Русский Журнал / Обзоры / Периодика
www.russ.ru/culture/periodicals/20050712.html

Журнальное чтиво. Выпуск 198
Инна Булкина

Дата публикации:  12 Июля 2005

Очередь летней прозы; улов невелик, в сетях июньско-июльские номера "Знамени" и "Нового мира", для "Звезды" с "Октябрем" лето еще не наступило. У прочих насельников "Журнального зала" свой календарь; явившийся вдруг 7-й номер "Нового берега" на самом деле 1-й.

"Новый берег" - очередное диаспоральное приобретение "Журнального зала", и он, как выясняется из редакционной преамбулы, выходит на родине "великого сказочника Х.К.Андерсена, в кругу персонажей которого прошло наше детство". Впрочем, персонажи "Нового берега" не то чтобы датские, иные даже, напротив, кубинские, а те, что поближе, - американско-воронежские: # 7/1 открывает глава из романа американского жителя Николая Пырегова "Воронеж". Глава эта являет собою "законченную повесть из жизни советской провинции", она про "горькую судьбу молодого политэконома". Судьба, похоже, не так уж горька (томные студентки, пышные номенклатурные дамы, много любви, баня и филармония), но все ж тоскливо.

За декамероном московского политэконома в степной глубинке следует "Рассказ нетрадиционного содержания": некто по фамилии Гавильский проживает короткий отрезок времени в драйве Андрея Левкина. Автора зовут Дмитрий Бавильский, разумеется.

Гений датского места представлен "малоизвестным текстом" в чудовищном переводе "царского дипломата"; малоизвестный текст называется "Книжка крестного", и это легендарные истории про Копенгаген. Вот как выглядит монолог городских фонарей:

"Мы удовлетворяли потребностям нашего времени, светили людям на радость и на горе. Мы пережили много важных событий, мы были, так сказать, ночными глазами Копенгагена. Пускай теперь нас отчисляют и заменяют по должности новым освещением. Но никому не известно, сколько лет ему в свою очередь придется светить и какие дела суждено освещать".

Из комментария выясняется, что малоизвестный текст в 1970 году был переведен вторично и по-человечески (надо думать, для популярного и тиражного советского собрания), однако редакция находит старый перевод более "поэтичным" и таким образом "исправляет историческую несправедливость".

Датский "Берег" явился в "Журнальном зале" в середине июня, и тогда же обновился полюбившийся нам немецкий "Крещатик". На этот раз имеем "Небесный Иерусалим" в исполнении Николая Бобровских и безразмерную повесть финского жителя Ефима Курганова "Завоеватель Парижа". Это историческое сочинение в "картинках" а-ля Леонид Парфенов. Герой - граф Ланжерон, и картинки призваны изобразить все без исключения витки его бурной карьеры. Одесская "картинка" называется "Зловещая тень императора".

"Граф Ланжерон возвращался с Пушкиным из Итальянской оперы. Графиня отказалась идти, заявив вдруг в конце ужина, что ей надоела опера. Граф мягко улыбнулся, ничего не ответил, но предложил, чтобы Пушкин составил ему компанию. Тот тут же согласился: он подпрыгнул и радостно забил в ладоши... Стали прогуливаться по набережной. Пушкин накидал в свой картуз целую горсть каштанов, а потом, когда он и граф подошли к берегу, то он несколько раз подбегал к воде и с размаху бросал каштаны в подбегавшие волны, похохатывая при этом и даже визжа.

Но вдруг Пушкин неожиданно остановился, вплотную подошел к Ланжерону и тихо стал расспрашивать его об антипавловском заговоре, о котором граф, кажется, знал все.

- Молодой человек! Вас и в самом деле интересует личность императора Павла и обстоятельства его короткого, но весьма бурного правления?

Пушкин, скорчив радостную гримаску, часто закивал головой, и мелкие, но чрезвычайно густые кудри его стали весело подпрыгивать..." и т.д.

На псевдо-Хармса не похоже, похоже на шрек-анимацию, а между тем это... русский человек в своем развитии без малого двести лет спустя. Глазами Ефима Курганова.

