Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Новости | Путешествия | Сумерки просвещения | Другие языки | экс-Пресс
/ Вне рубрик / < Вы здесь
Быков-quickly: взгляд-9
Дата публикации:  19 Июля 2001

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

1.

Честно говоря, для девятого "куикли" у меня было понапридумано кое-что другое. На неделю я выпал из московской жизни, проводя отпуск, по обыкновению, в Крыму, у друзей в Артеке; Артек в пересменок хорош тем, что пуст и дик, народу мало, можно думать об высоком, об всяком метафизическом (в частности, о том, почему раньше отпускных хватало на полноценный отпуск, а теперь едва на неделю, при прежних и даже поскромневших запросах; да и положа руку на сердце - кто, при нынешних темпах жизни, выдержал бы сегодня 24 дня безделья, хотя бы и в Крыму?!). Но все эти и прочие высокие соображения, в том числе и тему очередного "взгляда", вымело у меня из головы по прочтении замечательного сорок второго "Голода" работы Агеева.

Я вообще Агеева люблю. Вот он, может быть, не верит, а я люблю. Его либеральную тихость, скепсис, принципиальный отказ от великих планов и великих амбиций... Все поэты, добровольно переставшие быть поэтами, вызывают у меня глубокое уважение: в отказе всегда есть и смирение, и вызов. Ну, в общем, люблю я Агеева. А еще я ему с недавних пор сочувствую, потому что после моего ухода из "Профиля", где я переписывал чужие очерки из жизни политиков и новых русских, мои обязанности теперь возлегли на него. И я хорошо помню, какие это были обязанности. При самом нежном отношении к начальству "Профиля" эта работа оказалась несовместима с телевизионной, а мое душевное равновесие - столь же несовместимо с приданием формального блеску статьям о том, на чем всякого рода дерипаски сделали свои миллионы и в каких именно бутиках предпочитают их тратить. Здесь мои желания совпали с желаниями начальства, и мы полюбовно разошлись, незначительно обогатив друг друга.

Это все я рассказываю потому, что тема приработка имеет непосредственное отношение к предмету нашей нынешней беседы, милый читатель. Ибо Агеев поставил на самом деле очень больной вопрос: совместимы ли занятия литературой с зарабатыванием денег? Он, естественно, не первым его поставил, но ведь в каждое конкретное время вопрос этот приобретает новые коннотации, оттенки, смыслы и пр. В семидесятые, например, речь шла бы о возможности сочетания личного творчества "в стол" с обслуживанием чудовищного, так сказать, режима. Очень многие подпольные бездари сделали себе имя на том, что укоряли в продажности любого печатавшегося; сейчас такие же упреки довольно часты в Интернете. Там есть такие фанаты чистого искусства, которые верят только в то искусство, за которое не платят (а лучше бы сразу убивали: тогда профессионалов не останется, и дилетантам никто уже не помешает полноценно реализоваться). Сегодня, в продолжающиеся девяностые (не вижу пока никаких серьезных, метафизических или экономических, примет их окончания), вопрос формулируется иначе: можно ли выжить, выживая? Можно ли сохранить творческий и личностный потенциал, обслуживая интересы правящего класса, или зарабатывая на жизнь, или бегая по десяти работам?

Агеев довольно комплиментарно отвечает за меня: "Да, я буржуазный профессионал, зарабатываю хорошие бабки тяжелым ежедневным трудом, умею писать почти все, и пошли вон!". Ну, положим, насчет хороших бабок мы оба с Сашей все очень хорошо понимаем. Естественно, по сравнению с зарплатой среднего педагога (при этом не подрабатывающего репетиторством) я зарабатываю действительно хорошие бабки, но любой банковский клерк живет на порядок лучше меня, и не сказать, чтобы я ему слишком завидовал: есть занятия, к которым я не способен категорически, и есть образ жизни, который меня совершенно не устраивает: это образ жизни "буржуазный". Так что насчет слова "буржуазный" мы с Агеевым тоже могли бы поспорить, равно как и насчет "пошли вон". Но в главном пафосе своей статьи он прав: у нас литераторы-универсалы были всегда, составляли честь и славу нашей литературы, а теперь они, увы, почти совершенно перевелись.

