Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Сеть | Периодика | Литература | Кино | Выставки | Музыка | Театр | Образование | Оппозиция | Идеологии | Медиа: Россия | Юстиция и право | Политическая мысль
/ Обзоры / Периодика < Вы здесь
Журнальное чтиво. Выпуск 200
Дата публикации:  9 Августа 2005

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Прежде "Чтиво" выстраивалось монографически - представляло отдельные выпуски отдельных журналов как некий цельный текст. Это не всегда получалось по субъективным причинам, но есть причины вполне объективные: журналы как таковые, особенно отдельные номера журналов, редко бывают цельным текстом. И вот уже более года "Чтиво" представляет жанры - большие и малые, стихи и прозу, критику и нон-фикшн. Кажется, так лучше. Сегодня единственный раз, когда мне приходится об этом жалеть: августовский номер "Знамени" на удивление целен и концептуален как "текст в себе". Он посвящен литературным поколениям, поэзии 70-х и критике 60-х; здесь отмечают юбилей (30 лет) "Московского времени", перечитывают Лакшина и Синявского и прощаются с 60-ми. Прощание больше напоминает ревизию: Михаил Эдельштейн и Дмитрий Бак представляют - в одном случае "список недоумений", в другом - реконструкцию тех законов, которые "они (шестидесятники. - И.Б.) для себя выбирали" и, соответственно, воспроизведение "логики отталкивания" нас от них, в своем роде сюжет негативного освоения шестидесятничества.

Эдельштейн предупреждает, что его объект не шестидесятничество само по себе, но "дистанция, которая нас от него отделяет и делает невозможным адекватное его восприятие"; иными словами, перед нами перечень очевидных несовпадений, эстетических и затем - как следствие - мировоззренческих. Бак со своей логикой отталкивания, по сути, делает то же самое: реконструирует внутренний контекст средствами дистанцированной оптики.

Непосредственный повод для разговора - выход трехтомного собрания сочинений Владимира Лакшина и публикация его дневников конца 60-х в "Дружбе народов" (2003-2004). Таким образом, главным и едва ли не единственным предметом становится "Новый мир" и "новомирская" критика; в этом смысле первый же посыл Эдельштейна - "60-е не были эпохой большой литературы" - требует некоторой коррекции. Речь идет о литературе в границах "Нового мира" (а за границами остается... хотя бы и "Юность"). Однако собственно литература "Нового мира" - "это Георгий Владимов, Фазиль Искандер, Юрий Домбровский, Александр Солженицын" (я намеренно привожу "первый ряд" Эдельштейна, во втором там Яшин, Можаев, Тендряков). И что же в таком случае "большая литература"? Эдельштейн утверждает, что "Мастер и Маргарита"; это на ее фоне все "новомирские" ряды - и первые и вторые - "меркнут и тускнеют". Дело вкуса, положим. Как бы там ни было, "большая литература" (включающая в себя Булгакова и исключающая Владимова и Солженицына) здесь определение не абсолютное, проще сказать "другая литература".

Между тем "Мастер и Маргарита" возникает в этом ряду не случайно; идея Эдельштейна в том, что "новомирская" критика - "реальная критика", а "новомирская" литература - "литература прямого действия", "максимально доступная литература". "А максимальная доступность как раз и обеспечивается условным "реализмом", по сути, окончательно превратившимся к середине XX века в язык массовой культуры". Следует понимать, что "М. и М." в этом контексте - максимально недоступная литература, условно нереалистическая? Пусть так, но в "язык массовой культуры" она превратится лет эдак через двадцать, в середине 80-х... Кажется, все же "условный реализм" - позиция столь же "абсолютная", как и "большая литература", т.е. опять определение от неизвестного. Я в самом деле не знаю, что такое условный реализм и какое отношение этот "массолитовский" реализм имеет к тем же Владимову, Искандеру и Солженицыну. Когда же пару абзацев спустя в "новомирских" рядах является Чингиз Айтматов, все окончательно запутывается.

Наверное, имеет смысл думать, что "реальная критика" не дотягивала до "своей" литературы, и, наверное, имеет смысл говорить о "границах ее адекватности", но, похоже, путь, который выбирает Дмитрий Бак, - судить этих героев в "законах, ими самими над собою признанных" - более продуктивен. И тогда речь заходит не о смутных категориях "большой литературы" и "условного реализма", но о "литературе прямого действия" и о литераторе-"деятеле", о пресловутом российском литературоцентризме, по воле которого "литература вбирает в свои широкошумные пределы этику, экономику, политику. Не только поэт - больше, чем поэт, но и литератор как таковой - и на дуде игрец, и мореплаватель, и плотник. Такой может в совершенно личном дневнике... записать вот что: "В Омске нашли стат/истические/ материалы по области: в 27 г. поголовье скота было в 5 раз больше нынешнего. А ведь и населения в этих краях прибыло. Расхищают народное достояние, даже не госуд/арственное/, а народное. Перед кем ответ держать? Государство видит свою выгоду сейчас, а народ спросит и через 100, через 200 лет. Есть счет и на погубленную рыбу, и на затопленные леса, и на горные разработки, где берут, что лежит сверху, а 75% забрасывают".

Именно в силу такой прагматики, в силу неизбежного выхода за пределы - в "этику, экономику, политику", - эта литература (и эта критика) была обречена на тот самый "диалог с режимом", от которого в известный момент отказывается Солженицын, и который вовсе невозможен для ленинградцев или тех, кто придет позже и заговорит на принципиально ином языке. Тем не менее Эдельштейн и Бак сходятся в том, что точкой раскола стал Солженицын и что характерной "сменовеховской" фигурой стал Аверинцев. Замечательно, что Бак находит сегодня наследников "шестидесятной" "литературы прямого действия":

"Только близорукий может не заметить, что "добролюбовская" критика и "чернышевская" литература сегодня - стремительно возвращаются. Герметичная сосредоточенность на проблемах стилистических и языковых давно уж канула в Лету, брезгливое небрежение "общественными функциями" литературы вызывает у множества недавно явившихся литераторов одно лишь брезгливое небрежение. Можно по-разному относиться к "Осумасшедшевшим безумцам", Пирогову, Шаргунову, Прилепину, - но нельзя не замечать их присутствия в литературе".

Что до "сменовеховцев", - в архивном отделе июльского и августовского номеров переписка М.М.Бахтина с В.Н.Турбиным. Там же рецепционная подборка "Отзывы читателей на "Записки об Анне Ахматовой" Лидии Чуковской".

Еще одна "переходная" фигура - Андрей Синявский: в рецензионном отделе симпатичная, но, к несчастью, абсолютно растворенная в своем предмете статья Ефима Гофмана о другом трехтомнике -"127 писем о любви" (лагерные письма Синявского). Короткая рецензия С.Гедройца в июньской "Звезде" кажется не в пример адекватнее: вместо апологии "голого человека на голой земле" имеем ироническую констатацию иронического же "примирения с действительностью и с самим собою".

То были "архивы" и критика. В литературном отделе - книга о СМОГе Владимира Алейникова, называется она "И пр.", возможно с оглядкой на скандальный поколенческий роман Наймана, но тут все наоборот: нет "героя времени" написанного с нелюбовью, нет романической конструкции - завязок, развязок, нет даже сюжета времени; есть несколько лиц - портретов, написанных с любовью: Губанов, Яковлев, Горбовский, Эрль, Ерофеев (многословно растянутый анекдот о вечере "подменного" Ерофеева в ЦДЛ). Есть кульминация: Алейникова и Михалика выгоняют из МГУ, суд вершит не кто иной, как Руслан Хасбулатов, тогдашний предводитель университетского комсомола. Гонимые становятся героями (тут пафос, а не фигура речи!):

"И оказались мы с Михаликом в непривычной для нас роли пострадавших.

Некоторые даже считали нас мучениками.

На Руси всегда сочувствуют пострадавшим за правое дело...

Сочувствием... была переполнена вся Москва. И не только она. Вся страна. Выражали сочувствие и за границей.

Терновый венец мученичества ощутил я тогда на вихрастой своей голове.

Ореол героя тоже сиял над моей головою.

Ну а что касается славы молодого гения, то таковая приобрела небывалые масштабы.

Словом, был я звездой. Гонимой кагэбэшниками и властями. Непечатной. Полузапретной. Но зато - настоящей звездой..."

