Русский Журнал / Обзоры /
www.russ.ru/culture/20050623_kr.html

Время террора
Дмитрий Кралечкин

Дата публикации:  23 Июня 2005

Время террора

Часто утверждается, что современные проблемы безопасности, напрямую связанные с террором (при всей его неопределенности), открывают некую новую "эпоху", новое время, причем не только политическое. Мы, казалось бы, должны как-то иначе прочувствовать это время - то есть иначе чувствовать самих себя: возможно, как существ, ставших предельно временными - "сегодня ты живой, а завтра тебя нету". Как быть с "временем террора", его эпохой, его датой?

После Второй мировой войны случилось нечто, связанное не столько с экономическими и политическими трансформациями, сколько с обыденным опытом. Такие факты, как планомерное уничтожение людей в газовых камерах, имеют способность менять многое из того, что к ним как будто и не относится. "Время после Аушвица", с одной стороны, было политическим манифестом (требовавшим реабилитационной работы), но оно же снизило "информационную неопределенность", зафиксировав тот мир, в котором сложно, но как-то нужно существовать, а не просто "пережить" его, "перетерпеть".

Терроризм - независимо от того, как он интерпретируется - может быть понят в качестве попытки изменить "время мира" (в том числе и путем ввода новой датировки). Не столько даже политическое и историографическое, сколько время обычных ожиданий и ощущений. Успех такого изменения мог бы оцениваться только по тому, насколько политическое утверждение о некоем радикальном отличии "нового мира после..." (11 сентября, Дубровки, Беслана) будет соответствовать уровню бытовых ощущений. Пока это соответствие неочевидно.

Более того, политики, говорившие и продолжающие говорить о принципиально новом мире, новой эпохе, борьбе с невиданным и неизвестным противником, самим своим языком пытаются оспорить эту декларируемую новизну. Их задача - определить ее так, чтобы с ней можно было иметь дело. Например, в формате войны (наделенной особыми качествами, но тем не менее войны). Задача предполагаемых террористов - это, возможно, всего лишь преподнести себя в качестве такого нового, с которым невозможно не считаться. С террором невозможно будет бороться только тогда, когда его доказательства собственной "новизны" оставят позади себя любую конкурирующую "повестку". И уже одно это накладывает запрет на лобовую интерпретацию "мирового терроризма" в качестве проявления фундаментализма.

То, что террор воздействует - на самом элементарном уровне - на смыслы, не значит, что мы боимся его так, что теряем дар речи, превращаясь в испуганных животных. Он и сам предельно коммуникативен, это, как ни крути, форма коммуникации, пусть и предельно искаженной по отношению к стандартам "справедливой" дискуссии или переговоров. Например, после 11 сентября прошла волна писем с "белым порошком", которые явно не были нацелены на всего лишь физическое уничтожение: сотворить гекатомбу гораздо проще не таким "адресным" отравлением, а всеобщим (например, в рамках водоснабжения целого города). Получая письмо с порошком (письмо несчастья), адресат сталкивается с уже выполненным радикальным переводом: воображаемые радикалистские мыслители (то есть загадочные лидеры "мирового террора") этим самым порошком (далеко не всегда убийственным) говорят: то, что они хотели сказать, в принципе невозможно "написать" на бумаге какими бы то ни было словами. Как ни странно, это был не столько разрыв коммуникации (в чем всегда упрекают террористов), сколько способ буквально сотворить такой знак, который убивает. Речь, убивающая соперника, - это ли не политический идеал? Это речь, не оставляющая времени на понимание или интерпретации: она сразу же продуцирует тот эффект, который должен последовать за "правильным" пониманием.

Проблема террора в его буквализме: здесь все равно как убить противника - словами или на деле. То есть террорист никогда не поверит Хемингуэю, сказавшему, что "человека можно уничтожить, но его нельзя победить". Для террориста (его идеолога, если таковой "найдется") это различие - между смертью языковой (политической, социальной, профессиональной и т.д.) и просто смертью - пусто. Станет ли оно настолько же пустым и для нас, переставая действовать на уровне повседневных коммуникаций, - вопрос, исподволь проглядывающий в любом теракте в качестве его ставки. Террор не принимает уверток в форме "политических" смертей, предполагая, что это некий культурный обман, обман в форме культуры, который должен быть оспорен новой практикой работы со временем.

Предполагаемые "новации" терроризма, пытающегося вместе со своими бывшими покровителями эпохи "холодной войны" забыть о своей эмпирической истории, должны как будто преобразовать наш мир. Не в том смысле, что завтра буквально сломают Василия Блаженного и построят на его месте мечеть. Скорее, такое преобразование должно было бы вывести этот "мир" из себя, показать: те принципы демократии, справедливости и т.п., по которым опознается этот мир, не могут выстоять, они внутреннее некогерентны, то есть они не могут сохранить себя во времени, выстроенном ими же. И одновременно оно, казалось бы, требует преобразования наших ощущений, всей сферы чувственности в целом и "чувства времени" в особенности.

Наряду с теми прагматическими целями, которые, как предполагается, обычно есть у террористов (провоцирование паники, нестабильности и т.д.), можно заметить и некие структурные изменения восприятия и "освоения" террора, привыкания к нему. Несмотря на повторение терактов, их своеобразную заурядность, каждый новый теракт на какое-то мгновение испытывается в качестве принципиально нового, открывающего (закрывающего) эпоху и т.п. 11 сентября закрывает эпоху постмодернизма (а также, возможно, всех западных ценностей вкупе), Беслан закрывает эпоху отречения от СССР. Террор каждый раз закрывает эпоху, но так, что после него ничего не открывается. Эта "эпохабельность" изрядно утомляет, но не как "великие события", изматывающие до предела. Террор всегда выступает в виде некоего наигранного симптома чего-то "великого" (сравниваемого с последними великими войнами, например), которое в то же время не получает никакого продолжения.

Если Советский Союз жил в идеологическом (и распространяющемся по всей сети социальных отношений) ощущении "свершения истории", ее последовательного, осознанного исполнения в предельно просвещенческом проекте полного подчинения всех стихийных сил, то террор пытается показать нам Историю, над которой мы не властны, которой до нас буквально нет дела. Это история без истории, история, которая ничего не говорит и о которой нечего сказать, поскольку "эпохальный" эффект террора (и самой "эпохи" мирового терроризма) несопоставим с теми всегда фрагментарными событиями, которые получают такое общее наименование.

Попытки "индуцировать" некую новую "большую историю" проецируются в виде изменения самого отношения со временем. Из разных моделей восприятия времени можно вспомнить "феноменологическую", согласно которой время ощущается как некая мелодия - с ожидаемым развитием, удержанием прошлой музыкальной фразы и т.д. Террор - это другая, предельно модернистская музыка, это даже не музыка орудий, а музыка неприятных сюрпризов. "Фундаментализм" здесь может пониматься лишь по аналогии с попытками восстановления какого-нибудь исчезнувшего из европейской музыки строя, который сейчас выглядит крайне необычно, а слышится душераздирающе. В принципе террор заставляет нас вспомнить о том, что нельзя чего-то "ожидать" от следующего мгновения - такова уже природа времени. Другое дело, что эту как будто неподвластную природу кто-то может заставить работать на себя.

Возможно, "насилие", обычно отмечаемое в качестве первейшей характеристики террора, смертельное насилие, затребовано именно в качестве способа изменить отношение с собственным временем - оно создает такое время, которым невозможно распоряжаться и управлять. Уничтожение "башен-близнецов" - это еще и уничтожение мирового центра "управления временем". Время насилия и боли - это время, которое невозможно использовать, утилизовать, просто "провести". Террор в итоге отменяет принцип "время -деньги", хотя последний всегда был истиной наемного рабочего, а не буржуа - с которым террористы как будто борются. Убивая людей, террористы запрещают культурно убивать время. Например, невозможно убить время, просматривая телепрограмму, транслирующую теракт в прямом эфире.

Невозможность определить "время террора", понять, чем оно отличается от какого-то другого времени, и задать новую датировку (приравняв, например, какой-то крупный теракт к другим историческим событиям), связана не с ущербностью нас как потенциальных жертв. В действительности такая невозможность как раз и является "действием" террора - он должен не "зафиксировать" эпоху, дать ей имя и новую дату ("от Беслана", "от 9/11"), а постоянно пролонгировать собственную эпохальность, преподнося время в качестве возможности "чего угодно". Время террора - это время, когда мы не знаем, чего ожидать от этого времени. Чем больше террор утверждает такое время, тем больше он побеждает в том смысле, что тем больше мы лишаемся способности к своей обычной разметке истории, дат, событий, праздников.

В известном смысле время террора поэтому - это "чистое время", которое можно только "терпеть", "переживать" и т.п. Оно в принципе не стремится к какой бы то ни было номинации - это не в его правилах. Многие уже отметили, что говорить об "эпохе террора" стало возможно только тогда, когда вдруг террор приобрел какие-то черты, отличающие его от традиционных форм.

Что-то отличило теракты в США и России от "традиционного" терроризма в Палестине, Испании, Северной Ирландии. Это что-то - прежде всего, невозможность "просчитать" террор, - та невозможность, которая как раз и оказывается его главным инструментом. Дело уже не в том, что мы не знаем, чего ждать от террористов, мы не знаем, чего ожидать в виде террористов и в виде террора. Террор настолько эмпиричен и произволен, что мы даже не в состоянии опознать его по его воздействию, не можем уловить его сути. Так, в период Беслана милицейские "ориентировки", направленные на задержание потенциальных "шахидок" были составлены так, что под описание подходила практически любая женщина (она может выглядеть и так, и эдак, быть и той национальности, и другой). В принципе, террор может стать настолько неожиданным, что он не только окажется "сюрпризом", к которому мы не готовы, но мы просто можем вляпаться в этот сюрприз, его не заметив. Несомненно, "Матрица" в этом смысле стала главным фильмом "эпохи террора".

То, что "террор" работает со временем (или "по времени" - как столяр по дереву), интересным образом проявляется в общей логике противодействия, стремящегося вписать террор в знакомый символический порядок ("бандиты", "сепаратисты" и т.д.) и в том же самом движении в значительной мере попадающего во "время террора". Так, например, известно, что нельзя идти на переговоры с террористами именно потому, что ясно одно: стоит это сделать один раз - и переговоры будут бесконечными. Переговорный процесс всегда предполагает - по своему существу - цепочку отсрочек и решений, которые каким-то образом связаны друг с другом. То есть каждое решение сужает будущие варианты. Поэтому воевать приходится даже не потому, что "говорить тут не с кем": дело еще и в том, что война позволяет оставлять открытыми возможности, связанные именно со временем. В случае террора война оказалась просто буквальным выражением бытовой истины "все как-нибудь само образуется", если только оставить место для времени. Приходится думать, будто есть некоторое радикальное - и оно же временное - решение.

Например, военная операция оказывается решением и радикальным, и одновременно временным. При этом она всегда в принципе гораздо дешевле, нежели производство ситуации ответственно принимаемых решений там, где ее ранее не было. Само время выступает в виде пространства наиболее радикальных возможностей (тех, про которых вспоминают, когда говорят, что "спасти нас может только Бог").

Время лечит - но не в том смысле, что оно действует постепенно (накапливаясь как гомеопатическое средство), а в том, что временные меры всегда могут оказаться последними. Логика военного времени (по своему существу - временного "времени", которое должно быть в итоге отменено) такова: какая-то очередная эмпирическая акция (разгром боевиков, убийство командира, запрет на свободное передвижение по стране) может оказаться последней, поскольку мы намеренно не исключили такую возможность, мы намеренно оставляем времени поле для его действий, тогда как в случае переговорного процесса, невоенной политики в целом, время исключается в качестве действующего механизма. Война здесь - это способ заставить время работать на нас.

Вступая в "военное время", неизбежно вступаешь во "время террора", поскольку два этих времени организованы одним принципом - "от времени можно ожидать чего угодно". Утро заведомо неожиданнее вечера. В такой обоюдной (и, возможно, наведенной) милитаризации времени мы боимся сыграть против времени и закрыть себе тот шанс, что все в итоге может получиться гораздо лучше, чем мы могли бы представить себе сейчас, фиксируя ситуацию в безнадежных словах. Подобным образом можно отказаться от какой-то продуманной и научно выверенной схемы лечения не только потому, что она ненадежна (как любая наука), но и потому, что она сужает поле "потенциального" самоизлечения, ставя организм в условия, на которых он может вылечиться - но не "сам", а только при помощи каких-то лекарств, в соответствии с какой-то "внешней" схемой. Чем больше время милитаризовано, тем меньше мы понимаем, может ли организм применить подобную "научную" схему и не проще ли оставить все как есть.

В конечном счете, террор выигрывает только тогда, когда милитаризация времени оказывается не просто "темой", сюжетом или предпосылкой тех или иных политических заявлений, но чем-то более привычным, чем распорядок дня. В этом смысле террор может стремиться к бесконечному затягиванию, а не к какому-то варианту блицкрига, как иногда предполагают. Время террора само страшится только одного - символической разметки, вписывания себя в ту или иную "повестку", составления "расписания" работы с террором. Пока такие расписания не почили с миром, время террора не вступило в свои права.