Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

/ Образование / Научное сообщество < Вы здесь
Сколько смыслов в "Медном всаднике"? Часть 2.
Дата публикации:  21 Декабря 1999

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

О Медном всаднике нередко писали не литературоведы, а поэты. Одна из работ такого рода принадлежит Павлу Антокольскому, поэту-романтику, другу Цветаевой, переводчику Виктора Гюго и Артюра Рембо. Его книжка О Пушкине, вышедшая в 1960 году, содержит очерк о Медном всаднике, центральная идея которого сводится к тому, что Евгений отнюдь не безумец. Пушкин сказал: "Прояснились в нем страшно мысли...". В этот решающий миг он все понял до конца: роль Петра в России и в собственной судьбе. Ведь Чаадаев был объявлен безумцем - это было официальным признанием разоблачительной силы его открытий. Драма Евгения в том, что он утратил социальные связи, выпал из системы: "В деклассированном, опустившемся бедняке просыпается гражданин и мятежник, который узнал в лицо своего смертельного врага!"17 Точка зрения Антокольского, при всей ее субъективности, опирается на анализ текста, восходящий к предшественникам-филологам.

Своеобразным обобщением всех до того высказанных концепций оказалась книжка Юрия Борева о Медном всаднике.18 С точки зрения Борева, в поэме Пушкина сформулированы две равновеликие и противоположные программы: Евгения, который не помышляет о державе, и Петра, который игнорирует личность.19 Личность обречена, но Пушкин тем не менее "славит русскую государственность."20 Кульминационный пункт поэмы - бунт Евгения, осуждающего Петра "за негуманную государственность" - выбор гиблого места для столицы своей империи. Обе позиции правомерны в равной степени: государственность Петра и бунт Евгения. Борев принимает мнения Благого и Белого - о близости этого бунта к восстанию декабристов; социальные характеристики бунта свидетельствуют об этом - место (Сенатская площадь), время (осень-зима 1825), действие ("весь рисунок бунта Евгения совпадает с декабристским восстанием"). "Пушкин художественно смоделировал подобное восстание в поэтическом тексте Медного всадника.21 Был ли Евгений безумцем или провидцем? Борев и здесь создает некий синтез - он принимает обе точки зрения, считая, что именно несводимые воедино противоположности характерны для Пушкина:

"Бунт Евгения есть результат безумия и просветления. Это акция, в которой воедино слито сознательное и бессознательное, организованность и стихия, стройность и хаос, беспорядок; это и остановка, и движение, и мертвенное, и живое". 22

Так что справедливо и то и другое. Двойственны и метафоры поэмы:

"Нева державна, как Петр, безумна и мятежна, как Евгений. Река сопрягает бедного безумца с царем и делает их сравнимыми и известными качествами даже "перетекающими" друг в друга".23

Ниже Борев останавливается на этой, им самим созданной, метафоре. Она служит для него обобщением исторической судьбы России:

"Это "перетекание" имеет концептуальный смысл: все явления художественного мира поэмы есть явления жизни России. И деспотизм самодержавия, и созидательно-преобразующая деятельность Петра, и буйство стихии, как зверь бросившейся на Петроград, - все эти разные стороны величественной и трагической российской действительности, вся эта пестрота, это многообразие перетекающих друг в друга явлений имеют единые национальные корни". 24

К синтезирующей монографии Борева примыкает брошюра Александра Архангельского.25 С его точки зрения, оценивать идею Пушкина исходя из "парадигмы персонажей нельзя; нужна "парадигма автора". В Медном всаднике сталкиваются несколько поэтических жанров: ода ("художественный эквивалент эпохи"26), мещанская идиллия ("бидермейер" - тема Евгения), историческая элегия (тема Александра Первого), эпиграмма (граф Хвостов). Медный всадник построен "на пересечении пафосных линий" всех этих жанров; в целом же он принадлежит к жанру трагедии:

"Автор Медного всадника показывает, что он не с Петром и не с Евгением, не со стихией и не с устойчивым обновленным миром, не с одой и не с идиллией, потому что его жанр - трагедия..."27

