Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Сеть | Периодика | Литература | Кино | Выставки | Музыка | Театр | Образование | Оппозиция | Идеологии | Медиа: Россия | Юстиция и право | Политическая мысль
/ Обзоры / Литература < Вы здесь
Этнография переходного времени
Водяные знаки. Выпуск 30

Дата публикации:  5 Мая 2004

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Время перехода от эпохи к эпохе кажется мелким, малоинтересным - потому, наверное, что это время не трагическое, а посттрагическое и дотрагическое. Такое время живет без весомых говорящих деталей, мгновенно, вертикально уводящих в глубину понимания чего-то важного, неотступного, происходящего сейчас - причем это "сейчас" прочно подперто незыблемым "всегда". Нет, детали переходной эпохи под разными углами уводят в прошлое, когда читатель их перебирает - затрачивается время на припоминание, представление, постижение, связь их друг с другом... Поэтому фактура и романный объем набираются за счет описаний, а не действий. А мир выглядит плоским, поверхностным, заполненных россыпью одномасштабных подробностей, из которых невозможно выбрать главные.

Описания одежды на полторы-две страницы в книге Александра Кабакова "Все поправимо: Хроники частной жизни" (М.: Вагриус, 2004) - романа, фрагментами опубликованного в "Знамени" (2003, #10), - сопоставимы с лермонтовским описанием внешности Печорина: видимо, герои нашего времени снова по-гоголевски характеризуются через вещи, которые они собирают вокруг себя, и роман от психологии опять стремится в этнографию.

Жизнь героя - а хронотоп классически укладывается в пространство-время одной жизни - попала на вторую половину ХХ века, износив три смены времени, как одежды. В романе есть и сюжет, даже острый, - с зарытыми на кладбище фамильными драгоценностями еврея-ювелира, с финальными выстрелами жены в мужа, с инфернальными толкователями сути вещей... Есть и философия: все предают того, кто сам предатель; деньги - труха, жизнь просыпалась сквозь пальцы, на тот свет с собой чемодан не захватишь... Но все это не запоминается, остается на заднем плане впечатления, поскольку философия достаточно банальна, сюжет развивается вяло... А впечатление, тем не менее, яркое. Отчего? Портрет переходного времени получился похожий - отчего-то мне это понятно, хотя меня там еще не было.

Казалось бы, этнографический интерес к фактурам эпох - стабильной, излет которой застал герой, и переходной, на которую попала его сознательная жизнь, - должен быть одинаковым. Но описание сборов отца на службу в сталинское время читать гораздо интереснее, чем рассматривать стиляг, разыскивающих шмотки утром после попойки.

"В полосатых лилово-кремовых пижамных штанах и голубой майке в рубчик с отвисшими от узких бретелек проймами отец босиком выходил на деревянную, еще сыроватую после мытья лестничную площадку и располагался там со всем имуществом - с заточенной щепкой для отдирания засохшей грязи с ранта и подошвы; с плоско, тяжело, с подковыриванием открывавшейся круглой банкой подсохшего и от краев банки отошедшего гуталина, с вытертой и слипшейся щеткой для намазывания и пушистой, с хорошо отполированными желобками в ручке, расчисткой; с сапогами, которые нес за матерчатые петельки, вытащенные из голенищ. Чистка занимала ровно пятнадцать минут, не больше, но не меньше, и заканчивалась теплым сиянием, с которым от тупоносых головок и расправленных голенищ начинало исходить это самое тепло, не позволявшее грязи приставать к полированному хрому. Мышцы на тощих руках отца натягивались и сокращались, а под голубой вискозой майки дергались и сжимались, и сияние проступало, загоралось, начинало греть...

Потом сапоги, дружно свесив на бок халявки, становились в угол прихожей, а отец садился на табуретку посреди кухни с кителем на коленях и соответствующим набором на краю кухонного стола - с прямоугольной фибровой дощечкой, прорезь в которой имела форму огромной и грубо воспроизведенной замочной скважины, пузырьком бурой взвеси под названием "асидол" и байковой тряпочкой, отрезанной от старой портянки".

