Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Новости | Путешествия | Сумерки просвещения | Другие языки | экс-Пресс
/ Вне рубрик / < Вы здесь
Реформировать нельзя революционизировать
Споры вокруг соотношения реформы и революции в России

Дата публикации:  18 Июля 2000

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Власть и реформы: От самодержавной к советской России. - СПб., 1996; 800 с.

Где-то на "заре перестройки" на одной из многочисленных научных конференций некий доцент, едва не изгнанный с кафедры истории КПСС, пробовал публично доказать, что Маркс с Энгельсом под конец жизни стали почтенными поклонниками реформизма. Тогда его зашикали, теперь серьезно внимают другим его благонелепостям, произносимым в Государственной Думе.

Современный читатель, вероятно, и не подозревает, какое число научных публикаций, конференций и прочих ученых посиделок было проведено, чтобы ответить на один только вопрос: что лучше - реформа или революция? И это вовсе не споры дровосеков с коробейниками. Научная (и не только) общественность, некогда сильно ушибленная революционизмом через изучение истории "родной коммунистической партии", пытается доказать себе самой, что быть реформатором тоже достойное занятие. С чего бы это?

В Российской империи, СССР, Российской Федерации проблема соотношения реформы и революции всегда понималась преимущественно в рамках восприятия государственности, а не общества - как и кто может или должен управлять, а не чем управлять. У нас это не теоретический и не практический вопрос, а своего рода идефикс. Возможно, это главная причина неудач реформ.

Нельзя не отметить и того, что революция и реформа в отечественном обществоведении давно выступают в паре - на манер добра и зла, причем эмоциональные ярлыки меняют с поразительной непосредственностью. Так, о необходимости сохранения "реформаторского" курса современные либералы продолжают говорить с такой же уверенностью, с какой большевики даже в нэповское время доказывали неизбежность социалистической революции. При всей кажущейся противоположности целей и средств тех и других роднит - более того, делает историческими близнецами - убежденность в том, что на повестке дня стоит вопрос о единовременной реализации некой мировой закономерности. Их в равной мере превращает в утопистов и другое - уверенность в том, что российское социокультурное пространство ждет не дождется полномасштабного приложения их умов и талантов.

На деле возлюбленный ими "народ" на протяжении всей своей истории только и делал, что отвергал любые попытки осчастливить себя. Понятно, иной раз начиналось с другого - доктринера принимали за пророка, эпигона - за мыслителя. Но в конечном итоге любой - революционер и реформатор - оказывался у разбитого корыта. Другое дело, что признаваться в том, что "вышло, как всегда", не всегда хватало смелости или отчаяния.

Есть еще один специфический момент в российском реформаторстве. Издавна его отождествляли с вестернизаторством, хотя опыт Петра I позволяет серьезно усомниться на этот счет - имея в виду и методы проведения его "реформ", и их псевдозападнический результат. Можно сказать и больше: такого рода "модернизация" привела к демонстрационной перекраске государственного фасада, подражательному усвоению российскими квазиэлитами внешних элементов иной культуры, но никак не продвижению всей массы населения в сторону гражданских прав. Правда, побочным, но устойчивым результатом петровских деяний стало появление слоя интеллигенции, но последняя представляет собой исторический резерв смуты, но никак не революции и, тем более, реформаторства.

Конечно, нравы в Отечестве постепенно смягчались. Но до того ли необходимого минимума, когда сваливание всей империи в стихию социального хаоса делается невозможным? Обеспечивало ли это возможности последовательного реформаторства? Создались ли условия, препятствующие демагогам возглавить толпы и не позволяющие народному традиционализму показать свой дикий революционный оскал?

Смысл реальной модернизации может быть сведен к совсем иному - такой степени высвобождения от пут показного либерализма, застойного благодушия, рецидивов деспотизма и косного традиционализма, при которой общество окончательно становится на путь устойчивого динамичного развития, исключающего откат назад.