Каждый из героев поэмы несет в себе полуправду - трагическое мироощущение Пушкина диктует вывод о неразрешимости конфликта между государственностью и частным интересом личности. Разрешение Пушкин обретет несколько лет спустя, когда напишет стихотворение Пир Петра Первого, где Петр спасает себя и своих недавних противников милосердием. Вот решение трагических конфликтов между державой и личностью: евангельская идея милосердия. Если внимательно присмотреться к стихотворению Пир Петра Первого, то окажется, что к конфликту Медного всадника оно отношения не имеет. К кому мог бы Петр проявить евангельское милосердие в поэме? К Евгению? Странная идея. Однако характерная для эпохи, когда религиозные идеи вытесняют всякие социальные интерпретации.

Во второй половине шестидесятых годов узник Дубровлага Андрей Синявский (Абрам Терц) написал книгу о Пушкине, где Медный всадник был понят совсем иначе, нежели у всех предыдущих авторов: как произведение о поэзии.28 По мнению Синявского, уже в заглавии прочитывается смысл поэмы - антагонистические принципы искусства: статика (медный) и динамика (всадник), порядок и хаос, Аполлон и Дионис. Медный всадник для Синявского - произведение, посвященное теме искусства и погружающееся в глубь авторского сознания - в нем нет ничего, кроме пушкинского "Я":

"... эта повесть написана на очень личном, психологическом конфликте... Пушкин и Евгений так же соотносятся с ней, как Поэт и человек в стихотворении Пока не требует поэта..."29

Напомню, в этом стихотворении говорится о том, как преображается поэт, когда Аполлон призывает его "к священной жертве" - к творчеству. До того он среди обыкновенных людей самый обыкновенный ("И средь детей ничтожных мира / Быть может всех ничтожней он"), среди суетных - самый суетный. Когда же он одушевлен творчеством, он забывает о мирской суете и становится гласом Бога - "бежит он, дикий и суровый, / И звуков, и смятенья полн, / На берега пустынных волн, / В широкошумные дубровы." "В Медном всаднике демонстративно повторена строка - ею начинается "петербургская повесть": "На берегу пустынных волн/Стоял Он...". В стихотворении "он" - Поэт, здесь - Петр Великий, олицетворяющий поэзию, которая отделилась от человека. Пушкин расщепил самого себя на Евгения и Петра: Пиитическое безумие, оторванное от Поэзии, в человеческом исполнении сделалось смертным страхом и темным помешательством. Не просветленный гением, хаос поглотил несчастного. А Пушкин, преступив через свою низменную природу, через собственное раздвоение между человеком и гением (составившее тему Медного всадника), возликовал и возвысился вместе с Памятником".30 Эта мысль - о роковом расщеплении самого Пушкина, о противопоставленности друг другу двух его ипостасей в Медном всаднике - развита Синявским многообразно:

"Истукан и безумие ..., в этих обличиях выступает обычно Поэт у Пушкина в своем чистом и высшем значении, в независимости от всего. Он либо стоит столбом, ни на кого не обращая внимания, либо носится как сумасшедший, "и звуков и смятенья полн". В Медном всаднике даны оба варианта: Истукан = памятник Петра, построившего город, и безумие = наводнение, грозящее их затопить, а в сущности ими же вызванное, санкционированное и с ними соединенное".31

Остался ли у Синявского хоть след от социальной проблематики, имевшей центральное значение для его предшественников? Казалось бы, он возвращается к ней, когда задает вопрос: "Сочувствует ли Пушкин Евгению?" и решительно отвечает: "Еще бы!" Не обратится ли он тоже к высказанной Гуковским аналогии с гоголевской Шинелью? Ничуть. Синявский совершенно иначе мотивирует сочувствие Евгению: "Еще бы" - говорит Синявский и продолжает так:

"Если он себя, свою человеческую мечту и мелкость переехал и обезвредил в Евгении! ... Пушкин вообще был жесток к человеку, когда дело касалось интересов поэзии. Любя Байрона, он писал Вяземскому (13-14 июля 1824 года): "Тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии. Гений Байрона бледнел с его молодостью...32

Синявский не вышел за пределы темы художественной - он остался внутри пушкинского сознания: противопоставление человека и поэта, Евгения и Петра; для него сюжет Медного всадника сводится к раздвоенности, получившей объективное воплощение в двух контрастных персонажах. Впрочем, и в Евгении Онегине Синявский видит тот же внутренний конфликт:

