Русский Журнал / Вне рубрик /
www.russ.ru/ist_sovr/20020115_gus.html

Советские идеологемы в новом русском дискурсе
Гасан Гусейнов

Дата публикации:  15 Января 2002

Мы на каждом шагу испытываем трудности при столкновении с новой реальностью: истории XX века, так же, как и истории последнего десятилетия, не существует. Дверь закрыта, а ключ от нее потерян. Непригодным признается не только "деревянный" язык власти, или язык официальный.

Произошла новая смена поколений. В 1990-е годы многим все больше кажется, что на наших глазах исполняется знаменитое пророчество Владислава Ходасевича о русском языке, - о том, который был "живой как жизнь" (Гоголь), "великим и могучим" (Тургенев), и вот - "сделается мертвым, как латынь". "Слова сегодня утратили достоверность и энергию. Культурные символы убиты "большим стилем" тоталитаризма".

На отрезке времени, приблизительно отсчитываемом от второй половины 1980-х до середины 1990-х годов, носители русского языка заняли позицию, внешнюю по отношению ко всему советскому периоду русской истории. Одновременное пребывание внутри новой для них процедуры осознавания этого события требует особой, двояконаправленной, наблюдательной оптики.

В представляемой нами книге Гасана Гусейнова (ее выход планируется к концу января) мы продолжаем исследование современных "языковых горизонтов". Книга "Советские идеологемы в новом русском дискурсе" выходит в начале 2002 года по инициативе Модеста Колерова в издательстве "Дом интеллектуальной книги"


Гасан Гусейнов. Д.С.П. Советские идеологемы в новом русском дискурсе. "Дом интеллектуальной книги". М., 2002.

В первой главе "Советская идеология и посоветский дискурс" рассматривается природа языка идеологии как воспитательного средства, обсуждается устройство идеологемы, очерчиваются методы исследования языка идеологии. Какими бы всеобъемлющими ни были официальные идеологические тексты, трактующие "правильную" картину мира и "правильное" ее осознавание, филологический анализ только самих этих текстов не достаточен ни для описания идеологии, ни для культурно-исторического осмысления созданного на основе этой идеологии общества. Статусом идеологического целого эпохи обладает для историка культуры лишь все поле обращения текстов, речевых отрезков и фрагментов, связанных для носителей языка с общим представлением об идеологии, - вне зависимости от того, каково их собственное к ней отношение. Пространственно идеологический язык можно представить как место встречи и частичного взаиморастворения языка идеологии с обыденным, пошлым или банальным1 языковыми горизонтами, включающими и так называемый ненормативный, или обсценный, пласт русского языка.

Исследуемый материал делится на три сегмента - два по преимуществу словесных и один изобразительно-словесный:

Словесные сегменты обсуждаются в главе II "Идеологема - от буквы до цитаты" и III "Обсценный пласт идеологического языка". Сюда относятся собственно идеологемы, представленные на всех уровнях текста - от буквы (например, "твердый знак" на конце слова) до цитаты (например, преобразованные высказывания Сталина), а также обсценный план русского языка, взятый в довлевшей ему в советское время идеологической функции.

Вторая глава работы рассматривает различные формы бытования идеологемы - от минимальной единицы, знака, до массивов текста: идеологема-буква (еръ, б, н, е), идеологема-падежное окончание (измена Родины и измена Родине; Федеративная Республика Германии и Федеративная Республика Германия), русский (кириллический) алфавит как макроидеологема СССР для носителей неславянских языков, идеологема-акцент в средствах массовой коммуникации, кино, театре, повседневном обиходе. Рассматривается динамика идеологемы-имени (топонима, эргонима и т.п.): от стадии первоименования до стадии посоветского переосмысления (Чека, расстрел). Главу завершает анализ идеологемы-цитаты. На примере сталинизмов, или закрепленных в обыденной речи сталинских паремий, показана динамика идеологической речи вообще и сделана попытка истолковать живучесть идеологемы-сталинизма в посоветском дискурсе.

Третья глава "Обсценный пласт идеологического языка" была написана как ответ на частный вопрос, задевающий, тем не менее, весь русский посоветский дискурс. Еще А.С.Пушкин писал о том, что настоящая свобода в России будет ознаменована публикацией в открытой печати не допущенных туда цензурой матерных стихотворений И.Баркова.2 Произнесенное более полутора столетий назад пророчество поэта исполнилось: действительно, политическая свобода в России совпала с этим интересным, но все же частным, событием. Однако произошло и нечто большее. Свободный русский дискурс не ограничился снятием запретов на что бы то ни было в средствах массовой коммуникации и вообще в сегодняшнем русском культурном обиходе. Неожиданным для наблюдателя речевых процессов явился проясняемый задним числом масштаб взаимодействия советской идеологии и русского матерного языка. Последний предстает комплексом теневых идеологем и в этом своем качестве подвергнут анализу в третьей главе. В работе предложена ментальная схема обсценного словоупотребления на осях "страшное" - "смешное" и "бытовой абсурд" - "скромная, но защищенная повседневность". На основе анализа таких сегментов русского посоветского дискурса, как здравомыслие (здравый смысл) и норма, становится ясно, почему носители языка в 1990-е годы "позиционируют мат как ненормативный речевой хабитус", входящий, тем не менее, в поле здравомыслия.3

В главе III обосновывается гипотеза, согласно которой в условиях выхода из эпохи идеологической индоктринации обращение (припадание, возвращение) к норме, понимаемое как проявление здравомыслия, может осуществляться в формах ненормативности. В диссертации описана и теоретически обоснована прежде не выявленная риторическая фигура эсхрофемизма ("стебного снижения"). Эсхрофемизм - это фигура речи, возникающая благодаря замене основного матерного значения обыденным с сохранением и семантической структуры обыденного, и иллокутивной силы матерного слова. Данные больших массивов текстов, представленных средствами массовой коммуникации, свидетельствуют о том, что эсхрофемизм является содержательной характеристикой посоветского русского дискурса. Подчеркнуто коммуникативная функция русского мата, по сравнению с преимущественно инвективной, бранной ролью других сквернословий "в языках народов СССР", воплощает реальный низовой горизонт идеологического комплекса "дружбы народов" или "братства партий" ("литератур", "кинематографий" и др.), а эсхрофемизм облегчает освоение слишком большого массива новизны.

В четвертой главе проанализирована составная изобразительно-словесная идеологема границы и карты родины. В идеологическом сверхтексте особую роль играет место встречи словесного знака и наглядно- и/или телесно-схематического образа. Возникающую здесь изобразительно-словесную идеологему можно назвать, используя неологизм Уве Перксена, визиотипом.4 Особенно это касается глобальных визиотипов, к числу которых принадлежит политико-географическая карта в разных модификациях. Впечатанная в память поколений со школьной скамьи, карта - одна из первых сложных единиц общественного сознания. Как реальность, более всего изменившаяся за последние годы, карта самой большой по площади страны мира стала предметом самого пристального внимания носителей русского языка уже накануне официального распада СССР, а после 1991 года идеологема карта нашей Родины оживилась необыкновенно. Это оживление бросается в глаза при обращении к средствам массовой коммуникации 1990-х годов. Идеологема карта родины и сопряженная с нею идеологема границы рассмотрены как фрагмент когнитивной карты носителя языка.

Государственная граница - не просто часть карты, но вполне самостоятельная категория, которая и очерчивает некую территорию, и проведена внутри каждого индивида, себя с этой территорией отождествляющего. Как единство внутренней оси, центра очерчиваемого мира и его периферии, граница проведена, таким образом, в той области личного опыта, что в наибольшей степени подвержена воздействию политических перемен. Если до начала ХХ века господствующей при проведении такой внешне-внутренней границы была знакомая региональная составляющая, то эпоха распространения всеобщего среднего образования и средств массовой информации и пропаганды резко сдвинула границу в область незнакомого и идеального. Не только государства, зажатые, а иногда и делимые между соседями (как, например, Польша), но и более крупные страны (как, например, Германия) должны были в ХХ столетии ставить проблему собственных границ в самый центр политического дискурса.5 На фоне перемен самого содержания категории граница внутри Европейского сообщества 1990-х годов понятен большой академический интерес к соотношению литературно-философского и политико-психологического элементов в освоении темы.6

Отложенный с 1920-х годов опыт радикального пересмотра границ государственных, как и опыт перехода всего общества в новую для него "пограничную ситуацию", рассмотрен в IV главе диссертации как центральная проблема дискурса.7 В этом качестве этот дискурсивный опыт "вопрошания о перечерчивании границ" сопоставляется с польским и немецким опытом осмысления разрушения и воссоздания государственности в первой и во второй половине ХХ столетия.8 Для того, однако, чтобы подступиться к вопросу о том, как ориентируются современники в этой новой реальности, целесообразно обратиться к простым составляющим той модели ее, что представлена в познавательном и коммуникативном опыте носителей языка. Авторитетные тексты советской эпохи, особенно те, что составляют основной фонд паремий советского времени, анализируются и сопоставляются с историософскими трактатами 1990-х годов на фоне богатого изобразительного материала - школьных атласов, карикатур, татуировок, политических плакатов. Привлекая этот не совсем привычный материал, можно убедиться в продуктивности заимствованной четверть века назад историками у географов, геологов и анатомов метафоры "картирования" (mapping) для анализа национально-культурных картин мира - как они сложились и менялись в разное время на различных территориях.9 Изоморфность предмета IV главы и эвристичной исследовательской метафоры когнитивной (или ментальной) карты позволяет считать рисовальщика карикатур или кольщика таутировок непосредственными показчиками места общественной озабоченности, а продукт их деятельности - важной частью идеологического сверхтекста.

