Русский Журнал / Обзоры / Литература
www.russ.ru/culture/literature/20040415_ms.html

Библиография хаоса
Клэр Голль. Никому не прощу. - СПб.: Лимбус Пресс, 2004. - 368 с. ISBN 5-8370-0040-2

Михаил Сорин

Дата публикации:  15 Апреля 2004

5 баранов
17 кранов
13 дней
1000 сельдей.

В.Шкловский

Вот пара, весьма похожая на чету из "Касабланки", перелетные птицы предвоенных политики и искусства, следующие из города в город с периферийными любовными гастролями, прилагаемыми к роману всей жизни. Клэр Голль и Иван Голль - белый шут и рыжая клоунесса дадаизма. Он - поэт. Но поэт ли он? Кто знает? И он из тех деятелей от литературы, которые теперь заняли все культ-ячейки и благодаря необыкновенной скученности чрезвычайно занизили высоту планки, что задана им известною формулой, мол, "дорогой Тагор пишет дорогому Роллану..." Не будучи властителем дум, Иван Голль принадлежит к художественному истеблишменту, хоть и не высшему, да лучшему, ибо неустроенность придает бледным лицам лихорадочный румянец. Однако женушка Клэр его иначе как гением не величает. Сие не единственное ее мнение, которое может показаться оригинальным. Впрочем, своеобразие это нарочитое, почерпнутое у Станиславского (ищи в Монтерлане хорошее) и претворенное в жизнь с исключительным эксцентризмом, а изредка и формальным блеском.

"Нет ни судьбы, ни божества, управляющего нашими поступками. Люди не ищут друг друга и встречаются случайно", - начинает задорная дама издалека с откровений недалекого порядка. Смерть бога в данном случае, вероятно, означает исчезновение высокого повествователя и предполагает не столько волю поступать как вздумается, ибо в прошедшем ничего не исправишь, сколько свободу думать и говорить о собственной судьбе все что заблагорассудится и таким образом хоть что-нибудь подправить в пережитом. Ницше и Хайдеггер также мертвы. И это имеет несомненный практический смысл, что-то вроде устного разрешения или торговой лицензии на стилистический наив. Краткосрочная память, воспитанная легким чтением на ночь, охотно побеждает любую другую, в том числе и память-дневник, особенно это верно в отношении детства, которое - все повесть, и туманного рассвета юности с ее ювенильными мотивами забывания. Таким образом, мемуары Клэр Голль, оставаясь внутренне цельным текстом, непрерывно мигрируют по страницам прочитанного, подменяя одну за другой сцены реальности (по всей вероятности, включая и первичную) культурными фрагментами.

Поначалу это викторианская книга, преодолевающая одноименную ей эпоху и повествующая о стесненном детстве, о торговле людьми (брак в обмен на приданное), об униженном положении женщины в мужественном мире начала прошлого века. Конструкция - почти что Роулинг: "Джейн Эйр и цепь прискорбных происшествий, предшествующих развитию невроза". Стиль, знакомый по всяческим сексопатологиям, но без свойственной им возбуждающей сухости изложения.

Она пишет о матери: "Запас оскорблений у нее, как казалось, был неиссякаем: "бездельница, лгунья, воровка, шпионка, доносчица, развратница, извращенка, притворщица, истеричка..."" Дальнейшее - в какой то мере апология, от возмущенного "я не такая" до огорченного "как я стала такой".

Из книги викторианской проклевываются "малые венцы" Мазох, Цвейг, Шницлер: "Приятная подробность: у нее была большая коллекция кнутов, плетей, палок, и перед каждым наказанием она долго выбирала подходящий инструмент". Острое блюдо - "Фрейд, измученный в трогательных слезах".

Как во всяком порядочном бульварном романе 19 века, на манер Эжена Сю, имеется тайна рождения, сходная с изложенной в "Обещании на рассвете" тайной Гари, предпочитавшего быть сыном артиста Мозжухина (сам по себе выбор, свидетельствующий лишь о хорошем вкусе). "Именно в одной из таких поездок я встретила своего настоящего отца. У него были мои глаза. Он взял меня на руки и поцеловал... Таким образом, еврейская кровь в моих жилах перемешана с кровью прусских аристократов".

Теперь, когда легитимная база прусскости подготовлена, мы можем ознакомиться с очаровательным евангелием детства, а именно - с беглым пересказом фильма Висконти "Людвиг".

"Мое детство прошло среди пронизанных романтизмом баварских пейзажей, к тому же неразрывно связанных с легендой о Людвиге Втором Баварском. Местные жители любили его и с благодарностью вспоминали как борца за независимость Баварии, противника объединения Германии. Людвиг Второй внушал уважение и робость своим романтизмом, своим безумием, своей гомосексуальностью. Он был влюблен в принцессу, но по-настоящему любил только самых неотесанных конюхов, кучеров и парней из окрестных деревень /.../ поражал /.../ воображение тем, что катался на лодке, запряженной лебедями, в окрестных озерах..."

Краски воспоминаний ярки и свежи, так как картина к моменту выхода первого издания ее книги уже три года демонстрируется в прокате.