"Таким изображен Онегин, опять Евгений, опять мирская суета, посредственность, в которой все и ничего от Пушкина, поскольку в нем субъект, знакомый до ногтей, свой, бесконечно свой, разъят по косточкам поэтом, поднявшимся над человеком".33

Социальность в интерпретациях Медного всадника постепенно ослабевала; она безоговорочно преобладала в двадцатых годах, уступала место философской обобщенности (конфликт между общим и частным) в тридцатых-сороковых с тем, чтобы в шестидесятых оказаться вовсе вытесненной чисто психологической, интроспективной, подчеркнуто субъективной трактовкой. Синявский недаром ссылается на Пастернака - именно с его поэзией, с его пониманием Пушкина он теснее всего связан.

Пройдет четверть века - в начале девяностых годов выйдет книга Бориса Гаспарова, в которой немало страниц посвящено Медному всаднику.34 Гаспаров так же далек от социальной проблематики, как Синявский, но трактовка его далека от интроспективной. Он исходит из того, что пушкинская поэзия проникнута идеями Апокалипсиса. Главу о "петербургской повести" Гаспаров начинает со следующего утверждения:

"Медный всадник - кульминация в развитии эсхатологических и мессианистических мотивов в творчестве Пушкина. В этом произведении различные линии апокалиптической темы, развившиеся и взаимодействовавшие на протяжении двадцати лет, синтезировались в художественный организм, исключительный по своей многозначности и слитности символистических смыслов".35

Нет сомнений, что в основе гаспаровского толкования - учение одного из видных представителей русской религиозной философии Николая Бердяева, писавшего о двух доминирующих мифах, способных придать динамизм жизни целого народа. Это "миф о начале и миф о конце. У русских преобладающее значение приобрел второй миф, эсхатологический".36

Именно этой теме - эсхатологическому мифу в русской литературе - посвящена книга американского исследователя Дэвида Бетеа.37 Рассуждения Гаспарова развивают и продолжают прежде всего Бердяева, однако опираются и на связанную с ним работу Дэвида Бетеа, в которой Медному всаднику посвящено некоторое число страниц.

Гаспаров начинает свои рассуждения со сближения Медного всадника и Библии; вступление Пушкина о мыслях не названного им императора ("Стоял он дум великих полн...") восходит, по Гаспарову, к сотворению "божественного космоса" в "Книге Бытия". В дальнейшем он подчеркивает образ камня - гранита ("В гранит оделася Нева..."), в основе которого, как он полагает, лежит идея камня в Евангелии; он цитирует Матфея, у которого Иисус говорит апостолу Петру: "Я говорю тебе: ты Петр, и на сем камне Я создам церковь мою, и врата ада не одолеют ее".38 Имя Петр (petra), как известно, означает по-латыни "камень"; царь Петр, создавая "гранитный город", продолжает дело апостола Симона Петра, основавшего христианский Рим. Петербургское наводнение восходит к библейскому потопу: "образы Петра и его деяний, 'потопа' и города, спасаемого камнем, сложились в один смысловой аккорд".39 Образ царя Петра, который, как сказано в другом произведении Пушкина, Стансы (1816), - "То академик, то герой, / То мореплаватель, то плотник", - восходит еще и к другому плотнику, евангелисту Иосифу: "Камень, одевающий Неву, - это камень, дробимый молотом Петра-плотника". Создание Санкт-Петербурга оказывается заменой язычества христианством: "Основание города означает 'спасение', и притом спасение из-под власти языческого божества". Однако, когда стихия восстает и подавляет "божественный космос", языческое начало города вытесняет христианское; стоило наводнению залить улицы и площади Санкт-Петербурга, как город святого Петра, теряя свою святость, возвращается в языческое состояние: "И всплыл Петрополь, как Тритон, / По пояс в воду погружен". Победа стихии над космосом, язычества над православием, материализуется в древнегреческом, то есть языческом его названии: Петрополь. Замечу, что Дэвид Бетеа попутно тоже противопоставляет у Пушкина христианское и языческое начала: "Столкновение между Петром и Евгением в пушкинской поэме вращается вокруг их противоположных ролей - 'языческого' и 'священного' всадников".40 Бетеа имеет в виду двух контрастных всадников - Петра на бронзовом коне и Евгения на мраморном льве ("На звере каменном верхом, / Без шляпы, руки сжав крестом, / Сидел недвижный, страшно бледный / Евгений").