Сейчас он будет чистить пять латунных пуговиц на кителе, потом особым движением пришьет подворотничок, потом погладит бриджи - коверкотовые, "бостоновые полагались от полковника, - бриджи лежали на столе распяленным гигантским цыпленком", потом наденет: "оставшись в синих очень широких трусах, стоя, с невероятной ловкостью просовывал тонкие жилистые ноги в узкие нижние части бриджей, вздергивал их до верху, так что стеганый высокий корсаж долезал почти до подмышек, и стягивал его сзади вороненой зубастой пряжечкой, прикусывавшей матерчатый хлястик", потом намотает портянки и вобьет ноги в узкие голенища - и так каждое утро, пока не выстрелит себе в висок перед партсобранием, которое все равно отменят из-за смерти Сталина.

И всего через пяток лет:

"Когда он вернулся, в комнате было уже прибрано и все сидели за столом в ожидании. Женька, как всегда, был свеж, пробор сиял, парижский галстук в "турецкий огурец" идеально повязан и чуть приспущен под расстегнутым воротом - лямочка воротника "пластрон" сильно отвисала - удивительно чистой, будто только что надел, белой, в узкую синюю полоску рубашке; английский твидовый коричневый пиджак висел на спинке стула. И Вика выглядела так, будто только что собралась к вечеру: сверкающе белая, хоть и явно грузинская, нейлоновая водолазка, бежевый, из толстого шерстяного букле сарафан, сшитый сокольнической умелицей по карденовской картинке из польского журнала "Пшекруй", трапеция, спереди расстегивающаяся до конца, чудом добытая молния с большим металлическим кольцом-поводком, космический стиль".

И так далее про каждого, кто сидел за этим столом, а были еще Галя, Лиля, Витька и Кирей, про каждого лишь имя - и что на нем (ней) надето, до мелких подробностей.

Разница в качестве эпох проступает на этих двух описаниях с драматургической очевидностью, как в пьесах Эсхила и Еврипида, написанных на один и тот же мифологический сюжет. Дело здесь, наверное, в связи деталей отцовской одежды, образующей собственный сюжет, - и их бессвязности во втором случае, где вещи неживые, выброшенные из родных контекстов - сдернутые тогдашними предпринимателями, которых называли спекулянтами, с иностранцев и перепроданные много раз стилягам.

Перебирание вещей и есть основной сюжет романа, это и запоминается как нечто яркое, поскольку вызывает удивление: носильные вещи в этом грубом послевоенном быту живут своей жизнью с тихой самостоятельностью растений-паразитов вроде орхидей, которые красуются в темном лесу на грубой древесной коре, и этот разительный контраст сродни впечатлению от утонченного психологического триллера, где вроде ничего не происходит - а жутко.

Хотя, здесь не без лирики: у всех бывает молодое счастье, в Одессе шестидесятых "солнце шпарило слишком мощно. Садились в открытый - с дачными перильцами вместо стен - трамвай и ехали с шестнадцатой станции в город гулять. На Дерибасовской пили турецкий кофе в микроскопическом фанерном буфетике, где над противнями с песком и медными джезвами медленно хлопотал бритоголовый огромный абхазец. <...> Падал вечер. В синем густом воздухе запахи, не смешиваясь, шли волнами - кофе, цветы, легкая морская гнильца, духи "Камелия" и "Красная Москва", чистый южный пот... ".

Черты производственного романа, однако, не стираются и здесь: отточие в цитате - о небесполезных для фарцового бизнеса знакомствах. Деловое настроение никогда не покидает молодых людей, родившихся в стране, которая столько времени обходилась без вещей: в 60-х советские люди впервые стали ощущать вещность мира, впервые стали хотеть иметь вещи - у Василия Аксенова именно этим вожделением пропитан "Остров Крым", который читают в романе Александра Кабакова продвинутые молодые люди: "тихонько пококетничал с молодой библиотекаршей, и она дала журнал с последней аксеновской повестью". Умение выбирать из них стилистически сочетаемые, которое сродни таланту художника-абстракциониста, породило феномен стиляги, а творческий рост кабаковского героя пошел от куртки-бобочки, сшитой из двух старых вещей, до...