Если так, то другой принципиальной важности проблема связана с ответом на вопрос: что, когда, в какой последовательности, в каком темпе трансформировать в каждый конкретный исторический момент? Разумеется, стоило бы также спросить: а с чего начать? Однако не спрашивают (если спрашивают, то в видах отыскания детонатора революционного взрыва). Предполагается, что реформировать надо государство, то есть машину управления или управляющих, а не управляемых. В российских условиях это означает, что налицо взгляд на реформу из "барского" социокультурного измерения. Приходится напоминать, что преобразование всякой сложноорганизованной системы в видах частного удобства есть вариант ее разрушения, а не совершенствования.

Так кого же "реформировать" в первую очередь? Очевидно, тех, кто непосредственно или потенциально способен деструктивно (не сдерживающе!) воздействовать на процесс преобразований.

Строго говоря, и в прошлом, и даже в современных условиях решение аграрной проблемы - непременное, важнейшее, а может быть, и единственное условие успеха модернизации в России. Дело не просто в повышении эффективности сельскохозяйственного производства (к этому стремится и крепостник-"рыночник") или достижении "продовольственной независимости" (об этом мечтал Брежнев). Важна трансформация традиционализма, связанного по преимуществу с аграрной сферой (угроза голода и, соответственно, обостренный инстинкт самосохранения парализует инновационные возможности), в нечто качественно иное. До сих пор достичь этого не удавалось. Российская консервативная революционность всегда становилась результатом неприятия модернизации, осуществляемой вопреки "психологии деревни".

И здесь важно знать, какие факторы вызывают неприятие традиционалистскими массами логики реформизма. Обычно исследователи российскую народно-бунтарскую революционность связывают с особенностями традиционной ментальности - здесь и "общинный дух", и мессианско-хилиастические мотивы в православии, и все тому подобные эфемерные величины, о реальных параметрах которых невозможно договориться. Но сказать о том, что коммунистическая утопия сомкнулась в России начала ХХ века с крестьянской мечтой о Беловодье, - значит, в очередной раз отделаться от принципиальной постановки вопроса с помощью хлестких образов. То же самое можно сказать и о расхожей идее неприятия Россией капитализма по причине несформированности протестантской этики.

Представляется, что революции (или смуты) в России являются теми периодами в ее истории, когда в действие вступают особенности народной психоментальности, о которых и реформаторы, и революционеры не подозревают или давно забыли (если знали об этом вообще).

Стоило бы прежде всего обратить внимание на факторы, связанные с особенностями земледельческого производства. В принципе историю современности вполне можно интерпретировать в терминах востребованности и/или невостребованности аграрного традиционализма. Скажем, технологический рывок Японии и стран Юго-Восточной Азии вполне уместно связать с обновленной традицией рисопроизводящего "интенсивного" технологизма. Иное дело - Россия. И здесь важно вспомнить не только о феномене "мигрирующего земледелия" или "сжатого цикла годичных сельхозработ" и выработке на этой основе экстенсивной агрикультуры. Возможно, куда большее значение имел другой фактор. В отличие от крестьянина европейских стран, имевшего практически гарантированный ежегодный урожай (величина наивысшего сбора зерновых отличалась от наиболее низкого не более, чем в 1,5-2 раза), русский общинник сталкивался с колебаниями урожайности в 5-7 раз. К этому следует добавить, что русская деревня постоянно выгорала от пожаров. Получалось, что в традиционной российской психоментальности не сложилось установок и ориентаций на устойчивое накопление и развитие - напротив, этика выживания сочеталась с представлениями о зыбкости социального существования вообще и, соответственно, с "верой в чудо".

Является ли это - в онтологическом плане - главным российским "нет" любой разновидности прогрессизма?

Если исходить из того, что этическое пространство реформизма предполагает известный минимум межсоциумного взаимопонимания, то обнаружится, что в России оно отсутствовало - тягловые сословия признавали функциональную оправданность служилых в той мере, в какой они действовали в интересах "всеобщего" блага стабильности, не движения вперед. Все, что лежало за пределами крестьянского социума, позитивно оценивалось только с позиций гарантий веками заведенного порядка.

Правда, русские люди принимали... точнее, смирялись с другим - революцией сверху. Но и это лишь при определенном условии. Власть, решившись на переворот, должна была, однако, прежде довести массы до состояния своего рода нравственного ступора. Последнее достигалось непреклонностью насилия. Выдающиеся мастаки по этой части - Иван Грозный, Петр I и Сталин. Последний не случайно чувствовал себя "посвященным" в тайну своих предшественников.