Гаспаров продолжает свое обсуждение: у Пушкина противопоставлены Священный город (град святого Петра) и "демоническая сила восставшей стихии", о которой сказано: "... народ / Зрит божий гнев и казни ждет". Священность Петербурга усилена и сопряжением двух плотников: Петра и Иосифа. О последнем в поэме Гавриилиада было сказано - по поводу Марии: "Ее супруг, почтенный человек, / Седой старик, плохой столяр и плотник". Иосиф - супруг Марии. Но и Петр - супруг. Чей же? В тексте Медного всадника читаем: "И перед младшею столицей / Померкла старая Москва, / Как перед новою царицей / Порфироносная вдова." Значит, Петр - супруг младшей столицы, атрибут же супруга - пассивность. Поэтому супруг и дан в виде памятника - он "представляется взгляду не более как простым 'кумиром', 'идолом', 'горделивым истуканом'; его право выглядит пустым, ничего не значащим принципом, который может и должен быть ниспровергнут".41 Впрочем, такой же пассивностью страдает еще один супруг, на сей раз супруг России, ее царь Александр I, который, опустив руки, глядит на наводнение: "... на балкон / Печален, смутен вышел он / И молвил: 'С Божией стихией / Царям не совладеть!' Он сел / И долго скорбными очами / На злое бедствие глядел...".

Рассуждения Гаспарова опираются на ряд малоправдоподобных сближений: царь Петр - апостол Петр; латинское слово petra - невский гранит; царь Петр плотник - плотник Иосиф; Иосиф - супруг Марии и царь Петр - супруг "младшей столицы", уподобленной "новой царице". Все это весьма фантастично и произвольно, во всяком случае далеко от научно-филологической, исторической, стилистической достоверности. Потому и общие выводы Гаспарова, порою любопытные, вызывают сомнения:

"Доминирующей чертой пушкинского мира становится всепроникающий дуализм, романтическая диалектика сакрального и инфернального, бесконечные взаимные превращения добра и зла, гибели и спасения, служения и отступничества, социальной миссии и адской вакханалии".42

Замечательное утверждение, требующее, однако, более убедительных аргументов, нежели приведенные выше. То же относится и к общему выводу из анализа Медного всадника, который, при всей своей отвлеченности, содержательнее и правдоподобнее самого анализа; приведу этот вывод - он хорошо обобщает позицию Гаспарова:

Медном всаднике сошлись вместе, совместились в более сложную систему две мифологические модели истории, которые развертывались в предшествующем творчестве Пушкина; более ранняя мессианистическая модель, провозглашавшая ниспровержение ложного 'идола' и утверждение нового Завета, и профетическая модель, утверждавшая тщетность мессианистических попыток ниспровержения миропорядка, установленного волей Провидения ... Сакральный миропорядок утверждает и воплощает себя в "камне"; застывание, превращение его в "истукана" является его неотъемлемым атрибутом. Столь же неотъемлемым свойством верховной власти является ее способность оживать, приходить в движение - и делать это вопреки внешней видимости, в моменты, когда этого никто не ожидает... Демонизм сакрального космоса имеет губительную природу, он требует искупительных жертв; одной из этих неизбежных жертв является сам пророк, которому в стихийном порыве вдохновения-безумия открывается демоническая тайна Всадника. Но самый акт принесения ему искупительной жертвы являет собой торжество незыблемого миропорядка.43

Такова беглая история русских рецепций Медного всадника за семь десятилетий: от примитивно-революционного социологизма двадцатых годов до апокалиптичности девяностых. Каждая из этих интерпретаций связана с породившей ее эпохой. На основе смены взглядов на Пушкина и, в особенности, на два центральных его произведения, Евгений Онегин и Медный всадник, можно построить всю историю русской культуры за полтора века.