В главе анализируются поэтические тексты 1920-1930-х годов, представлявшие, например, карту экспорта революции, или даже перманентной революции, равно как и способ борьбы за нее, уже чужие для посоветского политического истеблишмента, чьи интересы сузились до размеров собственного государства. От построения с боя "Земшарной Республики Советов"10 приходится отказаться, сосредоточившись на собирании и сохранении рассыпавшихся земель. Однако когнитивная карта, закрепленная, например, в поэзии 1920-70-х гг., осталась у посоветских политических деятелей и других участников общественной дискуссии прежней. На гербе одной из партий Россия предстает в никогда не имевших места границах, одновременно включая Польшу, Финляндию, Туркестан и Аляску, ко времени утверждения России в Туркестане давно уже проданную американцам.11 Несмотря на захватывающий простор, эта Россия должна быть, однако же, по выражению политического деятеля, "с запашком портянок"12. Мы находим здесь след поэтической энергии борьбы за мировую революцию 1930-х годов.13.

Итоговая, или, по той же терминологии, исторически сложившаяся, Россия мыслится и видится поэтом в естественных, или органических, границах, которые послушно укладываются в складки гор и сопровождают бег рек.14

При всей разнородности анализируемых в диссертации концептов: "органичности", "естественности роста" - и "глобальности", "всемирности" и "планетарности" России и СССР, оба эти измерения были укоренены в советском сознании в едином визиотипе. В смертельно серьезном или шутливом контексте "глобальное" и "органичное" сходятся в образе сверхчеловека, гиганта, стоящего на карте, или атланта, держащего на плечах глобус (вместо неба, традиционно изображавшегося в виде сферы). На заре советского мира этот сверхчеловек мог быть Рабочим, Лениным или Сталиным, к закату СССР личные черты мало-помалу стираются. В IV главе диссертации показано, что уже в советское время идеология планетарной миссии была объектом пародии - если не за свою планетарность, то уж во всяком случае за непомерную гордость "первых", "авангарда".15

Перестроечные мотивы "задыхающегося глобуса", балансирования на грани бездны более глубокой, чем сам хаос, сменяются мотивами "глобальной" же опустошенности.

Затухание глобальной миссии и скукоживание посоветского мира усиливают в визиотипе России концепт "органическое". То, что на уровне политической риторики представляется поиском вербализуемой национальной идеи, визиотипически предстает как попытка сразу очутиться на горизонте цельной "телесности". Словесный продукт такого поиска преодолевает разрыв между глобальным и бытовым, как можно было видеть это, например, в советской поэзии - от Михаила Светлова, Павла Когана, Бориса Корнилова до Эдуардаса Межелайтиса и Евгения Евтушенко, а в посоветские годы широко наблюдается, например, в любительской поэзии. В диссертации рассматриваются также скульптурно-изобразительные аналоги поэтических текстов (например, сад глобусов, воздвигнутый на Манежной площади в Москве). Идеологема-визиотип стала опорной точкой нескольких экзотических концепций и проектов (от геополитических до конспирологических). Некоторые из этих концепций (В.Цымбурского, Дм.Галковского, В.Ильина, М.Ильина, С.Медведева, А.Фоменко, А.Дугина) рассмотрены как части посоветского идеологического сверхтекста, восходящие к общему визиотипическому основанию.

Представленные в динамике словесные и словесно-изобразительные идеологемы советской эпохи образуют крупный фрагмент ментальной карты (mental map) и первого посоветского десятилетия. Динамика развертывания нового русского дискурса вовлекает культурный опыт советской эпохи. При этом часть культурного опыта откладывается в языке как миф (геополитический, конспирологический горизонты идеологии "возвращаемой на круги своя России"), а часть оттачивается как инструмент современной социальной критики (дискурс новизны, "культурный шок при переходе к небывалой новой России"). Если исходить из того, что гипертекст, создаваемый на любом языке, тождествен картине мира носителей этого языка, то построение идеологической картины мира может быть в сжатом виде представлено формулой: "идеологический сверхтекст одновременно и сообщает о том, каким должен быть мир, и негодует из-за крайнего несовершенства сущего". Такая поляризация семантических установок в советском сверхтексте позволяет понять, почему идеологемы советской эпохи не теряют своей репродуктивности и на новой культурно-исторической стадии.