В июньском "Новом мире" не самый удачный рассказ Нины Горлановой и Вячеслава Букура - стилизованная сага-притча про раскулачивание. Того же авторства рассказ в последнем "Знамени" - о старой литовке, мечтавшей об эвтаназии, яро боровшейся с инакомыслием и неизменно приводившей пример "из устной литовской речи" (дело происходит на лингвистической кафедре):

"Там кто идет, человек? - Нет, не человек, это русский" ("Не, не жмогус - криевис")".

Акценты - лобовые, историческая подоплека похожа, но "литовская" притча, кажется, все же удачнее - без стилистических экспериментов, привычная горлановская интонация: контраст естественной речи и человеческого парадокса.

В том же номере "Знамени" "криминальное путешествие со счастливым концом" - еще одна простая история человеческого парадокса "Спальный поезд прямого сообщения" Михаила Кураева. Поезд "Полярная звезда" (Санкт-Петербург - Мурманск), неряшливая проводница, вороватые милиционеры и их полукриминальный подельник; наконец, потерпевший - лицо кавказской национальности. Все очевидно, самое непредсказуемое в этой истории - хеппи-энд. Мораль (ерническая, впрочем): советский суд - самый гуманный суд в мире. Только суд уже не советский; навязчивый лейтмотив криминального путешествия: "Поезд шел из старых времен в новые".

В июньском "Знамени" - "Три новеллы" Дины Рубиной: Дельфт, Тель-Авив, Сорренто, путешествия, море, виллы и гостиницы, маленькие площади, ресторанчики. Туристические восторги пополам с мелодрамой, но страсти чужие и истории чужие: глазами туриста, ушами туриста.

Самый большой (и, кажется, лучший) текст лета - новомирский роман Александра Мелихова "В долине блаженных". Привычный для Мелихова длинный-длинный монолог - "исповедь еврея", на этот раз о любви, которая всегда "греза", о городе грез (он же Потерянный Рай), в русско-еврейской литературе это Киев, хотя печка, от которой весь этот "Исход" танцуется, - та самая, в голландских изразцах, с запахом декабрьской хвои и бессмертным "Саардамским плотником"; вот уж воистину, как наше слово отзовется... Булгаков не мог предугадать. По ходу романа (жизни - около тридцати лет там проходит) греза и реальность все более расходятся, а герой все более воспаряет - в небесные эмпиреи, в культурные абстракции: многостраничные рассуждения о грезах вообще, о евреях вообще, о русских евреях в частности. Ближе к концу эта идиллия пополам с трактатом переходит в фарс: герой в какой-то момент возглавляет кооператив "Всеобщий утешитель":

"Сеть психотерапевтических центров в одиннадцати регионах... от меня требовалось одно - дать свое имя, свою грезу, что сегодня именуют словом "бренд". Авантюра отдавала семьюдесятью семью тысячами одних только курьеров, но люди дела как дважды два доказали мне, что, привлекая исключительно лицензированных психологов и менеджеров, мы в результате сумеем помочь неизмеримо большему количеству пациентов, то есть страдальцев. Условие я поставил единственное: наш принцип - опора на высокое. Да, конечно, сейчас время пигмеев, а потому в продвинутой психологии считаются достойными научного изучения лишь те человеческие качества, которые сближают нас с животными, а еще надежнее - и вовсе с неодушевленными предметами. Но "Всеобщий утешитель" будет опираться на то, что возвысило человека над животным миром и превратило его в царя природы, на его влечение к прекрасному и грандиозному. Грубо говоря, если человек уйдет от нас довольным пигмеем, это будет наш провал, - пусть лучше уйдет несчастным, но возвышенным.

Люди дела знали цену красивым словам, а потому не возражали".

"Греза" стала на поток, герой был из этой фабрики в конечном счете изгнан (что и требовалось доказать), финальный фарс разыгран в земле обетованной, не в Израиле даже, а в самой что ни есть Палестине: русский еврей на спорных территориях. Сначала в ишуве (еврейском поселении); там происходит замечательный в своем роде диалог на тему "двести лет вместе":

"- Если бы нам объединиться с Россией, мы бы всех черных поставили на место. - Амос прожигал меня требовательным и вместе робким взглядом.

