Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

/ Образование / Научное сообщество < Вы здесь
Несколько гуманитариев в поисках литературы
Дата публикации:  23 Сентября 1999

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

"Университет, который мы потеряли", "Философия, которой больше нет"... "Литературка" и "Неприкосновенный запас", "Вопросы философии" и "Независимая газета" - массовая пресса и толстые цеховые журналы, в уютных редакционных комнатах "за круглыми столами", тоскуют об утраченной цельности. Авторы ищут пути для сборки новой реальности, а издательства выпускают новинки типа: "Ефим Курганов. Сравнительные жизнеописания. Попытка истории русской литературы. В 2-х томах. Таллинн. Изд-во Таллиннского педагогического университета, 1999". Представления о новизне полярны, порой субъективны, а шквал гуманитарных "пересмотров" не поддается измерению. Русская словесность в этом ряду - отнюдь не последняя жертва.

Юрий Манн

Возможна ли динамика?

Прежде всего обращает на себя внимание глубокая пропасть, которая до самого последнего времени разделяла науку о литературе и преподавание литературы в средней, да и не только в средней, школе. Причин тому много. Одна из них та, что учебники обычно писали не самые лучшие представители нашего цеха, а если такие люди и брались за перо, то результаты труда оставались не очень известны. Мало кто знает, например, что Юрий Лотман (совместно с В.Невердиновой) написал учебник литературы для средней школы. Собственное преподавание - другое дело, тут уж каждый выходил из положения так, как умел.

Но при всех поисках "ключей", наверное, есть один "путь спасения" - добираться до конкретностей. Приведу только один пример: вероятно, вполне реальной была бы перспектива написания всей истории русской литературы в аспекте изменений лишь одного ее компонента - названий произведений. Зададим себе вопрос (тут я для наглядности беру пример из другого вида искусств - кино): можно ли представить себе в XIX веке такие названия, как "Летят журавли" или "Осенний марафон"? Очевидно, второй пример возможен, хотя и не столь обычен: во всяком случае, часть названий, особенно к концу века, строилась именно на символизации и нарочитом столкновении планов, что и отличает формулу "Осенний марафон". Но в первом примере - "Летят журавли" - совсем другое качество названия, более характерное для нашего времени. Здесь принципиально иной способ соотнесения названия и последующего текста - не перекличка, не символизация, но выбор как будто бы побочного и случайного признака, на который, однако, перемещается смысловой и эмоциональный акцент.

Так и здесь. Всю литературную эволюцию можно было бы проследить в аспекте изменения названий произведений, и, насколько я знаю, такая работа применительно к русскому XIX веку уже ведется в Германии под руководством профессора Эрвина Веделя.

Тут создается основа для периодизации материала, или, как говорили в старину, для его деления. Хотя строго математический способ суждения здесь невозможен, и я вообще не понимаю тех, кто готов положить свою жизнь за точное определение, в каком году и месяце начался тот или другой период, - но все же возникает достаточно определенный рисунок литературного процесса, причем не только русского, но и общеевропейского.

А вообще-то, собственно поэтологический и культурологический подходы способны дополнять друг друга при условии осознания возможностей и особенностей каждого. В одной недавней монографии Теодора Жилковского (Ziolkowski) была хорошо показана роль в немецкой культуре таких "институтов", как университет, музей, рудник, дом сумасшедших и т.д. С этой позиции, отмеченной всеми признаками интертекстуальности, много нового видится и в литературном развитии; однако, как отмечает рецензент этой монографии Хайнц Шлаффер (Schlaffer), именно литературное выражение, скажем, мотива сумасшествия - это синтетическая проблема, не решаемая вне соответствующей художественной традиции (от Аякса, Неистового Роланда, Дон Кихота и т.д.); словом, тут мы вступаем в область истории искусства и поэтики.

И последнее. При стремлении к максимальной систематизации и концептуализации курса истории русской литературы я бы все-таки не стал отвергать и вполне традиционное его построение - эмпирическое, даже, если хотите, эклектичное, в хорошем смысле этого слова, в том смысле, как употреблял это понятие, скажем, Николай Полевой. Это необходимо ввиду утилитарных и учебных целей преподавания. Есть курсы, сила которых не в утверждении единой концепции, а в умении необычайно полно и художественно впечатляюще обрисовать портреты литературных деятелей, а также портреты литературных явлений и понятий. И не следует думать, что такой метод ушел в прошлое - в нем есть своя потребность и сегодня. Известным аналогом, причем завещательным аналогом подобной тенденции является книга Д.Чижевского "История русской литературы 19 в." в 2-х томах. Она заведомо эклектична - в том смысле, что говорит обо всем понемногу, - тут и проблемы истории и политики, и идеологии, и поэтики, и биографическое экскурсы, но все это объединено глубоким пониманием материала, и кроме того - это взгляд европейски образованного человека, который смотрит на русскую литературу с высоты птичьего полета, принимая во внимание развитие литературы западноевропейской и мировой. Это чрезвычайно полезная книга (кстати, ее надо бы перевести).