Все остальное в его жизни менее значительно: друг Киреев завелся от того, что душевно тонкому герою, почти, как мы заметили, художнику, было неудобно прогнать вечно сопливого парня, вытирающего свои выделения обо все окружающие предметы. Друг оказался настоящим в трудную минуту - что ж, повезло. Жена Нина - красавица, школьная любовь. Больше о ней сказать нечего, потому что стиляги имеют совершенно особый род извращенного вожделения. Две датские девушки, долго ждавшие горячих русских парней, стоя на кухне в узких трусиках, были крайне удивлены тем обстоятельством, что все так и окончилось переодеванием. И даже когда герой скандалит с женой, вернувшись с попойки домой, где прознали, что он все всегда врет о своих долгих отлучках, - после сообщения о ее опухшем от слез лице идет долгое описание, какой на ней сарафанчик и откуда он взялся, какие колготки и откуда взялись. Так и притащил герой свое детство в свою новую жизнь, сам не зная зачем, - как-то лень было остановиться и бросить. Или все недосуг за делами:

"Джинсы покупать не стали, было дорого, за такие деньги в Москве любые найдешь, зато накупили брюк, полотняных летних брюк вроде китайских, светло-бежевых и серовато-белых, американского покроя - без складок у пояса, с прямыми карманами в боковых швах и с правым задним карманом без пуговицы. Киреев возражал, да и Витька, хотя себе купил, не советовал брать на продажу - зима идет, да и кто вообще эти штаны отличит от китайских по семь пятьдесят? Но Белый и он настояли, брюки были очень стильные и такие очевидно штатские, что понимающие люди и осенью с руками оторвут - в запас".

Нынешней стильной молодежи, одевающейся в европейских магазинах на Тверской, в романе будет многое непонятно. Например, сообщение, что кто-то мог "косить под финна", выискивая на Герцена и Арбате все финское. Теперь это все равно, что под чукчу... А то, что "Запорожец" мог быть предметом мечтаний стиляги, зарабатывающего фарцовкой, вообще ни с чем не сопоставимо.

Мне же было интересно сравнивать иные детали: сразу в послесталинскую эпоху, оказывается, хорошо учившийся человек имел алиби даже в комсомольской организации. Герой-стиляга, хоть и с некоторым скрипом, был принят в комсомол, а после школы получил характеристику, где было сказано, что он склонен к индивидуализму и противопоставлению себя коллективу, но упорен в учебе - и это создавало равновесие аргументов, и все решали экзаменационные пятерки, и можно было поступать в московские вузы...

В наше, брежневское, время, когда хорошие специалисты уже не ценились, к своенравным умникам относились настороженно как к потенциальным диссидентам и возможному контингенту психбольниц, которые использовались вместо тюрем. Мне не забыть, как классная руководительница с видом человека, постигшего сложную истину, нам объясняла, что лучшая школа - та, откуда большая часть учеников идет не в институты, а на завод. Поэтому - не надейтесь на хорошие характеристики, поэтому - если вы склонны противопоставлять себя коллективу...

Но в наше время, время второй смены эпохального белья, уже и характеристик не читали, это была пустая формальность - пожилая классная руководительница этого, кажется, не заметила. И в комсомол меня, строптивую, приняли - просто потому, что это было обязательно, - уже на первом курсе музыкального училища. И четыре года учебы для меня заключались в разъездах по конкурсам, теоретическим олимпиадам и концертам, несмотря на конфликты с директоратом - мы с подругой тогда открывали мини-моду и одесскую пластмассовую бижутерию для родного городка. Одно время нас перестали пускать на порог в таком виде - дежурный стоял ради нас. Тогда мы с неделю по пути в училище стали заходить в Дом Быта, в пустующих раздевалках пошивочной переодеваться в самые невообразимые мамины балахоны, делать друг другу укладки под старух, закалывая челки шпильками-невидимками... Помню, в первый же день кто-то с курса сбегал за фотоаппаратом, заметив нашу демонстрацию протеста, по коридорам за нами ходила процессия... Директорат на этот раз проигнорировал наше хулиганство - впрочем, на концертные наряды оно не распространялось, классика есть классика... И все-таки обошлись с нами на удивление мягко. Видимо, в наше время (которое у Кабакова как-то не отразилось, оказалось пропущено: Хрущев - и сразу конец века), время переизбытка инженеров и экономистов-плановиков, ценились уже не физики и хозяйственники, а артисты - если, конечно, моя судьба тогда еще не сошла с поколенческих рельс на разряд исключений, и я правильно понимаю.