Примечания:

Вернуться1 Я заимствую термин "банальность" у Ингрид Майер: Майер И. Банальности - тип городского фольклора // Slovo [Uppsala universitet, Slaviska institutionen] 1991. # 40. С. 33-46.

Вернуться2 См.: Барков И. Девичья игрушка. СПб., 1992. С.177.

Вернуться3 Первый открытый официальный опрос общественного мнения о мате, осуществленный ВЦИОМом в 2000-м году, показал, что менее трети населения не пользуется матерным языком вовсе. Для большинства этот речевой горизонт является частью повседневного языка общения. "Когда Вы в последний раз выражались нецензурно, матерились?": никогда - 30% россиян; уже не помнят, когда - 19%; от двух до семи дней назад - 7%, мужчин - 10%, женщин - 5%; сегодня или вчера - 38%, мужчин - 53%, женщин - 26%. http://www.polit.ru/documents/204412.html

Вернуться4 "Визиотип - это и стиль мышления, и глобально действующий знак. С одной стороны, это способ зрительского подхода к действительности, тип придания наглядности обобщению. Таковы многочисленные изображения числовых рядов и схем, инструментов и геометрических фигур - визиотипы в широком смысле слова. Кроме того, существуют и такие универсальные визиотипы, как, например, "кривая прироста населения", "структура ДНК", или фотография "голубой планеты"; можно было бы назвать такие образы глобальными зрительскими идолами. Но словa идол, эмблема, символ исторически заняты, вот почему предпочтительнее неологизм". Pörksen U. Weltmarkt der Bilder. Eine Philosophie der Visiotype. Stuttgart: Klett-Cotta, 1997. S.10-11.

Вернуться5 См. подробнее: Slusarczyk J. Granice Polski w XX wieku (koncepcje, realizacja, zagrozenia). Toruń: Marszalek, 1994; Ritter J.; Lapp P.J. Die Grenze: ein deutsches Bauwerk. Berlin: Chr. Links, 1997.

Вернуться6 Укажу лишь на обширные публикации, появившиеся по следам международных конгрессов в Люцерне (1995) и Берлине (1991): Marchal G.P.(Hrsg.): Grenzen und Raumvorstellungen. Zürich: Chronos, 1996; Faber R., Baumann B. (Hrsg.). Literatur der Grenze - Theorie der Grenze. Würzburg: Königshausen & Neumann, 1995.

Вернуться7 См. подробнее: Kirkbright S. Border and border experience: investigations into the philosophical and literary understanding of a German motif. Frankfurt/M, Berlin etc.: Lang, 1997.

Вернуться8 См. об этом: Савченко В.Н. Восточнославянско-польское пограничье, 1918-1921 гг. (Этносоциальная ситуация и государственно-политическое размежевание). М.: Институт славяноведения и балканистики, 1995.

Вернуться9 См., например: Wolff L. Inventing Eastern Europe: the map of civilization on the mind of the enlightenment. Stanford, Calif.: Stanford Univ. Press. 1995. Morrissey K.E. Mental territories: mapping the Inland Empire [региональное американологическое исследование]. Ithaca, N.Y., Cornell UP, 1997; Balakrishnan G. (ed.) Mapping the nation. London a.o., Verso. 1996.

Вернуться10 Павел Коган. "Письмо" (1940).

Вернуться11 Либерал. 1992. #4-5.

Вернуться12 Жириновский В., депутат Госдумы. О собирательской роли России и молодых волках // Известия. 23 апреля 1994.

Вернуться13 Корнилов Б., "Тезисы романа" (1932-1933), Коган П., "Письмо" (1940).

Вернуться14 Подробнее о конструировании концепта органичности границ см.: Nordmann D. Des limites d"Etats aux frontières nationales // Pierre Norat (ed.). Les lieux de Mémoire. Paris 1986. Vol.II. P. 35-62; Schulz H.-D. Deutschlands "natürliche" Grenzen // Demandt A., Hansen R. (Hrsg.) Deutschlands Grenzen in der Geschichte. München. Beck 19912. S.33-55.

Вернуться15 Юрий Визбор, 1960-е.