Дмитрий Бак

История литературы: текст и быт

Возможно ли выработать единый, универсальный язык для описания всего, что связано с литературой? Готовы ли мы к открывшейся ныне свободе научного описания "литературных фактов"? Среднестатистический старшеклассник в этой ситуации совершенно теряет голову...

Всеобщее увлечение тем литературоведением, которое вот уже лет тридцать собирается "стать наукой", постепенно идет на убыль. Возможны два варианта: либо структуралистская строгость подменяется эссеистикой (несколько расхожих понятий с префиксом "пост"), либо возрождается былой добросовестный историко-литературный позитивизм, предполагающий прежде всего "установление" фактов, а не их "смысловое" истолкование.

Андрей Зорин в одном из разговоров сказал, что с некоторых пор просто не в силах заставить себя читать статьи "о сюжете и фабуле". Может быть, все, что я пытаюсь сейчас сформулировать, прозвучит достаточно провокационно. Однако в самом деле, отголоски провозглашенного лет двадцать назад глобального отхода от "иллюзий логоцентризма" ощутимы сейчас на самых разных уровнях функционирования культурного организма, их невозможно не принимать во внимание. Существует ведь такая простая вещь, как реакция студентов, первичных, так сказать, потребителей историко-литературных концепций. В нашем университете (как мне представляется) основная масса слушателей лекций и семинаров достаточно скептически относится к приемам "закрытого" изучения текста, их интересует как раз разомкнутость произведения во внелитературные сферы (государственная жизнь, бытовое общение и т.д.).

Еще надо учитывать, что в мясорубке перестройки наши представления и литературные вкусы оказались перекроенными. Девятнадцатый век практически "выпал" из внимания научной и читательской аудитории, заслоненный другими "лидерами". Золотой и серебряный века приковывают к себе львиную долю интересов.

Однако именно в 1840-70-е годы произошло то, что "расхлебывали" весь XX век. Литература, сужая свои функциональные границы, расстается с узкопрофессиональной спецификой, растворяется в формах жизни внелитературной. Не случайно Леонтьев позже придет к убеждению, что склонность Л.Толстого к подробнейшей детализации есть не просто признак стилевого упадка, но симптом более грозный, свидетельствующий об утрате русской жизнью как таковой былой цельности в общегосударственном масштабе и - в конечном счете - о преддверии обширного кризиса русской государственности.

Не учитывать тесного переплетения разнокачественных и разнообразных литературных и внелитературных событий при любой попытке выработать систематический подход к литературе середины прошлого века, по моему убеждению, невозможно.

Однако и в самом стремлении к системе кроется опасность: легко "вчувствовать" в естественное движение литературы наш взгляд из XX (почти уж из ХХI-го!) века, когда уже ясно стало, что к чему привело, что чем стало. Видимо, время "пророков, предсказывающих назад", миновало. Василий Боткин писал, что существуют две современности: нагромождение непредсказуемых случайностей и, с другой стороны, последовательность немногих многозначительных событий, сулящих грядущие перемены. Первая современность внятна всем современникам, вторая - доступна немногим проницательным интеллектуалам, способным рассмотреть большое в малом. Боткин, разумеется, отдавал предпочтение прозорливцам, видящим сквозь время. Сегодняшнее состояние литературоведения, нынешние культурные потребности, кровно ощущаемые историком литературы, - все это заставляет отдать предпочтение современности "первого вида". Имеется в виду та картина жизни, которая открывается "самоописанию" современников, то есть вполне обыденному взгляду свидетеля событий, лишенного провидческого дара. Так что ж - "описывай, не мудрствуя лукаво"? Не совсем так.

Очень важно отметить, что Ю.Лотман в своих последних работах пришел к нетрадиционному пониманию задач историка литературы, - это пока еще не осознано в должной мере. Не случайно обращение Ю.Лотмана к идеям Ильи Пригожина и близких ему по духу мыслителей. История - не реконструкция порядка из хаоса, а органичное сосуществование того и другого. Этот новый шаг в понимании закономерностей литературной эволюции сделан в направлении, заданном Ю.Тыняновым.

Классик отечественного литературоведения стремился преодолеть традиционное понимание движения литературы в качестве линейного развития, в рамках которого каждый последующий этап закономерно сменяет предыдущий, укладывает прошлое в прокрустово ложе единой логики. Взамен Ю.Тынянов (как и его коллеги по ОПОЯЗу) предлагал исследовать динамику перехода близких по природе фактов из литературного ряда во внелитературный и обратно.

Поздний Ю.Лотман идет дальше: необходимо воссоздать литературную ситуацию с учетом неопределенности, существовавшей для ее современников, часто не задумывавшихся о принадлежности того или иного явления к какому бы то ни было "ряду". Пишут, скажем, в начале 80-х годов Боборыкин, Тургенев и Минский. Нам вроде бы ясно, как можно истолковать их совместное присутствие в литературе, соотношение стилевых манер, "направлений" и т.д. Но предметом историко-литературных штудий является не ответ, а вопрос, не позже прояснившаяся "перспективность" того или иного произведения или жанра, но возникновение самой проблемы их выдвижения или упадка.

Понятие "литературного быта", выдвинутое Эйхенбаумом и Тыняновым на рубеже 1920-1930-х годов, - ключевое для построения современной истории литературы. Только с его помощью можно протянуть ниточку от жизненных жестов участников "литпроцесса" к особенностям поэтики текстов, которые ими созданы. Причем - без обычных для современного литературоведения странностей и парадоксов, обрекающих несчастную Машу Протасову на нелегкую участь быть возлюбленной фантомного "лирического героя" (это, пожалуй, пострашнее сна Светланы!).

Приведу "пример из практики". Несколько лет провожу со студентами семинар о московских университетских юношах начала 1830-х годов, о так называемом "кружке Станкевича". В литературоведческих работах на эту тему нет недостатка: уж сколько статей и книг написано о Клюшникове и Красове, Станкевиче и Неверове, Бакунине и молодом Белинском!

И все же - парадоксальная вещь! - только в общении со студентами открывается новое измерение науки о литературе, и вот почему. Студент приходит к знакомству с литературной эпохой как... ее современник, не отягощенный априорной рефлексией, стремлением все выстроить в схему. Для ученого такой взгляд исключительно ценен, да только зачастую сознательно ограничен в правах, отодвинут на периферию научного "зрения". Тот, кто стремится отождествиться с современником эпохи, начинает спокойно читать в архивах и библиотеках соответствующие источники: документы, письма, художественные тексты. И выясняется вдруг, что до сих пор не исследовано самое главное: как соответствовали друг другу, обусловливали друг друга, с одной стороны, бытовое общение нескольких юных фихтеанцев-гегельянцев в 30-е годы и, с другой - непривычные для того времени способы изображения человека в литературе, которые позже сформировались в прозе Панаева, Тургенева, Толстого.

Возьмем знаменитые письма Станкевича Януарию Неверову, причем обратим внимание на их коренное отличие от дружеских эпистол литераторов пушкинского круга. Станкевич пишет другу в Питер: "Сию минуту или несколько минут, с час, как пришел из университета, подурачился, покаламбурил с Строевым и Ефремовым. Они ушли. Я послал Ивана к Глазунову за какой-нибудь краткой русской историей, сам придвинулся к столу, надевши свой серый сертук, хотел читать Коха и задумался. Что-то проскользнуло по душе, что-то в ней зашевелилось... одним словом, я пришел в то неопределенное, полупоэтическое, полугармоническое состояние, о котором мы часто беседовали, стал было писать стихи..." - ну, и далее в том же духе.

Что здесь важно? Прежде всего - письмо представляет собою не передачу некой "готовой" информации, но как бы посекундную стенограмму событий ("сию минуту... несколько минут, с час..."), с перечислением, казалось бы, совершенно незначительных деталей (при чем здесь "серый сертук"?). Более того, стенографируются, как легко видеть, не внешние события, но последовательность ощущений и чувств. Любое состояние души, только что стихийно возникшее, тут же подвергается называнию, подводится под рассудочную логику: "что-то", "проскользнувшее по душе", тут же квалифицируется как "неопределенное, полупоэтическое, полугармоническое состояние". Перед нами - связующее звено между внутренними монологами Печорина и, скажем, рассуждениями тургеневского Андрея Колосова, не говоря уж о думах Николеньки Иртеньева. Почему два факта сугубо литературных оказываются воссоединены событиями, имевшими место за пределами словесности, в кругу бытового общения друзей Станкевича? Какие стилистические открытия предвосхищают удивительные письма- "диссертации", которые в конце 30-х годов Белинский адресовал молодому Мишелю Бакунину? Ответить на эти и подобные им вопросы означало бы увязать друг с другом многое из того, что позже (в особенности в 1860-е годы) стало казаться несоединимым по стилю и направлению.