Я уклончиво ответил, что исторический конфликт между русскими и евреями хотя, с одной стороны, и можно считать трагическим недоразумением, но, с другой стороны, каждый из этих народов имеет настолько высокое представление о своей миссии, что столкновение их грез почти неизбежно, а столкновение грез, в отличие от столкновения интересов, преодолевается наиболее мучительно. Но тем не менее...

- Евреи уже один раз устроили русским атомную бомбу, - сжигал меня искательным взглядом Амос. - Если объединить еврейский ум и русскую силу...

- Одних этих слов, - внезапно устал я, - достаточно, чтобы рассориться еще лет на тридцать. Русские сами хотят считать себя умными. Как, впрочем, все народы на земле".

После чего, напуганный "еврейской правотой" и чудовищным преображением "грезы", наш герой убегает в пустыню и где-то уже на последних страницах забредает в палестинский город.

"Это был невероятно своевременный и страшный дар судьбы: к чему длить агонию, когда можно прямо сейчас войти в овеянную изумрудной грезой клетку и повторить судьбу Грибоедова, быть растерзанным руками тех, кто не сумел понять, что сказка о земле обетованной неизмеримо плодоноснее самых жирных и обширных черноземов".

И вот он, последний и решительный фарс, конец фабрики грез и конец двухсотлетних странствий "русского еврея":

"Я еврей, хотел я выкрикнуть, чтобы наконец разом покончить с этой пыткой, но вдруг подумал, что не нужно осквернять свою последнюю минуту ложью... "Русский!" - подолбил я себя в грудину средним пальцем. И тут же, чувствуя, что и это неправда, уточнил: "Я русский еврей".

Но они по-прежнему не понимали - видимо, евреев они называли каким-то другим словом. И тогда, видя, что дело начинает принимать комический оборот, я патетически провозгласил: "Руссо туристо! Руссиш, рашен!"

Напряженное молчание - и взрыв восторга! Меня хлопали по спине, обнимали, трепали за рукава, кричали мне в уши невероятно знакомое, но неузнаваемое слово... Что это, наверняка мне изменяет слух?.. Они скандировали: Бреж-нев, Бреж-нев, Бреж-нев, Бреж-нев!..

Радостно сверкающие черные глаза, радостно сверкающие белые зубы - хлопая, обнимая, они поволокли меня неизвестно куда, но явно не к месту казни.

На веранде сизого бетонного ящика сидел бородатый человек в мучительно знакомой военной форме, меня поставили перед ним - что-то и в этом было знакомое... А, "Христос и грешница".

Исполняющий роль Христа внимательно вслушался в общий галдеж и просветлел чернобородым ликом. "Москва?" - дружески спросил он у меня. "Петербург! - ответил я и тут же поправился: - Ленинград". - "А я учился Москва", - с гордостью произнес квази-Христос и поднялся с белого пластикового кресла. И до меня наконец дошло, почему столь знакомым мне показался его поношенный мундир - это был мундир офицера Советской Армии. Правда, говорил по-русски он уже с большим трудом. "Брежнев", - показывал он на меня, "Арафат", - переводил на себя, "Дружить! - изображал он объятия и завершал: - Вместе! Мы! Сила!"...

Мы вдвоем уже сидели рядом на пружинящих пластиковых креслах, а совершенно очаровательная кудрявая девчушка лет пяти восторженно взирала на нас прекрасными чернейшими глазищами, застенчиво показывая двумя пальчиками латинскую букву V, похожую на изображение зайчика. Она светилась самым прекрасным, что только бывает в детях, - бескорыстнейшей вовлеченностью во взрослые грезы. В конце концов, побеждает тот, чья сказка сильнее опьяняет, и, может быть, они нас уже одолели, остальное - дело техники. Причем нашей.

- О чем ты мечтаешь? - ласково спросил я этого черного ангелочка, и она смущенно что-то пролепетала.

Взрыв восторга. Сверкающие черные глаза, сверкающие белые зубы.

- Он хочет, чтобы всех евреев убили, - с гордостью перевел мой сосед по креслу".