Вместе с тем, во всей российской истории мы не найдем ни императора, ни деспота, который не предавался бы в свое время надеждам на мягкое реформаторство, - лица перечисленные не составляют исключения. В историю же впечатывался лишь тот, кто проделывал - хотя бы мысленно - путь от иллюзий дарования свободы к утверждению неограниченного деспотизма.

Но существовала ли вообще в России психологическая возможность длительного и постепенного реформистского движения вперед? Безусловно, нет. Зачем народу включаться в длительный процесс преобразований, если он убежден, что власть способна моментально удовлетворить его ближайшие нужды? Не приходилось ли России именно в связи с этим вместо "движения по пути реформ" вновь и вновь замыкаться в порочном кругу: народу надеяться на дары власти, элитам осуществлять "выбор" между мнением начальства и доктриной, правителям - мечтать, грешить и каяться?

Реформизм, помимо прочего, предполагает отказ от излишней - обычной для России - эмоциональности. Но было ли это достижимо?

Всю историю России в подобном контексте можно представить цепью неудачливого реформаторства. Некоторые, правда, находят единственное исключение - Великие Реформы XIX века. Ссылка не относится к числу стопроцентно убедительных, поскольку закрепления итогов реформаторства не произошло.

Так чему же учит неуспех реформ в России и их успех на Западе?

Непременным условием успешного реформаторства (динамичной эволюции) является управляемость социального пространства. Обычно забывают о том, что в России суперцентрализация власти часто означала потерю ею реального контроля на местах. Принципиальное значение имеет сохранение неформализованной обратной связи. Под управляемостью следует понимать нечто противоположное голому диктату - изоморфность настроений власти и устойчиво иерархизированного социального пространства.

Выражаясь современным языком, социальное пространство должно быть "отформатировано" таким образом, чтобы естественно воспринять язык властных команд. Процесс "форматирования" общества на Западе занял длительный период времени. И здесь дело не только в распространении и усвоении формального права. Общество наиболее эффективно "форматировалось" в экстремальных ситуациях (эпидемии чумы), с помощью применения сакрализованных форм насилия (инквизиция), разрушения сельских архаично-общинных форм жизнедеятельности (насаждение подобия хуторов). В принципе "форматировать" социальное пространство можно и на восточный манер - "по вертикали", а не "по горизонтали".

В России все это проделать не удавалось уже в силу протяженности и изменчивости самих пространств. В результате взаимоотношения власти и общества застыли на стадии "инстинктивных" (а не формально-правовых) взаимоотношений - масса могла корректировать действия власти с помощью бунта; власть брала на себя обязательство "спасать" народ в экстремальных ситуациях, открывая закрома. В сущности, взаимоотношения строились по схеме "государства-склада": люди добровольно пополняли его "излишками", дабы взамен получить необходимое. Помимо угрозы бунта, обратная связь осуществлялась через перманентно-профессионализированную форму бунтарства в лице юродивых. Нет нужды напоминать, что на Западе инквизиция, напротив, помогла избавиться от всевозможных "городских сумасшедших" - формально-договорной системе последние определенно мешали.

У нас до сих пор готовы до хрипоты спорить о легитимности и нелегитимности власти в России в ХХ веке. Забывают, что с чисто правовой точки зрения в мире нет ни одной легитимной власти, исключая, разумеется, реликтовую ее форму у троглодитов или каннибалов. Все своды всех существующих законов - это всего лишь сложные наборы всевозможных табу, иногда апологетически, стыдливо или наивно именуемые воплощением и квинтэссенцией "общественного договора".

Революционная доктрина в России граничила с традиционалистской утопией, либеральные проекты непременно учитывали архаичный обычай, консервативные учения непременно взывали к сакральному содержанию или социальной благостности застоя. Общий парадокс заключался в том, что в известное время консерватизм приобретал функцию революционизирования системы, а революционаризм превращался в форму ее самосохранения.

Следовательно, успех реформ - в связи власти с поколениями реформируемых, это проблема длительной подготовки людей для гражданского общества, от которого мы по-прежнему весьма далеки.

Реформы всегда происходят в человеческом пространстве, то есть их результат связан с учетом фактора устойчивости и/или пластичности людского естества. Ну а если мы имеем дело с такой "широтой натуры", которую, выражаясь словами Достоевского, для ее же блага надо бы "обузить"? Обычно отечественные исследователи сталинского "тоталитаризма" никак не могут принять во внимание простого факта: плановая директивность наверху сосуществовала с социальным хаосом внизу; достижения власти в силу этого были в очень значительной степени иллюзорны. Настоящие реформы в России связаны с возрастанием управляемости внизу.

Доктринальный аспект сыграл самую дурную роль в российском прогрессизме и консерватизме. Он попросту разрушал существующую систему. Возьмем российскую многопартийность. На Западе многопартийность последовательно служила различным, сменяющим друг друга целям: выбор путей развития, определение оптимального темпа движения, поддержание социальной стабильности, обеспечение статической устойчивости системы. Ничего подобного в России никогда не было. Отечественная многопартийность от Бориса Годунова до Бориса Последнего - это всего лишь внешняя квазиполитическая сторона системного кризиса империи. Она по-прежнему либо деструктивна, либо декоративна, хотя сказать подобное никто не решится. Несмотря на обилие доктрин и проектов их воплощения в жизнь, российская многопартийность на деле связана исключительно с психоэмоциональным разогревом, психопатологическим взрывом и "психосоматическим" остыванием неизменного социального пространства. Историческая оправданность современного российского парламентаризма связана с привыканием к нему, как к ритуалу, которому лишь предстоит придать конструктивное содержание.

Очевидно, что, инстинктивно сознавая это, и реформаторы, и революционеры могут до бесконечности тешить себя иллюзиями о собственной правоте и злокозненности конкурентов, приписывать себе любые заслуги, а своим противникам - все мыслимые пороки. Подобная форма псевдопрогрессистской рефлексии на деле есть форма застоя, скрашиваемая благородными эмоциями, а не способ движения вперед.

Есть еще любопытный сюжет для размышлений о российском реформаторстве - во всяком случае, применительно к истории ХХ века. Как ни странно, после 1917 года всякое непривычное или неожиданное движение власти или во власти наша общественность непременно оценивала с точки зрения реформаторства и со временем затевала умную дискуссию о его "уроках". Отсюда представление о реформах нэпа (на деле странники мировой революции всего лишь, говоря словами Троцкого, устроили "привал"), о "неонэпе" (в действительности была ослаблена удавка "чрезвычайщины"), о "хрущевских реформах" (период неизбежного послесталинского дергания власти) и т.д.

Время Ельцина ужасно хочется также объявить "эпохой реформ" не только его окружению - характерно, что все претензии к периоду его правления предъявляются с позиций неприятия худшей формы "застоя" (критика клептократии, коррупционизма и прочих маразмов власти на фоне даже мнимого движения вперед не приобрела бы таких масштабов). Никому не придет в голову, что цели, которые ставил себе Ельцин, лежали в совершенно иной плоскости. Они были связаны с задачами самосохранения власти в условиях системного кризиса общественного организма. И "заслугой" следует считать то, что это удалось.

Дело в том, что сохранение властного центра в условиях распадения общественных связей предполагает сведение до минимума директивных управленческих функций и разумное провоцирование индивидуального и коллективного эгоизма в целях его изоляции и истощения. Принцип своей политики сформулировал сам Ельцин: "Берите столько суверенитета, сколько можете осилить". Отсюда явное равнодушие власти к различным формам сепаратизма - от национального до криминального. С этим связаны и откровенно пассивная экономическая политика "нефтяной трубы", и бесконечная цепь уступок в сфере внешней политики. Власть вовсе не срастается ни с олигархами, ни с криминалитетом - она просто поддерживает свое существование дарованием им известных вольностей. Дело в том, что всякие активные управленческие попытки власти повлекли бы ее дестабилизацию, ослабление, а затем и распад. А между тем единственное, чем руководствовалась власть на протяжении почти десятилетия, - это инстинкт самосохранения.