Подытожу: в наши дни история литературы может развиваться трояко. Первый путь: взгляд на развитие русской литературы главным образом через "призму" движения форм (жанровых, повествовательных, композиционных). Второй путь: преимущественное внимание к общекультурным закономерностям внелитературного ряда. Оба пути в значительной мере исчерпали свой эвристический потенциал, утратили новизну и привлекательность (еще раз оговариваю возможную провокационность такого мнения и мою исключительно личную за него ответственность). Остается третий путь: поиски схождений между фактами, лежащими в разных плоскостях литературы и жизни, художественного текста и бытового поведения, воссоздание не предсказуемой псевдоисторической схемы, но реального исчерпываемого многообразия взаимоотношений искусства и мира, "поэзии и правды".

Андрей Зорин

Перед трудным экзаменом

Литература XVIII века в целом читается сейчас с трудом. Не обладая для нас непосредственно воспринимаемым художественным обаянием, свойственным классике XIX столетия, она в то же время лишена и завораживающей экзотичности древнерусской словесности, где сама историческая дистанция превращается в эстетический феномен. Разумеется, есть и исключения: некоторые оды Державина, фрагменты фонвизинского "Недоросля", отдельные страницы карамзинской прозы и, может быть, еще несколько произведений вполне способны восхищать и сегодня. Но в целом даже самые убежденные восемнадцативечники, среди которых я числю себя, вынуждены признать, что читательский потенциал дорогих их сердцу текстов невелик. Мне довелось быть издателем автора этого периода, вызывавшего по понятным причинам наибольший читательский интерес, - Баркова. Думаю, что теперь, когда его произведения легко доступны, каждый может убедиться, какая это, в общем, скукотища. И все же я думаю, что исследователь XVIII века вполне может заинтересовать сегодня и студенческую, и читательскую аудиторию.

Дело в том, что словесность этого периода погружена в общий историко-культурный процесс и по существу не может быть из него вычленена. Пуповина, связывающая литературу с породившей ее эпохой, здесь еще как бы не обрезана. С точки зрения эстетической завершенности, по Бахтину, это, конечно, несовершенство, но если в духе старого доброго времени искать в литературе не художественных высот, но воплощения политических, социальных, идейных и культурных коллизий, то недостатки могут обернуться достоинствами. Между тем русский XVIII век - эпоха фантастически увлекательная, и нынешний достаточно широкий к ней интерес служит тому превосходным подтверждением.

Вообще говоря, я думаю, сегодня мы уже в достаточной степени остыли от методологических баталий с коммунистическими идеологами, чтобы признаться хотя бы самим себе: тезис о том, что прошлое служит для нас проекцией современных проблем, - вовсе не призыв к конъюнктурщине, а констатация самоочевидного факта. Речь не идет о поиске прямолинейных политических аллюзий, - этот тип исторического мышления себя уже, кажется, исчерпал, - а об отчетливом чувстве современности, придающем осмысленность обращению к тому или иному материалу.

Более десяти лет тому назад американский социолог Роберт Райх, ныне министр труда в администрации Клинтона, писал, что фундаментальным конфликтом конца второго - начала третьего тысячелетия станет столкновение тех, кто включен в стремительно возникающий мировой рынок, и тех, кто в силу уровня образования или характера профессионального труда остается полностью замкнут в пределах национальной экономики. В 1990-е годы эта ситуация возникла и в России, когда проблема конвертируемости труда со всеми разворачивающимися вокруг нее социальными и ментальными драмами становится едва ли не решающей для будущего страны. В этом смысле Российская империя, послед петровских реформ с образованным слоем, живущим в едином европейском культурном пространстве, и основной толщей населения, чей культурный быт остается неизменным на протяжении столетий, дает нам интереснейшую модель общества, фатально расколотого по той же, в некотором смысле, оси. Стоит хотя бы кратко перечислить основные социально-культурные проблемы, которые переживала Россия тех лет, чтобы увидеть, что их большинство и в малой степени не утратили актуальности.

Становление империи и рост национального самосознания, быстрая европеизация и поиск собственной самобытности и национально-культурной идентичности, поиск новой национально-государственной идеологии и мифологии, мучительные усилия определить свое место и всемирно-историческую функцию в европейском концерте держав, болезненный разрыв с прошлым и попытки найти в нем свои корни и опору, - едва ли хоть кто-нибудь не узнает здесь клубка вопросов, раздирающих наше общество сегодня. Впрочем, поучительны не только сходства, но и различия, в том числе самые резкие. Так, XVIII столетие было для России временем географической экспансии и военных побед, между тем опаснейшей особенностью сегодняшнего дня оказывается комплекс исторического поражения. Но и здесь зеркало, поставленное двухсотлетней дистанцией, может оказаться необычайно плодотворным.