Долгая жизнь кабаковского героя вся состоит из переходных этапов, мучительных кризисов перемещения из привычного, освоенного мира в непривычный и неосвоенный. Доживая в доме престарелых, мобильный герой понемногу научился думать: "И вот еще что, думаю я: любовь к вещам, ко всем этим рубашечкам, выцыганенным у иностранцев, была другой стороной ненависти к миру, в котором жил и в котором этих вещей всегда недоставало, в котором они становились вестниками другой жизни".

А вестниками жизни, помимо вещей, становились цельные герои: вечный Ахмед Сафидуллин, сын Ахмеда и внук Ахмеда, метущий двор; случайно подсаживавшиеся в забегаловках настоящие парни с настоящей судьбой: детдомовец в Одессе, говоривший, что жене изменять нельзя; бывший зэк в Москве, приехавший за кабелем для орловской стройки... Выглядят в романе эти беседы со случайными людьми как назидательные вставные новеллы, на фоне которых так мелок и малоинтересен герой-"выживленец" без личностного стержня и античной судьбы, знавший наперед, что сделает любой противник, поскольку, благодаря своей протеистичности, хорошо его понимал. Хотя и сами эти парни имеют какой-то комический облик - двойная сатира?

Помнится, героям, не обретающим решений, и героям, выглядевшим несколько комично, а также переходным периодам и пространствам отдавал особую дань Достоевский. Именно они ему казались настоящими. Часто важные решения его герои принимают в каком-то промежуточном пространстве: на лестнице, в поезде, в коридоре, на пороге. Он открыл для русской литературы, а мы повторяем, проверяя на своей житейской и писательской шкуре "бешеные метания, решения, принимавшиеся будто в полубреду и оказавшиеся потом единственно верными; прощание без сожалений с профессией; рухнувшие, пролившиеся будто с неба деньги; мир, оказавшийся маленьким, когда он стал доступен...". Может, в этом наше оправдание?


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Иван Григорьев, Приключения пространства во времени /04.05/
Дмитрий Замятин в своей "Метагеографии" стремится по-своему ответить на "вызовы времени", предлагая стратегии репрезентации и интерпретации географических образов в гуманитарных науках и вводя понятие культурно-географических образов.
Михаил Завалов, Знакомство с тюрьмой для филологов и не только /30.04/
При чтении исследования Е.Ефимовой "Современная тюрьма" хорошо знакомые слова обретают первоначальный, более точный смысл: блат, по понятиям, фильтруй базар, западло, правда, про "мочить в сортире" я ничего не нашел.
Руслан Миронов, Белые пятна. Жолтое /29.04/
Справедливо пренебрегая "сухостию" вопиющих цифр, Е.Д.Уварова в исследовании "Как развлекались в российских столицах" оглашает весь список, сокрытый доселе на соответствующей глубине афишных тумб.
Геннадий Серышев, Эпопея шотландского тинейджера /28.04/
"Воронья дорога" Бэнкса - это роман "со смещенным центром тяжести". Автор умудряется несколько раз искусно обмануть ожидания инертного читателя.
Анна Кузнецова, Люди и структуры /26.04/
Водяные знаки. Вот и собрана коллекция текстов, с 60-х по 80-е бытовавших в ленинградском сам- и зарубежном тамиздате - окончен трехтомник "Коллекция: Петербургская проза (Ленинградский период)".
предыдущая в начало следующая
Анна Кузнецова
Анна
КУЗНЕЦОВА
kuznecova@znamlit.ru
URL

Поиск
 
 искать:

архив колонки:





Рассылка раздела 'Литература' на Subscribe.ru