Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Сеть | Периодика | Литература | Кино | Выставки | Музыка | Театр | Образование | Оппозиция | Идеологии | Медиа: Россия | Юстиция и право | Политическая мысль
/ Обзоры / Литература < Вы здесь
Революция как академический предмет
Александр Рабинович. Революция 1917 года в Петрограде: Большевики приходят к власти / Пер. с англ. М.: Весь Мир, 2003. - 448 с.

Дата публикации:  14 Января 2004

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Являясь автономной научной дисциплиной, историография тем не менее испытывает подчас мощное давление политического пространства, почти навязывающего научному дискурсу проблематику, к которой историк - даже переписав ее в своих терминах - вынужден обращаться, которую ему так или иначе приходится учитывать в своей работе. Актуальность тех или иных событий для общества оказывает несомненное (хотя и далеко не всегда прямое) воздействие на состояние "поля" историографии, если воспользоваться терминологией Пьера Бурдье.

Такая ситуация, в частности, характеризовала на протяжении длительного периода историографию Великой Французской революции, когда позиция историка легко могла быть соотнесена с позициями, предлагаемыми самим объектом исследования (Ф.Фюре. Постижение Французской революции. СПб., 1998, С. 11). Именно так в течение долгого времени обстояло дело и с попытками написать историю революционных событий 1917 года в Петрограде.

Первые опыты революционной историографии были созданы еще в двадцатых годах в мемуарах и исторических работах, написанных большевиками, с одной стороны, и деятелями антибольшевистских сил (кадетами, социалистами разного толка), с другой. Вполне естественно, что писавшие о революции участники событий предлагали свой взгляд на 1917 год, исходя из своего стратегического и исторического понимания случившегося.

Если говорить в самом грубом и общем виде, приход большевиков к власти в 1917 году породил две историографических концепции, каждая из которых, тем не менее, отвечала на один и тот же вопрос, словно продолжая на печатных страницах пореволюционного времени тот спор, который шел на жарких совещаниях всевозможных комитетов, комиссий, советов и фракций в течении восьми месяцев постфевральской революционной эпохи: обе позиции пытались ответить на вопрос об идентичности русской революции.

Если большевистские авторы, наследовавшие им официозные советские историки и просоветски настроенные иностранные специалисты представляли события семнадцатого года в духе традиционного гегельянско-марксистского историцизма как закономерное событие, как исторически неизбежное, судьбоносное "перерастание буржуазно-демократической революции в революцию социалистическую" (парадоксальным образом при этом приписывая революции эволюционный смысл1), то авторы антибольшевистские и целый ряд западных историков исходили из того, что большевики узурпировали власть, выступив в роли классических властолюбивых заговорщиков, "предавших" русскую революцию, отождествляемую в данном случае с "идеалами" Февраля.

Обе концепции покоились на некоей единой и априорной модели революции, основной вопрос которой заключался в том, насколько та или иная политическая группа отвечала устремлениям этого самого общества, пресловутых "масс". Соответственно, оценка произошедшего строилась на соотнесении этого "основного вопроса" революции и определенным образом истолкованных реальных событий.

В одном случае октябрь семнадцатого подавался как ответ большевиков на подлинные чаяния народа, на которые не смогли ответить многочисленные буржуазные и социалистические партии, в другом - как пренебрежение этими чаяниями, как установление антинародного режима. (Несколько позднее этот спор, продолжавший волновать общество, отразился, "осел" в словоупотреблении: сторонники большевиков говорили о "революции", противники - о "перевороте", хотя еще в двадцатые годы слово "переворот" не имело специфически антибольшевистских коннотаций и спокойно употреблялось советскими авторами.)

Пока советское общество было занято спорами о революции, а историки (как отечественные, так и западные) - проблемами, поставленными участниками событий, революция в известном смысле слова продолжалась. В брежневскую эпоху напряженный разговор о прошлом заменял спор о будущем: образ того, что будет, в значительной мере был заслонен бесконечными попытками переоценить то, что было. Однако с приходом девяностых темпоральная структура, значимая для общества, а значит и для ученого, изменилась, а революционное прошлое перестало быть общественно актуальной, "горячей" проблемой, превратившись, как кажется, в сугубо академический предмет. В такой ситуации историография русской революции, несомненно, приобрела большую автономию по отношению к политическому полю, чем это было ранее, скажем, в эпоху "холодной войны". Исследователь, занимающийся историей семнадцатого года сейчас, оказывается свободнее от давления контекста, актуального до 1991 года.