Поначалу, признаться, сорок второй "Голод" вызвал у меня некоторое даже желание поплакаться в жилетку. Вот в Артеке, где мне не надо было каждую секунду думать, куда и с какой скоростью мне вот именно сейчас надо бежать или сдавать текст, а за неделю с легкостью написал три стихотворения, задуманных еще зимой, но не было ни времени, ни настроения всерьез за них садиться. А проживи я там еще неделю, не тащи меня в Москву очередная производственная необходимость - и я постепенно вошел бы в хорошую рабочую форму, ведь пишется тогда, когда пишешь, - и постепенно, глядишь, расписался бы до того, чтобы сдать наконец новую книжку. В Москве у меня нет секунды свободной, да главное - количество моих обязанностей и сам их характер совершенно не располагают к тому, чтобы писать стихи: и время сейчас нелирическое, и профессия у меня жесткая, и главное - хоть стихи и делаются другим участком мозга, а устает-то от работы весь мозг, как от подъема гири устает все тело, а не только бицепсы... В общем, я хотел поначалу написать что-то такое жалобное, почти истерическое: да что я, от хорошей жизни, что ли, мелькаю во всех этих изданиях?! Почему я вынужден беспрерывно опровергать вскользь брошенные кем-то утверждения о своих баснословных гонорарах: вам что, налоговую декларацию предъявить? Или вы, как все подпольные люди, действительно считаете, что там, на сладкой верхушке нашего общего пирога, в прессе и на телевидении, платят какие-то совершенно страшные деньги?!

Дальше можно было бы подпустить слезу насчет семьи и вообще далеко уйти по этому пути, и так уже скользкому от чужих слезных сетований. Вон Нина Горланова, город Пермь, ни одной своей статьи уже не пропускает, чтобы не сообщить попутно, как сильно у нее протекает потолок и как не на что и не во что одеться бесчисленным отпрыскам; ей уже столько восторженных откликов об ее неотличимых писаниях подали на эту бедность, столько собственных колонок она посвятила данной проблеме, что не один, а пять потолков можно было залатать, судя по гонорарам в "Московских новостях" (я профессионал, знаю). Подумавши, я от этого варианта отказался - и не только потому, что не люблю истерик или не хочу ни перед кем оправдываться (ну, с чего, в самом деле, оправдываться перед душевнобольными, считающими, что всякая публикация, даже в РЖ, есть уже продажа?!). Отказался я потому, что сегодня, после отпуска, отнюдь не убежден в благотворности праздности и в такой уж мучительности моего литературного пути.

Да, я выбрал себе не самый легкий вариант - я зарабатываю не коммерцией, не торговлей недрами (на которой сейчас только и можно сколотить капитал) и не частным извозом. Я зарабатываю тем же, чем занимаюсь и для души, - литературой: критикой, публицистикой, иногда стихами. Я совершенно не убежден, что удержался бы от критики и публицистики, даже если бы обращение к ним не диктовалось никакой финансовой необходимостью. Темперамент есть темперамент: "Я человек южный, - кричит Разорваки, - у меня есть страсти!". Но у меня есть крайне серьезные сомнения насчет того, что воздержание от критики, публицистики и прочей поденщины серьезно способствует творческому росту.

На эти же размышления - весьма симптоматичные, потому что за жаркое лето и за предшествующие пятнадцать бурных лет все очень устали, - наводит статья Кирилла Якимца "России необходим праздный класс". Я глубоко уважаю Якимца, не меньше, чем Агеева. Хотя ему, вероятно, мало дела до моей любви или нелюбви - такое время сейчас, разобщенное, не располагающее к объединениям, излияниям и возлияниям. Но есть у меня, честно говоря, сомнения и на этот счет: так ли уж необходим России пресловутый праздный класс? Да, культуру нашу создавали именно праздные люди, и не будь у Толстого такого безразмерного досуга, которого не могло заполнить ни хозяйство, ни попытки создания яснополянской школы, - никакого эпоса о двенадцатом годе не было бы у нас и по сей день. Но эпос о двенадцатом годе написал один Толстой, а девяносто девять праздных дворян из ста вырождались, спивались, проигрывались или шли в революцию, что тоже было следствием вырождения - ибо диктовалось, как я уже пытался доказать прежде, жаждой упрощения, примитивизации жизни.

