в охране территории. Кафе воспринимается ею (скорее всего, бессознательно) как "свое" жизненное пространство, где чужим не место. Посетители оказываются захватчиками и неизбежно вызывают раздражение.
В этом, чисто территориальном понимании своей роли мойщица не одинока - гардеробщики, швейцары, продавцы, музейные смотрители и другие чаще идентифицируют себя со своим участком пространства, чем со своей прямой функцией. В таком случае каждый посетитель, который ведет себя в данном пространстве с полной непринужденностью, рискует вызвать враждебное к себе отношение - ведь он как бы не признает "хозяина места". Чтобы верней обозначить свое главенство, "хозяева мест" сообща используют любопытный прием: они превращают главный вход во второстепенный, а черный ход в главный. Главные, парадные входы - это и есть по своей семантике и по архитектурному оформлению входы для настоящих хозяев - внутреннее пространство предназначено прежде всего тому, кто входит через главный вход. Поэтому персонал под разными практическими предлогами обычно добивается закрытия или хотя бы максимального сужения главного входа, оставляя из многих дверей открытой только одну. Зато какая-нибудь незаметная боковая дверь, по проекту второстепенная и хозяйственная, становится главным входом. Посетители проникают внутрь через ход, предназначавшийся только для персонала, и тем самым из хозяев здания превращаются как бы в его (персонала) гостей, допущенных сюда лишь благодаря его снисхождению.

Расстановка шифоньеров

Принцип территориальности вовсе не ограничивается поведением в физическом пространстве и может проявляться в любой области человеческого существования. Одну из таких областей составляет сфера власти.
Выше уже упоминалось, что власть вообще есть один из главных предметов вожделения полугородской формации, причем власть не как средство, а как цель. Власть имеет для полугородского воображения абсолютную ценность. Как в город полугорожане стремятся для того, чтобы справлять свой вечный праздник, так и к власти стремятся, чтобы насладиться ею, а не сделать с ее помощью то или иное дело. Естественным проявлением власти в таком случае становится полный контроль над "своей территорией" и извлечение из этого контроля максимума праздничных выгод.
Территориальность в поведении носителя власти, ощутившего себя "хозяином места", будет проявляться в том, чтобы не допускать в пространство своей компетенции никого ни сверху, ни снизу. Сверху - значит не давать всяким комиссиям и ревизиям совать нос в интимные механизмы своей власти, откупаться от них, обращаясь тем самым к их собственному инстинкту "территориальности". Снизу - значит держать подчиненных на должной дистанции, не позволяя им пользоваться неуставным "праздничным" урожаем, который приносит "территория", или строго дозировать это пользование. Если "территория" сама по себе такого урожая не приносит, можно заставить подчиненных в той или иной форме выкупать то, что причитается им по писаному праву.
Архаические механизмы, работающие внутри полугородской формации, обеспечивают легкую замену любого целого любой его частью. И деревня, и город представлены в этом типе воображения отдельными признаками, не всегда существенными с точки зрения той и другой традиции. Если сложнейший феномен города представлен несколькими отдельными признаками, то достаточно присвоить себе эти признаки, чтобы ощутить себя полноправным горожанином. Вот характерный пример: в одном из домов, подлежащих обследованию, было установлено финское (заграничное!) сантехническое оборудование, хотя необходимые коммуникации на улице, где стоял дом, не были проложены. В другом - на видном месте помещался камин-бар и кондиционер, вещи явно ненужные в условиях Урала и дома деревенского типа с печным отоплением. На вопрос: "зачем?", заданный хозяевам, был получен в обоих случаях примерно один и тот же ответ: "красиво, как в городе". Ситуация, зафиксированная в одном из небольших городов Среднего Урала, обнаруживает два чрезвычайно интересных обстоятельства: во-первых, заграничность оборудования, и, во-вторых, особое место его экспонирования. Присмотримся к этим обстоятельствам.
Всему заграничному в полугородском образе города отводится очень важная роль. Как "обедающий наутро" губернатор олицетворяет в старой побасенке вершину городской праздности и праздничности, так и заграница в полугородском воображении - высшее выражение праздника городской жизни вообще. "Городское" и "заграничное" становятся почти синонимами. Погоня за иностранным превращается в главную форму городской жизни. Ценность заграничного - в самой заграничности, в ее трудной достижимости, а вовсе не в практических достоинствах. (Подтверждением тому служит содержимое бесчисленных киосков, размножившихся на улицах крупнейших городов с конца 1991 года, в период наиболее острого дефицита продовольствия и промтоваров первой необходимости. Киоски радовали глаз картиной яркого заграничного изобилия, но в них не было почти ничего необходимого для повседневной жизни.) Иностранный кондиционер, стоящий посреди рубленого дома с русской печью, символизирует полугородское приобщение к настоящему ("нерусскому"!) городу. Но обратим внимание на то именно, что вышеупомянутый кондиционер стоял "на видном месте". Приходится опять вспомнить деревенскую традицию, по которой все лучшие вещи семьи выставлялись в "чистой горнице", где никто не жил, но где концентрировались символы благополучия дома и поддерживался идеальный порядок. В чистой горнице крестьянской избы могла стоять и лучшая в доме кровать, на которой никто не спал. Жилая половина, напротив, была тесной, довольно грязной, дурно пахла и обычно не обнаруживала признаков моды и вкуса.
В ходе исследований жилой среды в Ленинграде в начале 1970-х выяснилось, что деревенский стереотип "чистой горницы" очень часто диктует использование пространства в современных квартирах независимо от дефицита жилой площади. Даже в небольших двухкомнатных квартирах многие семьи предпочитали кое-как помещаться в одной из комнат, чтобы другую превратить в своего рода выставку своих жизненных достижений.
Не стоило бы так подробно останавливаться на полугородском стереотипе обустройства жилища, если бы он не распространялся на обустройство города в целом. Выделение парадных зон вокруг резиденций местной партийной власти или каких-нибудь уникальных объектов - в ближайшем родстве с устройством "чистых горниц". Оно и понятно: если полугорожан тянет в город, причем в город старый и хорошо обжитой, то естественно, что, получив власть над городом, они хотят утвердиться в историческом центре, в месте максимальной концентрации всех городских качеств. Выше уже упоминалось, что утверждение полугородской формации в городе ведет к деградации тех самых качеств городской среды, которые больше всего и привлекают полугорожан. Так постепенно мертвел район возле Смольного в С.-Петербурге. Одно за другим закрывались "низкие" учреждения, необходимые населению окружающих кварталов (магазины, баня, мелкие ателье), расселялись и сносились капитальные жилые дома начала века, а на их месте появлялись одинаковые серые корпуса - то партшкола, то райком, то вовсе нечто без вывески.

Романтика руинированности

Обживанию исторических городских центров "сверху" странным образом соответствовало их заселение "снизу". Те, кто попадали в исторический город (особенно в большой) по лимитной прописке, проходили более или менее стандартный путь: первые годы жили в общежитии, потом получали комнату в коммуналке, и уж как венец успеха, после многих лет ожидания, - отдельную квартиру в новостройке. Поскольку большинство коммуналок находилось в старой жилой застройке исторического центра, то здесь и сосредоточилась полугородская "лимита": наиболее городские районы центра чем дальше, тем больше заселялись наименее городскими жителями. А наиболее городское (по жизненным навыкам, образованию и уровню культуры) население чем дальше, тем больше переселялось за пределы исторического ядра, в районы нового строительства. Соответственно, среда исторического ядра, остававшаяся внутренне чуждой полугородскому обитателю, постепенно накапливала следы неизбежного "очужения" и накопила их столько, что сегодня старые кварталы крупнейших городских центров, особенно Москвы и С.-Петербурга, являют иногда картину просто страшную.
Правда, нельзя отрицать того, что этот контраст заставляет с особой остротой пережить замечательное зрелище старого города. Как отменно породистый аристократ, одетый в лохмотья, вызывает вовсе не возмущение, не презрение, а пронзительное чувство горького изумления и сострадания, - так и обветшавший, запущенный Петербург не раздражает, а внушает несовместимые чувства восхищения и боли одновременно.
Превратившийся в закономерность контраст между ухоженностью избранных парадных зон, "красных углов" города, и развалом городской жизни в ее историческом ядре стал настолько привычен горожанину, что руинированность традиционной застройки воспринимается как ее натуральное, извечное качество. По крайней мере, так видят исторический город наиболее чувствительные из его обитателей - на это указывают данные специального обследования С.А.Смоленской. Она выяснила, что именно частичная разрушенность и запущенность старых кварталов исторического центра воспринимаются как естественные следы долгой жизни и вызывают у горожан щемящее ностальгическое чувство. А поскольку именно эти кварталы ассоциируются с настоящим городом, то сморщенная и потрескавшаяся кожа городского тела становится как бы его постоянным свойством.
Иногда контраст парадной и повседневной зон принимает характер гротеска, особенно если те расположены бок о бок. Так выглядит в Москве, например, соседство Красной площади и внутреннего пространства Старого Гостиного двора - самого, наверное, крупного сооружения Джакомо Кварнеги. (Старый Гостиный занимает территорию лишь немного меньшую, чем Красная площадь, а его внутренний двор равен почти половине площади.)
Снаружи Гостиный двор с его коринфскими колоннами выглядит прилично, зато внутри он больше всего похож на "Зону" в знаменитом "Сталкере" Андрея Тарковского. Это не просто заурядный развал - это картина гибнущей цивилизации! Есть нечто в своем роде величественное в ее разрушенности - в оборванных и повисших проводах, в черных трещинах сквозь массивы кладки, в молодой траве на осыпях битого кирпича... Между тем, всю середину двора занимает действующий завод, а все ярусы бесконечно длинных корпусов населены массой учреждений и предприятий. Когда живое, еще вполне обитаемое место в самом центре столицы годами существует и функционирует в состоянии столь глубокой деградации, оно приобретает особые качества и воспринимается скорее как грандиозное произведение современного искусства, которое любит работать с объектами, находящимися в стадии далеко зашедшего распада.
Состояние сложившейся там среды проще описать наудачу взятой деталью: если войти в одну из живописно обветшавших арок цокольного яруса и спуститься на несколько ступеней, то окажешься перед огромной металлической дверью, навечно закрытой и давно превратившейся из рукотворного изделия в произведение природы - так впечатляюще она заржавела и заросла; лестница с обрушенными ступенями здесь поворачивает и уходит вниз, в полную темноту, и слышно, как где-то там, впереди гулко падают капли и, судя по звуку, падают в глубокую воду внизу, с высоты, в каком-то большом пространстве... По романтизму и размаху все это напоминает римские руины Пиранези и могло бы стать туристическим объектом, ничуть не менее увлекательным, чем Кремль, верхи которого отлично видны с просторных сводчатых галерей Гостиного двора, руинированных где-то во вкусе Гюбера Робера...
Что же, полугородская формация воздвигла себе в самом деле грандиозный памятник: она создала невиданный ранее тип среды обитания, ни городской - ни сельской. В строении этой удивительной среды наглядно выразилась промежуточность самой полугородской культуры, так что памятник отличается полным портретным сходством со своим оригиналом.

В дверь стучат

Не исключено, что у читателя сложилось достаточно мрачное представление о полугородской культурной формации. Значит, самое время сказать несколько слов в ее пользу. Формация эта не была случайностью и росла не по чьей-то злой воле - ее породил весь ход отечественной истории последних полутора веков. Ее промежуточность, маргинальность сама по себе также не была злом - именно такие промежуточные социокультурные образования в истории Нового времени не раз служили резервом исторического рывка.
Беда не в том, что в наши города, особенно крупнейшие и старейшие, нахлынуло не вполне городское население. Такие человеческие приливы были хорошо знакомы российским столицам конца XIX - начала ХХ веков. И общество (надо подчеркнуть: общество, люди, а не официальные государственные структуры) создавало массу адаптирующих механизмов, смягчавших недогорожанам трудности вхождения в сложное пространство городской жизни и культуры. Работали эти механизмы благодаря пожертвованиям и усилиям образованных и состоятельных горожан. Все эти общества - попечения о народной трезвости, о распространении полезных знаний, о бесприютных детях, об улучшении быта, о защите детей от жестокого обращения, о пособиях несовершеннолетним, освобожденным из заключения и т.д., и т.п. - только в С.-Петербурге их было 93, не считая благотворительных обществ в каждом церковном приходе, - вся эта общественная машина выполняла непрерывную цивилизаторскую работу, в результате которой город оставался городом. Но с середины 1920-х годов, когда в российских городах были полностью ликвидированы последние институты общественного самоуправления, корпус потомственных горожан потерял возможность эффективно обрабатывать новый человеческий материал, поступавший в города. На этом материале и разрослась полугородская формация - к несчастью прежде всего для полугорожан.
Почему к несчастью? Потому что их жизнестроительный порыв кончился ничем. Ведь их манил настоящий город, а оказались они в конце концов в среде ими же созданной полугородской культуры! Город не смог использовать их огромную жизненную энергию, зато и они не смогли использовать огромные цивилизующие возможности города. Если бы городское сообщество располагало эффективными обучающими и адаптирующими механизмами, то мощный напор полугородской стихии мог произвести в России обширную культуросозидающую работу.
Сама ориентированность полугородского воображения на город не так уж мало значит. За нею, как-никак, стоит потенциальная предрасположенность к освоению непривычных форм поведения и пространства. Здесь уместно замечание Фернана Броделя о ситуациях типологически сходных, хотя и относящихся совсем к другим местам и временам: "Всякий раз, когда варвар одерживает верх, это случается оттого, что он уже больше чем наполовину цивилизовался. Он всегда долго пребывал в прихожей и, прежде чем проникнуть в дом, десять раз стучался в двери. Он если и не усвоил в совершенстве цивилизацию соседа, то по меньшей мере всерьез около нее потерся". Пока живы сами исторические города, возможности не потеряны: обучать городу никогда не поздно. Но это должно превратиться в отчетливую общественную задачу. И тот факт, что сейчас в самых урбанизированных обществах мира в школьные программы в качестве учебного предмета включены разные способы освоения города, - такой факт представляется закономерно связанным со стабильностью этих обществ. Ведь тотальный кризис, который мы сейчас переживаем, есть кризис полугородской формации, слишком долго предоставленной самой себе. В таком случае, одним из путей выхода из него было бы интенсивное обучение детей и взрослых настоящему городу (а обучиться ему не легче, чем иностранному языку, когда "в семье не говорят").
Конечно, все это может показаться странным. Но, как говорит старый дзэнский коан: "Чтобы ликвидировать трещину в металле, нужен цветок".


В начало страницы
© Печатное издание - "Век ХХ и мир", 1995, #1. © Электронная публикация - Русский Журнал, 1998


Век ХХ и мир, 1995, #1
Народ.
http://old.russ.ru/antolog/vek/1995/1/kagan.htm