Тем интереснее передумывать теперь прежнее состояние исторических работ о революции, к которым принадлежит и данное исследование. Известная книга известного американского историка, профессора Александра Рабиновича, о революционных событиях семнадцатого года вышла впервые по-английски в 1976 году. Другими словами, работа над книгой велась в эпоху символического продолжения революции, когда собственно политический контекст историографии еще был весьма существенным - в том числе и как то, от чего историк вынужден отказываться, с чем он вынужден полемизировать. Кратко обрисовавший свой интеллектуальный итинерарий автор откровенно пишет о своей попытке пересмотреть устойчивое в западной историографии 1950-х гг. представление о большевистской революции как об узурпации власти (с. 13).

Одновременно с этим книжка отнюдь не была повторением и типичных советских ходов, а сам автор после ее выхода в свет был вполне закономерно заклеймен в СССР как "буржуазный фальсификатор". Именно этот контекст довольно точно определяет концептуальный фундамент исследования: обращаясь к старой проблеме, к проблеме, уже поставленной историческим полем, Александр Рабинович дистанцируется, с одной стороны, от представления о большевиках-заговорщиках, то есть от антибольшевистской истории революции, и одновременно - от точки зрения на октябрьское восстание, представленной советской историографией, - выстраивая некую третью, более автономную от политики позицию, идентифицируемую историком в качестве деидеологизированной. С шестидесятых годов Рабинович движется по "вехам", уже расставленным предшествующей историографией, зацикленной на петроградских событиях семнадцатого года, на большевистском захвате власти: в 1968 году выходит его книга об июльском выступлении большевиков, и наконец в 1976 появляется работа о большевиках в семнадцатом году в целом. Другими словами, данная работа являлась не постановкой качественно новой проблемы, а скорее тем, что по-английски называется "reappraisal", переоценкой, пересмотром, что, разумеется, ни в коей мере не уменьшает ее значения.

Рабинович следует за своими героями последовательно хронологически, начиная свое повествование с неудачного июльского выступления большевиков, резко повысившего политические ставки Временного правительства, переходя затем к большевистским мерам по выживанию и неспособности правительства воспользоваться поддержкой населения и дискредитацией ультралевых в середине лета. Далее следует корниловская история, сплотившая и активизировавшая Советы, чьи политические дивиденды начинают расти - при стремительном падении рейтинга Временного правительства. И наконец, Демократическое совещание всех социалистов и октябрьское выступление большевиков, проходящее под знаменем надвигающегося Съезда Советов и уничтожившее бессильный режим Керенского.

История, которую пишет Рабинович, - это история политических событий и дебатов, по сути дела - это история, повязанная целиком на деятельности политических партий, что довольно легко вписывается в большую историографическую традицию, рассматривавшую постфевральские события как борьбу за "народ", как воздействие (удачное или неудачное) той или иной политической группы на "массы" (Б.Колоницкий. "Погоны и борьба за власть в 1917 году". СПб., 2001, С. 82).

Политически история, написанная Александром Рабиновичем, это история распада февральской "коалиции" либералов и социалистов, история оттеснения с политической сцены деятелей буржуазных партий и появления оппозиции "буржуазии"/"демократии" (то есть социалистов), Временного правительства и Советов, то есть история борьбы двух центров власти, которой и воспользовались большевики. В соответствии с этим события семнадцатого года можно интерпретировать как процесс радикализации "масс": к моменту октябрьского восстания ультралевые политики и очень радикально настроенные массы оказались едиными в своих устремлениях.

Корректируя традиционные антибольшевистские представления о большевиках как заговорщиках, Рабинович пытается продемонстрировать, что "в 1917 году выдвинутая Лениным до революции концепция партии как небольшой законспирированной организации профессиональных революционеров была отброшена, и ее двери широко распахнулись для десятков тысяч новых членов, что позволило партии чутко реагировать на настроения масс" (с. 23).