Как ни странно, именно поддержание такого состояния власти посреди смуты позволяет надеяться на реализацию ее реформистского потенциала в будущем. Но это только теоретически. Практически же власть даже не отдает себе отчета с какими сложностями ей придется столкнуться при первой попытке активизации.

Люди, решающиеся на реформы в современных условиях, сталкиваются с задачами со все большим числом неизвестных. Современное реформаторство должно учитывать факторы непредсказуемости. К чему ведет их недооценка, известно в связи с военно-революционными последствиями роста народонаселения, неуправляемого индустриализма и общей глобализации человеческого пространства в начале ХХ века. Ныне национальный путь реформаторства - это также глобальная проблема.

Но основная сложность связана с другим. Если до ХХ века можно было говорить о естественно-историческом процессе человеческого развития, в рамках которого и реформистские, и революционные подвижки уместно было рассматривать как часть самонастройки системы, то теперь началось нечто качественно иное. В ХХ веке человечество вступило в начальную стадию автотрофного, выражаясь словами В.И.Вернадского, т.е. относительно независимого от окружающей среды, существования. Отсюда идеи ноосферы, пневматосферы (П.А.Флоренский) или психосферы (А.Л.Чижевский) - вполне однотипные в своем существе. Другие авторы называли этот период антропоморфным. В этих условиях направленность реформ должна перемещаться на человека.

Если так, то остается один, причем наиболее верный путь реформаторства. Он стар, как мир. Речь идет об образовании.

Этот путь вовсе не столь прост. Человек стремится не к труду, а к удовольствию, не к знанию, а к комфорту. Требуется приведение в соответствие целей и средств, нравственности и логики. Следовательно, все дело в технологии реформаторства. Впрочем, так стоял вопрос уже давно.

Российское историческое пространство столь откровенно разрывается между идеалом и смутой, а нынешний россиянин так ошалел от тягот выбора между свободой и порядком, что сама по себе постановка вопроса о способности отечественной власти к реформам никого не оставит равнодушным.

Понятно в связи с этим нетерпение читателя самой объемистой из книг, посвященных отечественным реформам. Его заинтересует ряд простых вопросов: ради чего затевались реформы, кто их инициировал, кто осуществлял, что из этого получалось (и не получалось).

Отечественные социологи, политологи и прочие "аналитики" до сих пор не смогли произнести ничего вразумительного на этот счет - для этого необходимы, как минимум, два качества: способность перелопатить вполне неподъемный для них фактический материал; тот уровень исследовательской беспристрастности, до которого мало кто даже из современных историков дотягивается. Петербургские историки, написавшие книгу, этим характеристикам более чем соответствуют. Уже одно это выделяет ее в массе исторических и прочих исследований последних лет - либо утомительно заскорузлых, либо эпатирующе легковесных. Но главное достоинство данной работы в другом: не навязывая никаких выводов, читателю предлагается громадный фактический материал для возможных самостоятельных обобщений.

Лично мне такой подход кажется скучноватым. Не собираюсь, однако, возводить свое представление в некое исследовательское достоинство. Более того, допускаю, что в нынешних условиях авторская позиция - особенно на фоне всевозможных политизированных "генерализаций" - окажется наиболее стимулирующей.

В фокусе исследования - меняющаяся природа государственной власти, ее внутренние реформаторские возможности на фоне и в контексте массы прямо-таки роящихся проектов всевозможных преобразований (а не просто анализ или изложение хода реализации отдельных из них). Предполагается, что реформы, наряду с текущим законодательством, призваны были поддержать "естественное развитие государственности", а не только тактически противостоять возможной революции, как у нас совсем недавно принято было считать.

Действительно, с какой стати у нас считали, что Ельцин плохо проводит реформы? У него была совсем иная задача, и с нею он блестяще - потому что незаметно - справился. Проблема сохранения (самосохранения) власти в условиях смуты впервые в России оказалась решена. Похоже, что авторы книги поняли это задолго до того, как Ельцин демонстративно удалился на покой.

Столь непривычная постановка исследовательской задачи связана с другой авторской посылкой: "самобытность" власти в России связана с ее патерналистским характером, что предполагает совершенно особый взгляд верхов на объект реформ, неизбежные издержки и конечные последствия реформаторства. В сущности, читателю предлагается глазами лучшей части верхов (вовсе не обязательно либеральных) взглянуть на Россию - страну с фантастическим разнообразием взаимосвязанных социальных, экономических, психоментальных, цивилизационных и геополитических (и т.д. и т.п.) проблем - с высоты власти. Предлагается оценить в связи с этим реальную степень ответственности власти в том или ином лице за содеянное, отклоненное, незавершенное - как перед своими современниками, так и будущими поколениями. Познавательное значение такого подхода в том, что он противостоит бесконечным соблазнам дилетантской игры во всевозможные альтернативы.

Известно, что история России всегда "хрестоматизировалась" до тошноты - вовсе не благодаря экономическому материализму, а еще задолго до него - скорее в силу потребности придания ей логической осмысленности и доходчивой вразумительности. Столь же отвратительно она этатизирована - думается, в силу неизживаемого холуйства перед властью. Для меня в связи с этим книга привлекательна тем, что авторы, целиком концентрируясь на власти, вместе с тем показывают обыденность и рутинность властвования и тем самым десакрализуют (но не опошляют) имперство √ вещь, полезная во всех отношениях. В нынешних условиях это особенно важно в связи с тем, что порой даже в академические исследования просачиваются бабьи слезищи о несчастной судьбе загубленных "добрых" самодержцев.

Исследуя реформаторский опыт, авторы в буднично-обстоятельной манере показывают, что российские императоры (даже из числа просвещенных западников), сделав шаг вперед по дороге "прогресса", тут же готовы были сорваться на деспотический окрик. И если в этом проявляло себя их врожденное убеждение в самодержавном характере своей миссии, то придется сознаться, что каждому воздалось по его вере. Посылка жестковата, вывод неутешителен, но история российского реформаторства вовсе не безбрежно сослагательна, а неумолимо трагична. Чтобы спасти монархию, следовало постепенно свести на нет самодержавие.

В связи с этим встает вопрос: что есть реформа в ее конечном воплощении в России. Авторы по известной инерции считают реформатором и Петра I. Может, все же проще характеризовать его преобразовательскую деятельность вовсе не новым термином "революция сверху"? В конце концов, он и в данном бесстрастном изложении предстает деспотом, навязавшим России жутких сиамских близнецов - бюрократию и интеллигенцию.

Авторы, понятно, не случайно дают книге подзаголовок "от самодержавной к советской России". Тем самым сакраментальный вопрос о соотношении реформы и революции как бы незаметно снимается. В пользу неумолимости последней? Не слишком ли просто? Но если допустить подобное, то что такое "псевдосоциалистическая диктатура партии большевиков" (с.677) на фоне петровского "реформирования", названного им самим "произведением подданного всероссийского народа" (с.146)? Может быть, привычные термины "реформа" и "революция" в России наполнены совершенно неадекватным смыслом и более чем специфическим содержанием?

Уместно допустить, что именно сегодняшняя недостижимость понятийной определенности привела к тому, что при рассмотрении соотношения природы власти и характера "реформ" в России авторы намеренно отказались от аналитической манеры изложения в пользу нарратива. Повторяю, в нынешней историографической ситуации я скорее нахожу в этом определенные достоинства. Но есть, как водится, грань, за которой последние рискуют превратиться в свою противоположность. Я имею в виду прежде всего те сюжеты, которые кажутся мне более знакомыми и понятными, - послеоктябрьский период российской истории.

В этой части книги соответствующему автору волей-неволей приходится обращаться к некоторым устоявшимся категориям или понятиям, осуществляя их своеобразную апробацию фактическим материалом. Согласен, что термин тоталитаризм неправомерен и когнитивно ущербен вообще, применительно к советской истории - в особенности. Но столь же несомненна всеобщая тенденция к тоталитарности, которая пронизывает весь ХХ век и которая так или иначе даст о себе знать в будущем. В большевистской России она наиболее отчетливо связана с феноменом "военного коммунизма".