Праздность хороша для художника, и то не для всякого: вечно сочинять шедевры не способен и самый гениальный ум (единственный известный мне пример человека, писавшего в год по классному роману, - это Эмиль Золя, любимый мой француз; но это случай какой-то сверхъестественной ошибки природы, ошибки со знаком плюс). Толстой писал "Войну и мир" семь лет, "Анну Каренину" - пять, "Воскресение" - три с перерывами в шесть, еще тридцать лет с огромными перерывами писал тридцать рассказов и повестей, и все это время (кроме сочинения "Войны и мира" - тут уж он подлинно неохотно вставал от стола) досуг его оставался преизряден. Заполнять его было нечем, и под гнетом невыносимой праздности собственного бытия он додумался до того, что всякий человек должен землю пахать. Оно, конечно, очень хорошо в смысле оздоровления (когда не чрезмерно) и даже в смысле избавления от нравственных мучений, потому что всякий трудно работающий человек чувствует себя гораздо лучше, выше неработающего - проверено опытом; я уж не говорю о том, что если очень много пахать, можно допахаться до полного исчезновения мук совести и вообще любых духовных запросов...

Короче, почти вся толстовская теория укладывается в шестовское ее определение: из этого окна открывается вид на очень чистый и трудовой крестьянский двор, но двор такой безнадежно плоский, такой бело-серый, до того лишенный перспективы и воздуха... В общем, толстовская праздность, ощущаемая графом прежде всего как бремя, была убийственна для его душевного здоровья и наложила роковой отпечаток на его духовные сочинения, читать которые, воля ваша, совершенно невозможно - задыхаешься от этого руссоистского, плоского, математически рационального учения. Зато Достоевский, всю жизнь сидевший в долгах и писавший с лихорадочной скоростью, только, кажется, пуще разгорался в своей публицистике, только до больших прозрений и высот раскочегаривал себя непрерывной диктовкой и лихорадочным ночным писанием. Скажу более: великий работяга Некрасов, одних корректур правивший в месяц до 40 листов, двинул русскую поэзию вперед куда радикальнее и убедительнее, нежели помещик Фет, который, конечно, занимался экономикою помещичьего землевладения и опубликовал на эту тему несколько совершенно нечитабельных, очень неприятных по тону статей, - но эта его работа уж точно никак не была связана с литературой.

Выходит, зарабатывать литературой в конечном итоге полезно для ума, как полезна всякая разработка собственных навыков: я всерьез полагаю, что и Маяковскому-поэту кое-что дали "ростинские" опыты, ибо никто из пишущих людей не усомнится в том, что писать стихи трудно, нужна элементарная выносливость, - тут если запустишь, то, как и в спорте, не нагонишь, зажиреешь. Цветаева, кстати, отлично это понимала. И Маяковский, умевший сочинять остроумные и запоминающиеся плакаты по двенадцати-четырнадцати часов в сутки, смог в результате поднять гигантский массив "Про это" - сложнейшего и полифоничнейшего сочинения, да и в "Хорошо", и в "Ста пятидесяти миллионах" есть очень приличные куски. Иное дело, что во второй половине двадцатых он газетной поденщиной глушил себя, потому что не мог написать ничего стоющего, - ну а кто тогда мог написать стоющее? Ахматова и Мандельштам каменно замолчали, Пастернак переживал тяжелейший кризис, Шкапская ушла из литературы вовсе, Есенин повесился... Я не собираюсь, конечно, утверждать, что, имея навык работы в РОСТА, он не повесился бы, нашел бы чем заняться, - но умственная дисциплина, которую дает поденщина, поэту отнюдь не вредит. Андрей Зорин - филолог, чей авторитет, кажется, бесспорен, - заметил как-то, что и безумие Батюшкова подозрительно точно совпало с его отставкой: поэту, предположил он, нужны своего рода гири, удерживающие его на земле. Иначе можно так возлететь, что и не воротишься. Бродский, ненавидевший принуждение, в конце концов так втянулся в преподавательскую работу и в выполнение обязанностей национального поэта, что начал находить в этом неподдельное удовольствие. А точнее всех сказал Мандельштам: если вы должны что-то написать - напишете. Кто бы ни мешал. И если у вас нет времени - радуйтесь: значит, вы не напишете лишнего.

Кроме того, люди, особенно пылко упрекавшие все того же Маяковского в том, что он "строчит агитки хламовые", - так и не поднялись в собственном сочинительстве даже до самого слабого из серьезных, не прикладных сочинений своего оппонента. За агитки Маяковского ругали Уткин и Сельвинский, которые даже после десяти лет праздности не написали бы "Флейты-позвоночника". Да и Пастернак, написавший довольно-таки непорядочное или, по крайней мере, поверхностное стихотворение "И вы с прописями о нефти?", не брезговал "подбором иностранной лениньяны" и переводами гостеприимных грузин, а в 1936 году написал строчки, которые в подметки не годятся самым лояльным сочинениям Маяковского: "И смех у завалин, и мысль от сохи, и Ленин, и Сталин, и эти стихи". Сейчас, когда после пятнадцатилетнего угара некоторые вещи становятся на места (Путин тут ни при чем, просто похмелье наступило), стало ясно, кажется, что Маяковский действительно был "лучшим, талантливейшим поэтом нашей, советской эпохи". А Георгий Шенгели, написавший подленькую книжку "Маяковский во весь рост" и ругавший его за те самые агитки, в жизни ни одной агитки не сочинил, но как поэт проиграл Маяковскому вчистую (а если и писал действительно классные порой стихи - классные, разумеется, с поправкой на второй ряд, - то во многом благодаря собственной переводческой каторге, которая придала формальный блеск и Тарковскому, и Штернбергу, и Липкину; кем бы они были без этой каторги?).

В общем, чем дольше думаю, тем лучше понимаю, что необходимость постоянно писать "для выживания" отнюдь не противоречит творчеству. Более того: именно эта необходимость и поддерживает многих из нас "в тонусе". В России всегда считалось хорошим тоном долго и туго думать, мало уметь, производить продукт мучительно и трудно. Бабеля ненавидели и клеймили, когда он писал много и легко, и возвели в классики, когда он писать перестал. Универсализм у нас не в почете. Но пора напомнить простую, вполне очевидную истину: профессиональный писатель должен уметь все. И он должен работать. Когда он занимается литературной поденщиной - это не только способ заработка (в конце концов, когда занятия журналистикой разойдутся с моими убеждениями и правилами, я пойду преподавать в школу, где уже преподавал, и довольно успешно, судя по проценту поступивших выпускников). Поденщина - это еще и отличный способ поддержать себя в тонусе. Приехав из Крыма, я потратил день только на то, чтобы адаптироваться к московскому темпу жизни - и, ей-богу, адаптировавшись, тут же почувствовал себя лучше. И жару перестал замечать, и настроение резко повысилось, как всегда, когда что-то делаешь. Праздность - она, конечно, мать всех завиральных теорий, но она же и родительница безумия, тот самый сон разума, который рождает чудовищ. Да и занятия одними интеллектуальными абстракциями, надо полагать, оторвало бы от жизни и привело в желтый дом гигантское количество мыслителей, которые благодаря советской системе вынуждены были, как Мамардашвили, читать лекции... или, благодаря несоветской системе, делать то же самое в Сорбонне. Синявский лекции ненавидел - но сильно сомневаюсь, чтобы с его обычными темпами работы мы без этих лекций получили бы книги о Розанове, о фольклоре или о крахе советской цивилизации.

Так что - благо нашей поденщине! Благо нашему ежедневному журналистскому, критическому и прочему литературному труду! Человек, умеющий писать стихи (самое трудное из всех литературных занятий), не может не уметь писать прозу, критику, агитку, репортаж, расследование, интервью и что еще хотите. Праздный класс России совершенно не нужен. Зато благодаря последним пятнадцати годам своей истории она получила, кажется, класс людей, которые способны делать что-то не за деньги: то есть отрывать от работы время для того, чтобы писать для себя. Таковы почти все нынешние российские поэты, зарабатывающие на жизнь преподаванием, критикой или журналистикой в строгом смысле слова (под журналистикой я разумею не отписки о стильных выставках и о своей левой ноге, а нормальную работу - с командировками, расследованиями, разоблачением местных властей и пр.).

Я пишу этот материал, а сам гляжу на часы - у меня сейчас редколлегия, а потом я еду на пресс-конференцию Путина, где надеюсь задать чрезвычайно важный для меня и еще для нескольких людей вопрос. А если бы мне некуда было торопиться - эта и без того затянувшаяся заметка вышла бы гораздо водянистее.

2.

И еще об одном важном выпаде, случившемся - не против меня, а против определенной традиции - все в том же РЖ. Речь идет об очередном "Журнальном чтиве" Инны Булкиной.

Инну Булкину я совершенно не люблю (хотя, учитывая мои убийственно традиционные пристрастия, должно было бы быть ровно наоборот - холодное равнодушие к Агееву, пылкое уважение к Булкиной). Но Булкина, в отличие от Агеева, пишет, что называется, не исповедально (да и жанр другой), - пишет не потому, что данная тема ее действительно волнует, а потому, что умеет говорить о литературе, легко и ненавязчиво опуская эту последнюю. "Тысяча первая попытка филолога стать выше писателя" - сказала как-то Иваницкая о структурализме и о тартуских выпускниках в массе их. Булкина, пересказывая статью Новикова в шестом "Новом мире" о филологической поэзии, вполне согласна, что мои корни - в "эстрадной поэзии шестидесятых". Конкретно, считает она, - в Евтушенко. И ей кажется, что это совсем не комплимент.

Булкину вполне можно было бы (и стоило бы, честное слово) игнорировать, не повтори она - опять-таки в тысячу первый раз - чрезвычайно распространенной глупости. Шестидесятнические корни принято у нас усматривать в любом напористом и востребованном авторе, эстрадность - в любой хлесткой рифме или в любом использовании плакатной эстетики; но судить так о поэзии - значит совершенно игнорировать законы ее развития. Эстрада была нормальной формой бытования литературы в шестидесятые, и не только у нас, а во всем мире, - как дизайн стал нормальной формой бытования живописи (авангардной в особенности) в тридцатые-пятидесятые, и тоже везде. Эстрадными поэтами считали и Окуджаву, и Новеллу Матвееву, и даже Кушнера, отлично, кстати, ведущего себя на эстраде и выступавшего в Питере ничуть не реже, чем Вознесенский в Москве. В век СМИ, в век массовости приход поэта на эстраду был такой же неизбежной реальностью, как пользование телефоном или автомобилем, и первыми вышли на эстраду отнюдь не только футуристы (Северянин или Бурлюк), но и Сологуб, ездивший по стране, что твой послереволюционный Маяковский, и даже Блок, чьи вечера собирали ничуть не меньшую аудиторию. Иное дело, что Блок, положим, тяги к эстраде не чувствовал, - а вот Цветаева чувствовала и проводила все выступления блестяще. Так что возводить поэта к шестидесятым - значит лишь подчеркивать, что он знает свое место в цепочке и стал естественным в ней звеном.

А то, что поэзия развивается как эстафета, - вещь, по-моему, не требующая доказательств. В пятидесятые этот факел несли антагонисты Пастернак и Слуцкий; в шестидесятые - Евтушенко, Окуджава и Ахмадулина; в семидесятые - Бродский (чьи подлинные шедевры начали появляться где-то со времен "Школьной антологии" - до этого очень уж ему мешали то Донн, то Галчинский), Чухонцев и Кушнер; в восьмидесятые - Еременко, Иртеньев, ранний Кибиров; в девяностые┘ - "о том, что близко, мы лучше умолчим". Факел - не у тех, кто пишет хорошо и неоригинально: факел у тех, кто расширяет границы поэзии, завоевывает для нее новые территории. Маяковский расширялся в сторону плаката, агитки, но и в сторону более радикальной, глобальной метафоры; Кушнер сумел сделать трагедию из будней - заслуги их, разумеется, несопоставимы, но значима сама интенция, само расширение территории, вынос форпоста на новую позицию. И дело это преемственное, ибо факел передается из рук в руки (так Рыжий подхватил брошенную интонацию Слуцкого, так Иртеньев подхватил линию Саши Черного). Один боец падает - другой идет дальше, и тут уж ничего не поделаешь - от античной лирики, минуя цепочку, сейчас факела, к сожалению, не зажжешь. По-моему, пример безусловно талантливого человека Максима Амелина подтверждает эту истину более чем наглядно. Все поэты, живущие сегодня, продолжают Евтушенко, Окуджаву и Бродского - как бы они ни относились к этим троим; даже для тех, кто ненавидит Евтушенко или, как я, прохладно относится к позднему Бродскому, именно эти люди (каждый по-своему) что-то завоевали, и мы не можем не пользоваться их инструментами. А продолжать сегодня Блока бессмысленно - его уже продолжил тот же Маяковский, который очень, очень внимательно читал "Снежную маску" и "Жизнь моего приятеля".

Так что корни всего живого, что есть в современной литературе, - именно в шестидесятых годах, в последней яркой и крупной генерации. А все мертвое, что есть в современной литературе, попросту не имеет корней. Так что отличить живое от мертвого чрезвычайно просто: либо поэт учитывал опыт предшественников и уважал его, либо... Либо о нем и говорить не стоит. Предшественниками моего поколения были шестидесятники. Предков не выбирают.

И то, что шестидесятники с равной легкостью писали рок-оперы, агитки, лирику и публицистику, - лишь доказательство того, что при всех своих пороках (обусловленных катастрофическим падением планки нашей общественной и литературной жизни в ХХ веке) они были и остаются настоящими. Настоящими писателями, знающими свое дело.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Модест Колеров, Новыйязык /18.07/
Режим Путина в большей степени, чем режим Ельцина, пронизан логикой общественных и культурных перемен. Новый режим будет вынужден приручить то единственное, что нас объединяет: историю и язык. В представляемой книге разговор об этом ведут те, кто неявным образом формулирует сегодня интеллектуальную "повестку дня".
Екатерина Деготь, Если советская система возродится, эйфория принадлежности к власти пройдет /18.07/
Игорь Померанцев, Бронхиальные страсти /17.07/
Однажды астма взялась за свое, когда я читал "Смерть пионерки" Багрицкого. Почему меня спасли его стихи, а он умер? Может быть, он не знал наших аллергенов?
Алексей Парщиков, 2000 кадров в секунду /16.07/
Библиотека Аалто втягивает в себя, откровенничает и говорит с тобой - в частности, и о тебе самом.
Илья Смирнов, Между волком и пасюком /10.07/
Дискуссию о высшей мере наказания пора переводить с идеологических рельсов на научные. Можно, например, сопоставить два показателя. 1.Количество судебных ошибок в делах об убийстве. 2.Количество убийц, которым была сохранена жизнь, и которые после этого снова пролили человеческую кровь. (отзывы)
предыдущая в начало следующая
Дмитрий Быков
Дмитрий
БЫКОВ
bykov@sobesednik.ru
URL

Поиск
 
 искать:

архив колонки:

Rambler's Top100