Мученики в сопровождении друзей вышли попить пивка. И здесь происходит... наверное, это метафора времени. И не важно, случилось ли описанное на самом деле. Вообще-то это более чем известная сцена из хрестоматийного фильма Антониони.

"В парке набрели мы на баскетбольную площадку. Совершенно пустую. Вокруг - никого.

И вдруг - так бывает со мною - меня осенило.

- Дима, держи мяч! - закричал я Борисову и бросился вперед.

Борисов - мгновенно все понял.

- Володя, держу! Пас! - ринулся он за мной.

Потом все понял - Брагинский.

- Ребята, ребята, давайте! - кинулся он за нами.

Потом все понял - Михалик.

- Сюда! - закричал он. - Я здесь! - и сразу помчался к нам.

И мы вчетвером - без мяча - принялись играть в баскетбол.

Мяч был - воображаемым.

Реальными были - мы.

И мы играли - азартно, увлеченно, самозабвенно. Играли - на всю катушку. Играли так, чтобы в нашей игре всех победить - без мяча".

Другая проза 8-го "Знамени" называется "Медная лошадь и экскурсовод", в определении автора Бориса Иванова это повесть, и в ней "рассказывается о некоторых критических моментах в существовании тех писателей, художников, музыкантов, интеллектуалов, которые принадлежали к независимому культурному движению (1950-1980-е годы)". Фактически речь о ленинградском культурном быте все тех же широко понимаемых 70-х (еще один развернутый комментарий к монографии Савицкого), но к концу автору зачем-то понадобилась аллегория - для "последнего слова", ну и чтобы вскочить, как на подножку, на котурны "петербургского текста":

"Потяжелевший от налипшего снега и завязавшегося узла безрадостных мыслей, медленно обошел Всадника. "Я пошел", - сказал царю. Полузаметенной тропкой направился прочь, но спохватился. Черт меня побрал с этой лошадью! С лошадью все ясно: Медная лошадь - разновидность панического усердия обывателя, инициированная страхом. А я, я?!

Кто я между властью и народом-лошадью? Что делать мне? Кто мне ответит?.. Никто, кроме меня.

Я был и остался ЭКСКУРСОВОДОМ. Вот кто я!"

Короче говоря, автор решил расставить последние точки в сакраментальном треугольнике "власть - интеллигенция - народ".

А в заключение - то, с чего все начиналось: "Московское время" тридцать лет спустя. Бахыт Кенжеев и Алексей Цветков, Александр Сопровский и Виктор Санчук в сопровождении неизменного Михаила Айзенберга. Вот, собственно говоря, концовка:

"Правильная статья о них должна была бы стать повествованием о том, как одаренный человек существует во времени, которое ему неудобно или враждебно. Как он обходится с таким временем; как время обходится с ним. Правда, такие повествования они написали сами или продолжают писать".


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв ( )


Предыдущие публикации:
Глеб Шульпяков, Ничья ворона /26.07/
"Как я стал идиотом" Мартена Пажа - это "Горе от ума", упакованное в формат киноклюквы в духе "Амели". Хорошо смотрелось бы в качестве мультика или комикса. "Иностранная литература" # 7.
Инна Булкина, Журнальное чтиво. Выпуск 199 /22.07/
Зимние сны и летние стихи с посвящениями.
Инна Булкина, Журнальное чтиво. Выпуск 198 /12.07/
Пушкин глазами Ефима Курганова и конец фабрики грез. Проза начала лета.
Глеб Шульпяков, Гомер и колючка /05.07/
Стостраничный "путеводитель" по Георгосу Сеферису - в лучших старых традициях журнала. Инициатором публикации выступила Ирина Ковалева, знаток и переводчик современной греческой поэзии. Теперь вместе с ней и другими переводчиками читатель волен проделать одиссею Сефериса. "Иностранная литература" # 6.
Инна Булкина, Журнальное чтиво. Выпуск 197 /28.06/
Неблагодарные сражения за покойников. "Новое литературное обозрение" # 71, "Неприкосновенный запас" # 40-41.
предыдущая в начало  
Инна Булкина
Инна
БУЛКИНА
inna@inna.kiev.ua

Поиск
 
 искать:

архив колонки:





Рассылка раздела 'Периодика' на Subscribe.ru