Ясно, что централистские "военно-коммунистические" потуги власти никак нельзя провести по графе реформаторства (в каком угодно смысле). Можно согласиться, что по формальным признакам "военный коммунизм" "в наименьшей степени можно рассматривать как цельную программу или продуманную экономическую политику; он выглядел скорее как набор поспешных и чрезвычайных мер" (с.763). (Хотя в ленинских прожектах государства-коммуны трудно не разглядеть его прообраз.) Нельзя не согласиться, с другой стороны, с тем, что из "военного коммунизма" торчат ослиные уши российской традиции, причем весьма отдаленной. Но что тогда есть сей феномен? И чем в его свете предстает все российское реформаторство?

Рискну предположить - и текст книги, как мне кажется, это лишний раз подтверждает, - что и революцию, и даже реформу в России нельзя ограничить сферой управления и решением задач рационализации. Если вполне допустимо говорить о революции как о смуте (кризисе идентичности, социальной депрограммированности и т.п.), то почему не взглянуть на так называемые реформы как проявление смятения власти, вызванного геополитическими испугами и утопическими соблазнами? Кстати, автор этой части книги фактически именно с такими мерками подошел к характеристике нэповского "реформаторства" (см.: с.774-775). Но почему тогда не соединить последнее понятной психологической преемственностью с предшествующим ему "военным коммунизмом", охарактеризовав то и другое как различные фазы агрессии идеи?

На страницах книги не встретишь одного весьма соблазнительного, на мой взгляд, термина, который весьма точно указывает на истоки и пределы и российского реформаторства, и революционаризма. Я имею в виду доктринерство. Лики его многообразны. Думаю, что иного и быть не может. Пугаться столь частых его следов в истории России не следует. Достаточно лишь допустить (а этого наука никак не возбраняет), что вся обозримая специфика российской истории есть лишь отражение и проявление активного культурогенеза, цепляющегося за властное начало (ибо больше зацепиться не за что), что мы имеем дело с мучительным процессом складывания "своей" цивилизации, пребывая в корчах подражательства, - то очень многое (если не все) встанет на свои места.

Россия попросту не достигла необходимой степени социокультурного "успокоения" для успешного проведения собственно реформ. Гримасы современной политики, выдаваемые за "курс реформ", именно это лишний раз подтверждают.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Евгений Майзель, Шизофрения, тупость, идиотизм... Кто даст больше? /14.07/
В отличие от их автора, Бивиса и Баттхеда знают все. Иногда кажется, что это они выдумали Майка Джаджа, а не наоборот. Бивис и Баттхед сегодня - символ десятилетия, торговая марка, предмет дискуссий и судебных разбирательств. Сильная сторона "Б&Б" - его гипертекстуальность (нет принципиальной разницы между Б&Б, смотрящими по MTV клипы, и нами, смотрящими "Б&Б" по MTV).
А.Тихонов, Н.Тихонова, Внутриполитическая холодная война /07.07/
Как известно, после смерти Сталина политические конфликты между партийными руководителями в СССР разрешались мирным путем. Мы покажем, как устанавливалась эта система.
Вацлав Петров, Советская история и чертовщина /07.07/
В 1922 году начался общероссийский деревенский запой. Налицо был не обычный поствоенный синдром, связанный с возвращением в деревню демобилизованных, а своего рода языческое празднество чуда спасения. Формы бытового разложения подсказывала сама власть - с введением винной монополии потребление спиртного стало неуклонно расти.
Татьяна Леонтьева, Вера разуверившихся, оголтелость расстриг /29.06/
В России всякое бюрократическое промедление с реформами рано или поздно оборачивалось стихийным возмущением, а подавленный бунт вдохновлял реакцию.
Ревекка Фрумкина, Л. Фейхтвангер. Успех /19.06/
Если честно, то собственного томика у меня нет. А надо бы держать его именно у изголовья. О чем я в очередной раз подумала, когда на днях средь бела дня опять взяли да и засунули одного человека в Бутырки.
предыдущая в начало следующая
Владимир Булдаков
Владимир
БУЛДАКОВ

Поиск
 
 искать:

архив колонки:

Rambler's Top100