В заключение приведу слова одного из последних представителей блестящей "плеяды пушкинистов", прославившей русскую филологическую науку, Натана Эйдельмана, констатировавшего в 1978 году многообразие реакций на творчество Пушкина нескольких русских поколений:

Пушкинское время все дальше, а Пушкин как будто все ближе. Не от одной же почтительности к первому поэту праправнуки перечитывают его, бесконечно находя своих, - Медного всадника, Онегина, Пиковую даму, иногда совсем не похожих на "одноименные сочинения", открывавшиеся их отцам и детям...44

Примечания:



Вернуться17
Павел Антокольский. О Пушкине. Москва, 1960, стр. 65.



Вернуться18
Юрий Борев. Искусство интерпретации и оценки. Опыт прочтения "Медного всадника". Москва, 1981.



Вернуться19
Там же, стр. 374.



Вернуться20
Там же, стр. 376.



Вернуться21
Там же, стр. 378-379.



Вернуться22
Там же, стр. 379-380.



Вернуться23
Там же, стр. 383.



Вернуться24
Там же, стр. 385.



Вернуться25
А.Н. Архангельский. Стихотворная повесть Пушкина "Медный всадник". Москва, 1990.



Вернуться26
Там же, стр. 20.



Вернуться27
Там же, стр. 73.



Вернуться28
Абрам Терц (Андрей Синявский). "Прогулки с Пушкиным". Собрание сочинений в двух томах, т. 1. Москва, 1992.



Вернуться29
Там же, стр. 413.



Вернуться30
Там же, стр. 415.



Вернуться31
Там же, стр. 416.



Вернуться32
Там же, стр. 419.



Вернуться33
Там же, стр. 420.



Вернуться34
Б.М. Гаспаров. "Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка". Wiener Slavistischer Almanach. 1992, стр. 27).



Вернуться35
Там же, стр. 287.



Вернуться36
Николай Бердяев. Русская идея, 1946.



Вернуться37
David Bethea. The Shape of Apocalypse in Modem Russian Fiction. Princeton, 1989.



Вернуться38
Матфей: 16,18.



Вернуться39
Гаспаров, 1992, стр.290.



Вернуться40
David Bethea. "The Role of the Eques in Pushkin's Medny vsadnik. The Shape of Apocalypse in Modern Russian Fiction. Princeton, 1989, р. 49.



Вернуться41
Гаспаров 1992, стр. 395.



Вернуться42
Там же, стр. 317.



Вернуться43
Там же, стр. 318-319.



Вернуться44
Н. Я. Эйдельман. Пушкин и декабристы. Москва, 1979, стр. 6-7.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Лариса Вольперт, Париж - Афины /21.12/
В конце сентября - середине октября состоялись, возможно, последние на планете конференции в честь 200-летнего юбилея со дня рождения Пушкина - в Париже и в Афинах.
Марина Иванова, Лицом к античности /21.12/
Книга Г.С. Кнабе "Русская античность" - не беллетризированная фальшивка и не "Занимательная Греция". Напротив - сугубо научный лекционный курс. При этом автор признает в загадке сопряжения культур наличие необъяснимого элемента. Проще говоря - чуда.
Игорь Пильщиков, Американская пушкинистка в России: путь к читателю /10.12/
Книги и статьи, о которых пойдет речь, в профессиональном кругу известны давно, однако для широкой отечественной аудитории они оказались доступны лишь в самое последнее время. С тех пор как издательство "Академический проект" основало литературоведческую серию "Современная западная русистика".
Лариса Алексеева, Культурология: эмоциональные заметки о "базисе" и постройке /06.12/
"Нынешнее поколение предпочитает дискотеки и бары, а вот музеи и консерватории видало там, куда солнце не заглядывает". Из студенческого реферата.
Виктор Ионов, Краткая история одной утопии /26.11/
"Логическая революция" конца ХIX - начала ХХ века не разрушила, как думали ее творцы, здание европейской философии. Она сделала большее - изменила статус философии, превратив "науку наук" в специфический, рассчитанный на любителя, жанр художественной литературы.
предыдущая в начало следующая
Ефим Эткинд
Ефим
ЭТКИНД

Поиск
 
 искать:

архив колонки: