|
||
/ |
После юбилея Дата публикации: 17 Февраля 2000 10-го февраля 2000-го года в городе Пскове завершился 7-й Всероссийский Пушкинский театральный фестиваль - точнее сказать, это было не в самом Пскове, а в Святогорском монастыре. По заведенному обычаю, в этот день монахи служат литию на могиле раба Божия Александра. Они, год за годом, делают это без особого удовольствия: чувствуется, что честных иноков раздражают толчея, суета, а главное - непременные речи о святом предназначении поэта, его пророческой миссии и т.п. Глядя на толпы собравшихся, они, верно, думают: "Богу бы вы так поклонялись, как своему Пушкину" - и по-своему они правы. В этом году ни толчеи, ни долгих речей не было. Народу по сравнению с прошлым собралось немного. Послеюбилейный фестиваль прошел тихо, и иначе быть не могло. Мало кто верил, что он вообще состоится. Казалось, что вселенская оргия, устроенная в честь 200-летия, должна его прикончить: увянут энтузиасты (и было отчего увянуть!), иссякнут ресурсы. Этого, к счастью, не произошло - иссякла лишь страсть к патетике и помпе, да и то не у всех. И вот что оказалось: умное спокойствие, внутреннее веселье, негромкость и сдержанность пришлись к лицу фестивалю. Владимир Рецептер, основатель Пушкинского театрального центра в Санкт-Петербурге, изначально затевал этот фестиваль не без тайного умысла. Конечно, главными для него были открыто декларируемые стратегические задачи: поспособствовать развитию пушкинского театра; убедить всех, что Пушкин предельно сценичен - и не только в "Маленьких трагедиях" или "Пиковой даме", но буквально в каждой строке; осуществить, насколько хватит сил, утопический проект - театрализовать Полное собрание сочинений и передать его благодарным потомкам. Но была еще и хитрая тактическая цель: повенчать отечественную пушкинистику с театральной пушкинианой, примирить мир ученых и мир артистов. Поначалу это удавалось плохо. Приезжавшие во Псков ученые во главе с Валентином Непомнящим видели в театралах невежд и нахальных своевольников; сами они казались занудами и буквоедами. Я, конечно, огрубляю, но когда спор переходил в ссору (а это случалось часто), к глупым крайностям все и сводилось. На прошлом, шестом, фестивале наконец состоялось общее примирение. Возник неподдельный интерес друг к другу и стало ясно, что спор шел вовсе не о свободе театральных решений и не о пользе филологических исследований: тут не о чем спорить. "Свобода" и "польза" были лишь псевдонимами двух основных пониманий искусства. Из них почти невозможно сложить единое целое, но и сталкивать их тоже незачем. Они живут складно, в рифму. Жизнь в искусстве может осознаваться как беззаветная, беззаботная игра - самая сложная и радостная из всех, придуманных людьми с Божьей помощью, и наш Пушкин - самый веселый, самый азартный, самый лучший homo ludens. Жизнь в искусстве может осознаваться как высокое служение, и Пушкин здесь столь же совершенен. С ''Пророком'', ''Памятником'', монологом Пимена особо не поспоришь. Иное дело, когда идея служения вульгарно понимается и брутально отстаивается, когда она подавляет любовь к игре - вот с этим спорить необходимо. Это куда опаснее, чем тотальная игривость, которая, в сущности, никому и ничему не угрожает. Когда был найден консенсус артистов с пушкинистами, жизнь творческой лаборатории, всегда становившейся эпицентром псковских событий, заметно потускнела. На 7-м фестивале были интересные доклады, содержательные обсуждения, но жар прежней полемики исчез, а складность игры и служения осталась вполне умозрительной. Никому не удалось проявить ее на деле. Ну, право же, как совместить, как зарифмовать баловство и миссионерство? И тут театр показал, как. Разумеется, из дюжины представлений добрая треть выглядела тривиально и еще столько же - претенциозно и беспомощно. Но о трех-четырех спектаклях можно было говорить всерьез, а о двух - необходимо. Ограничимся программой-минимум: спектаклями, которые называются "Товарищам, в искусстве дивном" ("Школа драматического искусства", Москва) и "О вы, которые любили..." (Пушкинский театральный центр, Санкт-Петербург). Вообще говоря, озаглавливать пушкинский спектакль четырехстопной ямбической цитатой - дело пошлое. Но тут иной случай. До недавних пор Анатолий Васильев и его "Школа..." старались не открываться чужому взгляду и особенно ревниво хранили в секрете свои рабочие методы. Трудно было попасть на спектакли; о том, чтобы заглянуть на репетицию, не могло идти и речи. Видимо, что-то изменилось в самом существе их жизни. Спектакль, показанный во Пскове, носит подзаголовок "Одна репетиция". Его главный герой - трагедия "Моцарт и Сальери"; его сюжет - метод работы над стихотворной драмой. Васильев еще в середине 90-х годов объявил, что психологические отношения в театре его более не интересуют, что теперь ему важны лишь отношения между живыми, самоценными словами. Меньше всего актеры "Школы драматического искусства" пытаются выразить в стихе свое "я". Они с упоением и артистизмом подчиняют себя приказам поэтического ритма - и не стоит оплакивать утрату личной свободы, поскольку очевидно: тут обретается что-то высшее. "Товарищам, в искусстве дивном" - спектакль о том, как артисты открывают для себя слово, приучаются к нему, становятся его подданными - и о том, какую царственную награду они получают. В ходе работы Васильев и его артисты читали "Моцарта и Сальери" построчно и сквозь каждую строку, как сквозь игольное ушко, протаскивали стихотворение за стихотворением - начиная с лицейских и кончая последними стихами 1836 года. Искали смысловые сопряжения, отражения, переклички. Отозвалось очень многое, от "Пирующих студентов" (1814) до хрестоматийного "Памятника" - и как неожиданны бывали отзвуки! Нетрудно понять, к примеру, как со словами пушкинской трагедии соприкоснутся "Анчар" или исключенный фрагмент из "Сказки о рыбаке и рыбке" ("Не хочу быть вольною царицей, / А хочу я быть римскою папой"), но кто бы мог подумать, что найдется осмысленное место развеселой байке про Царя Никиту и сорок его дочерей! Трагедия перенасытилась дополнительными значениями, начала играть новыми смыслами - то есть именно что не новыми, а своими собственными, но преображающимися на наших глазах. Как читаются стихи в последних спектаклях Васильева, объяснить очень трудно. Каждому слову дано прозвучать во всей его полноте и силе, прожить нескомканную жизнь, сосредоточить внимание на себе и оказаться главным. Внешне все очень просто: "Все! говорят! нет! правды! на земле!.." - но как передать возникающую здесь бесчеловечную, аполлоническую ясность смысла, как рассказать о ликовании чистого звука, о мерной музыке стиха, нигде и никогда не звучавшей так великолепно. Как рассказать о беззаветном веселье васильевских актеров, Владимира Лаврова и Игоря Яцко, которые живут, упиваясь и играя каждым отдельным словом. Впрочем, тут на помощь может прийти Осип Мандельштам: "Развеселился наконец, / Изведал духа совершенство, / Испробовал свое блаженство..." - лучше, пожалуй, их игру не опишешь. И это - то самое. Игра-служение. А теперь вывернем все это наизнанку. Вместо чеканного стиха - сюсюкающие, хрипящие, причмокивающие, постанывающие мемуары. Вместо Моцарта и Сальери - пять старых баб, с которыми Пушкин некогда был знаком, и знаком весьма специфически. Одну он морочил, на другую писал эпиграммы, третью заочно высмеял, четвертую просто выебал (никакие эвфемизмы тут недопустимы), а пятая вообще была цыганка. Он им всем очень нравился. Когда он умер, все они поняли, что имели дело с гением, с солнышком русской поэзии - а потом стало проясняться, как ходило над ними солнышко. Что теперь делать, как жить, о чем вспоминать истрепанной душою? Это - сюжет спектакля "О вы, которые любили...", поставленного в Пушкинском центре Геннадием Тростянецким. Он собрал пожилых петербургских актрис, которые некогда были звездами или во всяком случае прочились в звезды: Киру Петрову, Нину Ольхину, Татьяну Тарасову, Ольгу Антонову, Зинаиду Шарко. Он предложил в качестве исходного обстоятельства жестокое условие игры: ни одной из вас не маячит судьба "великой театральной старухи" - судьба, доставшаяся Ангелине Степановой, Елене Гоголевой или - совершенно уж не по заслугам - Фаине Раневской. Все главное - в прошлом. Теперь вспоминайте об этом прошлом. Тростянецкий на словах, вероятно, ничего и не излагал: всем понятно, что сегодняшнее театральное время впервые за всю историю русского театра оказалось временем, не имеющим "великих стариков". Почему так случилось - предмет для отдельного разговора. Сейчас для нас существенны последствия. На историю Тростянецкого пять актрис, изголодавшихся - нет, не по работе, а по сколько-нибудь возвышенной задаче - накинулись так жадно, так хищно, что от этого становится как-то не по себе. Ни одну из них я не успел застать в расцвете сил. Ни одной из них я не способен поверить до конца. Простите, Кира, Нина, Татьяна, Ольга, Зинаида, но ведь вы больше ничего не можете - хочет воспротивиться съежившийся критик. А со сцены летит: мы - можем! Мы - можем! Мы можем разорвать вас всех на части уже потому, что больше ничего не можем! Я когда-то любила Пушкина! Нет, я когда-то любила Пушкина! Нет, это Пушкин когда-то любил меня! И все это вместе - как полет валькирий. Дряблая плоть, старомодная игра, ни одной точки соприкосновения с тем, что называется "современный театр" - о, Господи, как это страшно и как великолепно. И как смешно - тоже. Геннадий Тростянецкий сделал то, что давно напрашивалось. Он замкнул общероссийскую тоску по Пушкину, которого нет с нами (чтобы он был с нами, нужно как минимум воскресить понятие о личной чести), с бабьим оплакиванием давно прошедшей молодости. "...Как некий херувим / Он несколько занес нам песен райских, / Чтоб, возмутив бескрылое желанье /В нас..." - ну да, занес в нас. А мы его за это не убьем - другие убьют. Мы его обслужим, как он захочет, мы его любим, какой бы слякотью мы ни стали. И, пока любим и обслуживаем - мы не совсем слякоть. Спектакль Анатолия Васильева был горд и чист: я причастен этому - радуется зритель. Спектакль Геннадия Тростянецкого был изнуряюще трогателен: эти дуры его любят, и я вместе с ними - умиляется зритель. Игра продолжается. Служение продолжается.
|
|
|
||