Одновременно с этим историк полемизирует и с традиционной советской трактовкой октябрьского восстания как следствия однозначной большевизации страны. Рабочие и солдаты, совершившие переворот, с его точки зрения, делали это в виду "демократического" правительства, то есть власти, которую составят все социалистические группировки, представленные на съезде Советов (c. 371): в этом смысле уход большинства социалистов со Съезда в знак протеста против свержения правительства Керенского и ареста министров просто поставил большевиков перед возможностью сформировать более или менее однопартийное правительство (вместе с левыми эсерами).

Стратегия автора, предлагающего новое решение старой задачи, являясь сильной стороной книжки, одновременно с этим порождает и некоторые вопросы у современного читателя, значительно более свободного, как я уже говорил, от контекста, в котором работал Рабинович в шестидесятых-семидесятых.

Предлагая свое решение старой проблемы, Александр Рабинович подчас воспроизводит фрагменты политического дискурса семнадцатого года в неотрефлексированном, неисторизированном виде. Прежде всего это касается ключевого для такой поставки проблемы вопроса о поддержке "масс". Оставаясь по преимуществу в рамках политической истории, то есть истории партийных полемик, историк, заимствуя из политического лексикона эпохи очень опасный и небезобидный термин "массы", в значительной степени смотрит на эти самые (весьма мифологизированные) "массы" через призму партийных документов2.

Читая "Революцию 1917 года в Петрограде" мы слышим голоса "масс", уже оформленные в текстах, составленных партийными функционерами, то есть людьми, переводящими язык неполитиков в термины политического поля. Именно отсюда рождается ощущение, что политики и население адекватно понимают друг друга, а те или иные массовые движения легко вписываются в тот или иной фрагмент четко сегментированного политического пространства.

Думается, что анализ весьма причудливой политической культуры семнадцатого года, политического языка и символических структур в целом, оформлявших политические пристрастия полуграмотного населения страны, еще недавно вообще не подозревавшего о том, что существует политика, явно представил бы более сложную картину народного "радикализма" и его соотношения с партийными деяниями и программами. Собственно говоря, уже в девяностых годах такие работы и начали появляться (чтобы сразу же продемонстрировать, насколько непростым и неоднозначным было, например, слово "демократия" в феврале 1917: Kolonitskii B.I. "Democracy" in the Political Consciousness of the February Revolution// Slavic Review. 57(1). 1998). Однако их появление произошло уже в совершенно ином историографическом и политическом контекстах. И тем не менее, несмотря на изменившееся время и меняющуюся проблематику, релевантную для науки, обойти работу американского ученого будет сложно всем тем, кто обратится к истории трагических петроградских событий семнадцатого года.


Примечания:


Вернуться1
Подобная точка зрения характеризует отнюдь не только идеологическую позицию сталинизма, как полагает Славой Жижек (С.Жижек. Возвышенный объект идеологии. М., 1999, С. 146-147).


Вернуться2
Отмечу, кстати, что в книжке слово "соглашатели" везде употребляется без кавычек, что также несколько стирает различия между языком объекта, характерным революционным жаргоном, и языком исследователя.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Сергей Костырко, Родиться Рабиновичем /13.01/
Сергей Залыгин. "Заметки, не нуждающиеся в сюжете" / "Октябрь", # 11. Дмитрий Галковский. "Пропаганда" - Псков, 2003.
Александр Уланов, Астральная халтура /12.01/
Лексикон нонклассики. Художественно-эстетическая культура ХХ века./Под ред.В.В.Бычкова.- М.: РОССПЭН, 2003.
Андрей Степанов, О фантазиях Басинского и мастерстве Акунина /09.01/
Где место спонтанности и непосредственности, о которой только и мечтает литература после постмодернизма? Среди неумех, варваров, непосвященных?
Павел Проценко, Кто спасет деревню: службист или деятель? /09.01/
Розов А.Н. Священник в духовной жизни русской деревни. - СПб.: Алетейя, 2003.
предыдущая в начало следующая
Аркадий Блюмбаум
Аркадий
БЛЮМБАУМ

Поиск
 
 искать:

архив колонки:





Рассылка раздела 'Литература' на Subscribe.ru