Передавая разговор с Верфелем об Альме Малер, она как бы диктует ему сплетни из будущего со страниц опубликованных материалов переписки, якобы посвящая в содержание слухов, которыми полнится Вена. После времени австрийской специфики начинается период "Консуэлло". Воспоминания о "проклятых" французах прошлой поры, повторяются в словах о "проклятых" швейцарцах и австрияках, чтобы затем сделаться рассказом о французах нового времени. Романтичный винегрет-круговорот из Карко и Санд.

Изображение сознательного периода связано с обретением стилистического суверенитета, что, вероятно, обусловлено частичным возвращением к памяти. Поэзия и правда сливаются в роли сошедшихся текста и контекста. Клэр Голль начинает читать и слагать собственную жизнь самостоятельно, разумеется, насколько это возможно.

Краткое описание дадаизма, ее работы, неплохо конкурирует с художественными манифестами: "Иногда кто-нибудь произносил "Дада". Чаще всего оно означало "Черт побери!". Если Арп говорил "Я Дада", он хотел сказать "Мне наплевать" или "Отстаньте все от меня, я не намерен ничего объяснять"". Прямой разговор попорчен немотивированным взрывом искренности: "В те дни художники не производили шедевры на заказ, не были ремесленниками. Они рисовали на скатертях в ресторанах и, отобедав, не бежали в мастерскую оформлять скатерть на раму. Мы не считали себя профессионалами, знающими цену своим произведениям".

Характеристики персонажей действительно нелицеприятны. Это некрополь, где каждое надгробие украшено медальоном с уничтожающим шаржем взамен иконописного лика.

О Джойсе:

"Джеймс Джойс был самым скованным и закомплексованным из всех великих людей. Рыба ледовитых морей? Омар, упрятанный в створки устрицы? Нет. Я слишком уважаю животных, будь они даже медузы или устрицы, чтобы сравнивать их с Джойсом, этой набитой соломой мумией, высохшей безжизненной скорлупой, сухофруктом".

О Тцара:

"Сам он был пустомелей, неважно говорил по-французски и, будучи не способен связно облекать мысли в слова, изобрел телеграфно-невнятный стиль".

О Рильке: "Письма моего бывшего любовника мой новый любовник передавал мне с отвращением". Еще она пишет о Рильке: "Он был плебеем и умер смертью плебея". Импульсивная Клэр из двух дороживших ею поэтов выбрала, чтобы остаться с ним до конца, не лучшего и никогда впоследствии не могла простить отвергнутому, если ей верить, Рильке его посмертную славу и свою ошибку.

О Висенте Уйдоборо (чилийском поэте): "Я только что нашел вставную челюсть Сары Бернар! - кричал он мне при встрече".

Карикатуры располагаются на оборотной стороне картин, стихотворных черновиков, конспектов романов, обнажая подсознательные мотивы адресатов и адресанта. Они сообщают о жадности Шагала (кормил товарку одними сельдями), хамстве Дали, наивности Одиберти, мизантропии Монтерлана, авантюризме Мальро и т.д. О Целане изложена и вовсе какая-то запредельная басня. Финал не скрашен именами знаменитостей, и чтобы остаться интересной, мемуаристке приходится быть немного пошлой. Однако для большинства (если не для всех) пошлость - источник той надежды, которой нет в по существу беспощадном хорошем вкусе. И книга, законченная в духе наших эстрадных матримониальных историй, испорчена этими не более чем тривиально невротическими главами о детстве. К тому же читательскую память следует освежать, словно собственную. Посему Клэр Голль вновь садится за бумагу, перечисляя с жадностью и не без удовольствия загибая пальцы. Итак: "С Голлем я забывала всех мужчин, которых знала: Штудера, обоих Вольфов, Рильке - если упомянуть только о тех, кто что-то значил в моей жизни..."

Повествование необыкновенно украшает почти полное отсутствие рассуждений об искусстве, что можно отнести к числу приятных неожиданностей. Книга снабжена двумя вкладками с весьма любопытным фотоальбомом и довольно лихорадочным со всеми причитающимися отступлениями (сулит пеструю галерею... перед нами пройдут... классики... институт литературного вдовства...) предисловием Виктора Топорова. О главном он, впрочем, сказать не забывает - мемуаристке не следует слишком верить: " В какой мере можно доверять мемуарным свидетельствам Клэр Голль? Разумеется, ни в какой..."

Если существует портрет образцовой совдеповской героини 60-70-х годов, воплощенный в персонаже Варлей из "Кавказской пленницы" - студентка, комсомолка, спортсменка. То где-то, на тех же небесах, напечатлен образ героини западных художественных мемуаров, которому, вероятно, соответствует выморочная триада - еврейка, лесбиянка, наркоманка. Апокрифический образ, недавно вкратце набросанный нам Сельмой Хайек в отношении Фриды Кало. По этой шкале Клэр Голль много не наберет, вероятно, потому что поздно спохватилась. Взглядом она не убивает, однако выглядит милой застрельщицей. Ее скромное девичье и наверняка достаточно продуманное кредо: "Принимайте позу и не двигайтесь, - говорил мне Кокошка".