Все это не внешняя проблематика по отношению к развитию русской литературы от Феофана Прокоповича и Кантемира до Державина и Карамзина. Большая часть самых цеховых вопросов литературного развития может быть рассмотрена через призму большой исторической проблематики. Сатира и панегирик в развитии русской литературы, становление жанровой системы, переход от силлабики к силлаботонике, развитие классицизма и борьба с ним, формирование литературного языка - все эти процессы насквозь пронизаны социально-историческим смыслом. В этом свете мне не представляется случайным, что именно на материале литературы XVIII века добилось наибольших достижений русское социологическое литературоведение. Я имею в виду, конечно, работы Г.А.Гуковского 1930-х годов, и прежде всего такие, как "Дворянская фронда...", "Радищев как писатель" и, несколько в меньшей степени, "Вокруг Радищева" и "У истоков русского сентиментализма". Все эти труды, разумеется, тронуты раздражающей марксистской ортодоксией, но по умению нащупывать в словесности нерв исторического развития эти исследования остаются непревзойденными. Мне кажется, что научное издание классических работ Гуковского и формалистского, и социологического периода, включая его замечательный учебник "Русская литература XVIII века" (1939), - одна из насущных задач нашей гуманитарии.

Еще один исключительно интересный круг вопросов, раскрывающийся на материале литературы XVIII века, - это статус литературы и самосознание писателей в их отношениях к государственной власти, читателю, покровителю, книжному рынку и социально-культурному быту различных сословий. Проблематика эта тем сегодня интересней, что эпоху, когда русская культура еще не приобрела свой законченно литературоцентричный характер, мы можем увидеть из времени, когда она этот характер утратила. На наших глазах происходит, пожалуй, еще более стремительная и радикальная перегруппировка элементов культуры, чем та, которую принес с собой XVIII век, но как бы то ни было, его смута и нестабильность, я думаю, нам во многих отношениях ближе, чем куда более устойчивый культурный мир XIX столетия.

В завершение я бы сказал, что, на мой взгляд, исследовать литературу в эпоху, когда в культуре господствует психологический роман и когда в ней задает тон коммерческая реклама, - это два принципиально разных занятия. Литературоведению предстоит заново определить свои социальные функции, и от того, справится ли оно с этой задачей, зависит, будет ли в принципе существовать литературная наука как общественно значимый род деятельности. Нашим предшественникам, по крайней мере после 20-х годов, такого экзамена сдавать не приходилось. Нам трудней. Но, я думаю, интересней.

Текст беседы подготовила Ольга Морозова


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Михаил Зверев, Нетрадиционные образовательные ориентации /23.09/
"Нетрадиционное" буквально заразило наш язык, наше сознание - то и дело в СМИ можно встретить "нетрадиционные технологии", "нетрадиционные решения", нетрадиционные концепции выборов, нетрадиционные стратегии, действия... - ряд бесконечен. Понятно, что именно "страдательная пара" - образование и наука - губкой всосала тенденцию, наспех переработала, и выдала свету плохо переваренный продукт.
Андрей Свирский, Впереди Оксфорд, сзади Кембридж, слева Гарвард, справа Сорбонна /16.09/
Британское правительство целенаправленно разрушало систему в течение последних 20 лет. И добилось успехов. Оксфордско-кембриджское образование становится непрестижным, продолжая лишь по инерции извлекать дивиденды из былого имиджа. К диктату рынка этот некогда славный симбиоз оказался не готов.
Вячеслав Прокофьев, Новый учебный год: прогнозы профессионалов. /06.09/
Весь этот учебный год будет проходить под влиянием выборов.Различные силы ждут исхода политических сражений. Как это ни странно, но под флагом выборов образование может получить дополнительные крохи для своего существования.
Первое сентября /01.09/
Сотрудники редакции, а также их близкие друзья - о собственных школьных впечатлениях. Мы все учились понемногу, кто в спешколах, а кто в спецприемниках.
Анна Лебедева, Романтики или ортодоксы /30.08/
Пушкин шел к американцам долго, и сначала, в 1860-х, во время гражданской войны Севера и Юга, был воспринят как поэт африканского происхождения, подпитав в то время актуальную тему доказательств полноценности черной расы.
предыдущая в начало следующая
Поиск
 
 искать:

архив колонки: