Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Новости | Путешествия | Сумерки просвещения | Другие языки | экс-Пресс
/ Вне рубрик / < Вы здесь
Памяти А.А.Носова, или Об одном незаконченном споре
К годовщине смерти

Дата публикации:  13 Февраля 2003

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

...Спор с противником - это бессмысленница, спорить можно только с единомышленником. И предметом спора могут быть только частности, - общее должно разуметься само собой.

Юрий Карабчиевский

С Александром Алексеевичем Носовым (Сашей - для меня и Шуриком - для жены Тани и нескольких близких) я познакомился в редакции "Нового мира" в 1987 году. Наша небольшая разница в возрасте (в пять лет) оказалась принципиальной, как разница двух поколений: я - из семидесятых, Саша - из восьмидесятых. Саша был тогда молодым независимым филологом. То есть не выпускником гуманитарного факультета, продолжающим образование в аспирантуре, а именно - филологом, точнее - историком литературы со своими собственными интересами в науке. К научным руководителям он относился как к консультантам, а уж потом (если вообще воспринимал их таковыми) как к учителям и наставникам. Возможно, дело было в предмете его изысканий (философом Соловьевым в те годы можно было заниматься только на свой страх и риск). А возможно - в характере: на попытки опекать его Саша огрызался всегда, так же как и сам не любил руководить кем-либо.

Саша изначально не был советским человеком в том смысле, в каком определил его Владимир Солоухин, написавший в начале девяностых примерно так: к свободе мы не приспособлены, потому как по натуре мы - свиньи из колхозного свинарника. В свинарнике, может, и не так хорошо - вонь, теснота, свинари ногами пинают и матерят, но ведь и крыша над головой гарантирована, и какой-никакой, но - корм, и тепло. А свобода?.. Зачем таким свобода?

Свобода нужна была Саше.

1987-88 годы были реальным началом новой эпохи, и воодушевлены были все - демократы, либералы, прогрессисты, консерваторы, юдофобы и юдофилы, даже какая-то часть убежденных коммунистов, уверенных, что идет обновление и очищение их дела. И в какой-то степени все (за исключением разве коммунистов) оказались правы.

Мы, например, с Сашей наблюдали радостное предвкушение нашими редакционными ветеранами возвращения "Новому миру" статуса главного литературного журнала. Главного - по определению, точнее, по совокупности былых заслуг. Залыгин, только-только возглавивший журнал, никого не разуверял, но, похоже, для себя уже решил, какой именно журнал намерен делать, и последовательно набирал под него новую команду. В этой команде и пришел в редакцию Саша. (Я к тому времени уже больше года проработал в редакции на договоре - два дня в неделю разбирал почту и редактировал короткие рецензии.) Штатными (неожиданно для себя) сотрудниками мы стали одновременно. В отличие от меня, прошедшего когда-то школу "Литературного обозрения", редакционной службы Саша не знал. Точнее, знать не хотел. Он достаточно внимательно изучал историю и культуру русских журналов, чтобы всерьез относиться к советским. К тому ж "Новый мир" времен Твардовского для Сашиного поколения был уже историческим преданием, в реальности они имели дело с журналом, публиковавшим Леонида Брежнева.

В журнал Сашу пригласила Роднянская для вполне реальной работы, и за моими занятиями Саша наблюдал с сострадательным недоумением. В частности - за ритуалом редактирования. Это когда я раскладывал очередную рукопись "новомирского автора", прочитывал, размечая карандашом, что и как нужно здесь делать, ну а затем приступал к собственно работе: вычеркивал повторы и ненужные уточнения (иногда целыми абзацами, если ни страницами), убирал стилистические ляпы, заново выстраивал композицию, перенося, скажем, пассаж с шестой страницы на первую, или, делая из вступительных строк резюме, вписывал от себя "связки", резал, клеил, иногда из восьми страниц рецензии оставляя две с половиной. Разумеется, Марченко, или Рассадина, или начинавших тогда Немзера и Архангельского так не правили - они были авторами из редкой по тем временам породы литературных критиков. Но был еще легион так называемых "авторов", поставлявших литературно-критические болванки, которые доводились до уровня внятного, относительно грамотного текста редакторами. Авторы эти остались по наследству от эпохи советской литературы, мастерами которой могли числиться, скажем, Юрий Бондарев или Георгий Марков, и, соответственно, кто-то должен был обслуживать эту легенду. ... "Сережа у нас, - объяснял Саша друзьям, заходившим в редакцию, - редактировать любит. Очень упорствует, когда объясняет авторам, что слово корова пишется через о, а не через а". - "Да ладно тебе, Саш. Это работа такая". - "Да? Тогда объясни мне на человеческом языке, для чего ты ее делаешь?" - "Журнал-то должен выходить" - "Зачем? Кому он нужен, заполненный наполовину твоими текстами. Смысл, смысл работы в чем?"

Насчет смысла я не спорил. Саша был прав: "Журнал или берет текст, или не берет. Третьего не бывает. Плодить несуществующих критиков глупо, нерентабельно, унизительно. Это разврат". Но мало ли чего бы мы хотели! Есть реальность, в которой мы обретаемся, и она такова. Саша отказывался принимать эту реальность. Точнее, принимать ее за реальность. И тогда это было его силой. Реальной. Времена менялось, условно говоря, в Сашину сторону.

Разумеется, вопросы стиля редакционной работы были для нас темой, так сказать, факультативной. Спор наш касался вещей более существенных. Будучи единомышленниками в главном, мы расходились в вопросе, насколько далеко мы можем идти, настаивая на своем представлении о норме. Я считал, что наши представления о норме - наше личное дело. Кто сказал, что мир должен жить по законам, которые кажутся правильными тебе? Он (мир) - есть. И он такой, какой есть. Делай в нем по мере сил, что можешь. Но не спрашивай с него слишком много.

Саша не соглашался с этим в принципе. Он жил, как бы исходя из того, что мир - его. Полностью. Мне такая уверенность казалась проявлением инфантильности. Ему же проявлением инфантильности казалась моя позиция.

При этом я завидовал Сашиному гонору. Я радовался, глядя на него. Я ловил себя на мысли, сопровождаемой неким вполне реальном ощущением внутреннего высвобождения: а может, прав Саша? Может, только так и надо? "Сашины аргументы" казались неопровержимыми еще и потому, что они были не только Сашиными. Они, тогда материализовывались самой действительностью - повторяю, завершались 80-е годы.

Редакция "Нового мира" превратилась тогда в нечто вроде общественно-политического клуба. По делу и без дела - просто пообщаться - заходили наши друзья и наши авторы (Карабчиевский, Петрушевская, Анаит Баяндур, Старовойтова, Коржавин, Толстая, Дедков, Сурат, Немзер, Архангельский и т.д. и т.д.). Собственно, вот в этом неформальном общении и рождались тогдашние наши журнальные проекты. И мы считали (вполне обоснованно), что проекты эти оформляли происходившее за стенами редакции. "За стенами" - это буквально. Пушкинская площадь, на которой расположена редакция "Нового мира", была в те месяцы местом общемосковского гражданского форума. После работы мы с Сашей обычно шли или на угол к зданию "Московских новостей", или в сквер у кафе "Лира" (где сейчас "Макдональдс") потолкаться в толпе, послушать, поучаствовать. Там происходило главное - смена эпох.

Я, например, запомнил для себя момент, когда в июне 1988 года, стоя в толпе на Пушкинской, мы услышали от парня, вставшего на каменный бордюрчик: "Господа! В 1917 году, когда большевики узурпировали власть в России..." - что говорил он дальше, не помню, да это и не важно. Нужно было прожить почти сорок лет советским человеком, чтобы оценить невероятность самого факта произнесения этих слов свободно, открыто, в центре Москвы. Происходило то, что никогда и ни при каких условиях произойти не могло. Подтверждением этому был милиционер, который медленно шел вдоль бордюрчика по направлению к оратору, и я ждал, что будет делать он. Милиционер, не дойдя до выступавшего, остановился и с чувством начал выговаривать двум женщинам из толпы: "Гражданки, как же вам не стыдно, отойдите чуть назад. Отойдите, не топчите травку на клумбе. Соблюдайте порядок". Вот тогда я понял: "великая эпоха" закончилась.

В отличие от меня, Саша не удивлялся и не поражался, он держался так, будто точно знал, что так все и будет. И я понимал, что происходившее тогда происходило именно так благодаря вот этой Сашиной уверенности. Разумеется, оно было неизбежным и по множеству других причин, как бы более существенных (экономических, политических), но в конечном счете главным фактором оставалась несокрушимость вот этой уверенности и напора, которые были в Саше.

...Хотя тогда еще как бы не вполне прояснилось, кто хозяин на той же Пушкинской площади - мы или они. Толпа в сквере была нашпигована внимательными молчаливыми мужчинами спортивного сложения, голубые их рубашечки с коротким рукавом воспринимались как униформа. Ну а сверху, с балконов дома над кафе "Лира", не скрывая особо своей техники, всех нас рассматривали и фиксировали чрез кино- и фотообъективы. В те месяцы в качестве главного врага спецслужбы выбрали "Демократический союз", хотя уже было множество и других полулегальных и нелегальных партий и движений: "Гражданское достоинство", скажем, или "Московский народный фронт". Неформалы собирали вокруг себя небольшую, на расстояние голоса, толпу, зачитывали обращения, отвечали на вопросы, дискутировали, давали интервью телерепортерам, в основном зарубежным. Над головами всегда торчали шесты с мохнатыми гусеницами микрофонов. Искрило там, где работали комитетчики, - они ввинчивались в толпу поближе к оратору и в тот момент, когда, скажем, дээсовец доставал пачку листовок и передавал их в толпу, трое-четверо комитетчиков хватали его за руки и, продавливаясь сквозь толпу, почти бегом волокли к автобусу с занавешенными окнами. Толпа сзади смыкалась, свист и выкрики переходили в скандирование "Позор! Позор!". В этот рев ввинчивался нервный металлический лай милицейских мегафонов. И ситуация, когда толпа уже не расступится перед представителями власти, ощущалась близкой и абсолютно реальной - не раз и не два на моих глазах толпа не отдавала арестованного. Напряжение росло. Рядом со сквером, на Большой Бронной, или укромно, за углом, в Сытинском переулке, почти всегда стояли крытые грузовики, под брезентом которых на скамейках ждали своей очереди солдаты из спецподразделений внутренних войск. Но солдаты пока оставалась в машинах, митингующие - в сквере. Противостояние длилось. И у всех было ощущение, что история делается здесь и сейчас. Нет, разумеется, мы понимали, что решения принимались в других местах и другими людьми, но принимавшие решения уже не могли не учитывать и этот накал улиц, так что гэбэшные кино- и фотообъективы на балконах работали на нас.

...Мы стояли с Сашей возле небольшой толпы вокруг дээсовца. Кто-то пристроился сзади, очень близко, и этот кто-то уж очень настойчиво начал продавливаться вперед. Стоявший слева человек прижался ко мне плечом. Я глянул через плечо, увидел сзади голубую рубашку и тоже уперся плечом в плечо соседа. Мы не пускали. Комитетчик не настаивал. Он отступил и зашел справа, но справа от меня стоял Саша. Комитетчик обошел и Сашу, за которым были женщины, и вот тут он, видимо, решил, что с невысоким худощавым Сашей и несколькими дамами ему будет легче. Я наблюдал краем глаза. "В чем дело, - сразу же, в полный голос начал Саша. - Вы мешаете слушать!" - "Не воняй, борода, - прошипел комитетчик. - Пропусти! " - "Что?! Что вы сказали? - развернулся к нему Саша. - Повторите! И погромче. Товарищ милиционер! Вот вы, вы! Подойдите! Послушайте, как в вашем присутствии оскорбляют вверенных вам под защиту граждан". Стоявший неподалеку милиционер, нехотя подходит и смотрит не на Сашу, а на комитетчика, но проявлять корпоративную солидарность не торопится, делает вид, что верит в штатскую рубашечку: "В чем, дело гражданин?" - "Товарищ милиционер, а что это вы так нерешительно?.. - наседает Саша. - Вы-то здесь для чего поставлены? Обеспечивать порядок? Вот и обеспечивайте!" Толпа уже развернулась, Саша, комитетчик и милиционер оказались в центре. "Ну ладно, ладно, - как бы успокаивая Сашу, заговорил милиционер и повернулся к комитетчику. - Действительно, гражданин, отошли бы вы. Места много. Что вы тут толкаетесь... Отойдите, я сказал! Не провоцируйте беспорядков!" И комитетчик отходит. Недалеко, правда. К соседней группке.

Или: после работы, выйдя из редакции, мы стоим с Сашей под пандусом кинотеатра "Россия", пережидаем машины, чтобы перейти на ту сторону, в сквер. Конец июня, жарко, душно и - какие-то странные звуки. Как будто сваю забивают рядом. Только бухает чаще и глуше. При этом звук громкий, отчетливый, и вроде как приближается. Мы оглядываемся - ничего: поток машин, втекающий с улицы Чехова под пандус, редкие пешеходы, которые так же, как и мы, крутят головами. Светофор останавливает машины, мы переходим, делаем несколько шагов вправо по тротуару и странный звук оказывается рядом. Он - из зеленого рафика без окон, затормозившего у тротуара. Там внутри что-то происходит. То есть что - понятно сразу: запертые в железной коробки люди бьются о стенки. Оживает боковая дверца, она открывается очень медленно, мы видим бледное напряженное лицо милиционера, сидящего внутри у выхода, он с трудом удерживает дверцу, в которую изнутри уперлось несколько рук. "Давай, чего стоим!" - кричит мне Саша, мы подскакиваем к машине, беремся за дверцу, чтобы выпустить арестованных, но в этот момент из кустов сквера появляется парень в голубой рубашке, проскользнув между мной и Сашей, он обеими руками, с разбегу вбивает дверь назад, в дверную коробку. Машина трогается на зеленый свет, и парень пробегает еще несколько метров по тротуару, придерживая дверцу. Машина выворачивает на широкую, как площадь, улицу перед "Московскими новостями". Она уже на середине улицы, и тут распахиваются ее задние дверцы, надо полагать, выбитые изнутри, и на асфальт, почти под колеса идущих сзади машин, сыплются люди. Человек семь-восемь. Машины тормозят, объезжают. Несколько мужчин вскакивают и бегут к скверу перед "Россией", наперерез им уже спешат неведомо откуда взявшиеся комитетчики. Трое задерживаются на асфальте, двое мужчин и женщина, которая не смогла сразу встать, мужчины помогают ей. Мы с Сашей в брод пересекаем улицу, чтобы помочь. Они замечают нас и, приняв за преследователей, торопливо ковыляют к тротуару на противоположной стороне. К тому времени как мы перебираемся через улицу, их уже нет. Скрылись в проходных дворах. "И слава богу, - говорит Саша. - Эти смогли уйти". О том, чему мы были свидетелями и даже как бы участниками, мы узнали на следующий день в редакции: в Москве открывалась партконференция, от которой тогда ждали очень многого, и милиция получила распоряжение очистить город от крымских татар, съехавшихся в Москву для проведения митингов и пикетов.

Разумеется, в наших тогдашних переживаниях было много от нервного возбуждения вокруг - хмеля ускорившей движение истории. Но Саша, при всей своей импульсивности, мало зависел от общего настроя вокруг. Он был скорее из тех, кто этот настрой определял. Мелочь, но для Саши характерная, - он тогда купил себе российский триколор, и потом на всех демонстрациях мы ходили, так сказать, под Сашиным флагом. (Через несколько лет, в мае 1997 года, Саша подошел ко мне в редакции: "Смотрел вчера их демонстрацию?" - "Лучше б не смотрел". - "Да... Кажись, просрали мы с тобой площади. Много их. Много".)

У меня остался несколько пачек фотографий с митингов конца 80-х и начала 90-х. После Сашиной смерти я перебирал их, и практически в каждой пачке есть Сашины фотографии - вязаная шапочка, торчащая борода и "упэртый" взгляд суриковского стрельца. Вокруг мои и его друзья, разные на разных фотографиях, но круг один: Андрей Зорин, Немзер, Бахнов, Архангельский, Чудакова, Роднянская и т.д. Ну и, естественно, Сашина Таня.

Случайностей не бывает. На одной из первых газетных фотографий (в "МК", кажется), появившихся уже 20 августа 1991 года, человек с трехцветным флагом на бронетранспортере возле Моссовета - это Саша. Естественно, что в том же (плюс-минус) составе мы сошлись 20 августа у Белого дома. Я поехал туда с Роднянской и Гальцевой в полдень, к вечеру приехал Саша - днем он отсыпался после ночи с 19 на 20. Домой я уехал последним поездом метро, но выспаться не удалось - почти всю ночь сидел у радиоприемника. В ту страшную ночь Саша оставался у Белого Дома. Зато на следующий день, двадцать первого, когда ближе к вечеру я позвонил ему узнать, как мы найдем друг друга в толпе, Саша сказал, что он вообще не собирается ехать: "Ты радио включи! Все закончилось. Они уже в самолете, летят на поклон к Горбачеву. Через час или два их арестуют". Я поехал один, но та ночь была уже последней. Напряжение возле Белого Дома, огороженного колоннами машин и многотысячной толпой, сохранялось часов до трех. А потом на балкон Белого Дома вышел Руцкой и выкрикнул в микрофон, что гэкэчеписты ("эти подонки, эти... - тут Руцкой замялся, подбирая слово покрепче, и выдал, - циники!") арестованы и что Горбачев уже в Москве: "Всем спасибо!" Действо у Белого Дома из акта гражданского противостояния тут же начало превращаться в буффонаду с речами торжествующих политиков с балкона. Было чувство неловкости. Но тогда для стоявших у Белого Дома людей было оправдание - люди отходили от трехсуточного напряжения. И их - пошловатое, возможно, - самодовольство ни в какой сравнение не идет с омерзительным победным шоу, которое устроило государственное телевидение (победный захлеб властей разрешился в декабре 93-го сокрушительным поражением "Выбора России" на парламентских выборах - абсолютным победителем стал Жириновский).

...Праздник перестройки закончился быстро. Это стало ясно через два года, во время национал-коммунистического мятежа 1993 года. Разгромленная Мэрия, матерящийся на телеэкране Макашов и бегущие от разъяренной толпы милиционеры; случайным выстрелом убитая у окна своей квартиры пожилая женщина во время попытки тереховских молодцов пройти в Генштаб (мелькнувший на телеэкране страшный кадр, про который никто потом и не вспоминал) - происходившее вызывало уже не столько воодушевление и решимость, сколько тягостное недоумение. Все разрешилось в ночь штурма Останкина. Мы сидели у погасших в полночь телеэкранов в своих Чертаново и Орехово, отрезанные от города остановившимся на ночь метро, и слушали по радио про то, что военные части, вызванные в Москву для установления порядка, уже движутся по Ленинском проспекту, - об этом сообщали и в 12 часов, и в час ночи, и в два часа ночи войска все еще "двигались" по Ленинскому проспекту (ползком что ли?).

К утру 4 октября все вроде как закончилось - Белый Дом окружили танки. С женой и сыном я поехал в центр. С проспекта Маркса мы вышли на Манеж и свернули на улицу Горького. Напротив "Националя" улицу перегораживали несколько тяжелых грузовиков. Выше, за телеграфом, - еще одно заграждение, выстроенное из фур. А дальше - пустынный бугор улицы с несколькими баррикадками, остатками ночных костров, и небольшими группками людей. Прислушавшись, можно было различить в городском гуле глухие удары орудийных выстрелов со стороны Пресни.

Совсем близко от нас, во дворах за "Националем", раздалась короткая автоматная очередь. После паузы еще одна, и еще. Буднично как-то, даже страха не вызвала, только мысль: какого черта я гуляю здесь с женой и сыном - стреляют-то действительно из АКМ, то есть, пулями, которые убивают. И ни одного стража порядка на улице - это я отметил тогда. В девяносто первом у Белого Дома люди стояли тысячными толпами, были флаги, транспаранты, на балкон к собравшимся выходили члены российского правительства, - была, несмотря ни на что, атмосфера странного праздника: что бы ни произошло, но мы на самом деле есть - и нас много. Танки же, стоявшие возле Белого Дома (для охраны непонятно кого и непонятно, от кого), воспринимались, честно говоря, бутафорией, символическим приветом от какой-то части военных. Сейчас же, в ясный солнечный день начала октября, улица Горького, освобожденная от автомобильного движения, как бы для некоего общегражданского действа, была пустынна и угрюма. Построенные за ночь баррикады наводили на мысль о психотерапевтических упражнениях испуганных людей, но отнюдь не о возможности реального военного противостоянии. Возле баррикад на принесенных сюда из скверов скамейках небольшими группами сидели еще не разошедшиеся по домам люди, как будто грелись от присутствия друг друга. Было странное ощущение конца. Нет, не только мятежа, а чего-то еще.

Проходя магазин "Подарки", мы увидели Сашу с Таней. Они спускались вниз, к машине, которую оставили ночью возле Госплана. Особого торжества на их лицах не было. Они выглядели просто усталыми. Протокольно поулыбались в объектив моей мыльницы. Коротко рассказали про свое ночное стояние: нет, ничего особенно у Моссовета не происходило. Народ собрался, но его оказалось не так уж и много. Гайдар со своим призывом защитить Моссовет выступил уже после полуночи, и прийти смогли только жители близлежащих кварталов, да еще те, у кого были машины. И люди были, по сути, беззащитны. При более решительных действиях мятежников конец мог оказаться печальным. В их рассказе главной была интонация: ну вот, Сережа, и все - времена, когда мы наступали, закончились; теперь мы - в обороне.

Начинались будни новой демократической России. Именно те и именно такие, какие только и были возможны у нас.

Я помню, как охнул, прочитав рекламный щит в метро: "Изготовляем флаги с любой символикой". И еще реклама: "Санта-Барбара. Дешевая мебель для красивой жизни". Вот на скрещении этих двух (или подобных им) слоганов и пошла для многих дальнейшая жизнь.

Прогрессивная, так сказать, интеллигенция была обескуражена: неужели мы боролись вот за это?! Слишком многие искренне считали, что, выходя на демонстрации, они отстаивают именно демократию. И оскорбились бы даже, если б кто-то взялся им объяснить, за что они на самом деле "боролись". Демократия представлялась им по песенке Окуджавы: "зайду к Юре в кабинет, загляну к Фазилю" ("Города моей страны все в леса одеты, /звук пилы и топора трудно заглушить. / Может, это для друзей строят кабинеты? / Вот настроят, и тогда станет легче жить"). То есть демократия - это когда у власти не они, а мы. Про демократию как равные возможности для всех, про тяжесть свободы, тяжесть ответственности и выбора, - про это говорили многие, но всерьез, как выяснилось, не воспринимали даже говорившие. Реальная свобода их пугала: "Господи, ну когда же наступит нормальная-то жизнь?" - жаловались они Саше. - "Что вы имеете в виду?" - "Да вот все это - инфляция, забастовки, политические скандалы, криминал; все время нужно крутиться, чтобы найти работу, которая кормит, ну и так далее". - "Хотите, успокою?" - предлагал Саша. "Да" - "Попробуйте представить, что вот это все и есть нормальная жизнь".

"Ничего у него, у Гайдара, не получилось", - сокрушались они. "Почему, не получилось? - удивлялся Саша. - По-моему, у него-то как раз получилось все. Все, что обещал. Разве нет?"

Брезгливое недоумение вызвали у Саши наши новые патриоты: "Господи, да почему ж они настолько не любят и не жалеют свой народ" (это его реплика по поводу требований "патриотической части" парламента отказаться от гуманитарной помощи Запада). Поскольку Саша занимался историей русской философской и религиозной мысли, многие из патриотически ориентированных числили его в "своих" и искали сочувствия: "Унизительно и позорно для русской нации быть под управлением человека с фамилией Гайдар! Вам не кажется?" - "Нет, - отвечал Саша. - Не кажется. Это во-первых. А во-вторых, это уже по поводу собственно фамилии Егора Тимуровича. Вы когда в школе учились, читали книжку "Школа мужества"? Помните фамилию главного героя?" - "Леня Голиков". - "Правильно. Это и есть фамилия автора. Гайдар - это псевдоним. Так что насчет инородцев можете расслабиться".

Особо раздражали Сашу ревнители третьего пути для России, наши новые евразийцы, намеренные осчастливить народ не по-советски и не "по-западному", а по-нашему, по-особому. "Ну как? Как? Объясните! Я, может, и соглашусь, и стану самым ярым евразийцем. Только объясните мне, как?"

Главной Сашиной чертой было самостояние. Он не принимал на веру ничего. Думал сам и верил только себе. Особенно едким Саша становился, сталкиваясь с бездумным следованием "духу времени" или "духу среды", со стереотипными ходами мысли, какого бы уровня эти стереотипы ни были. И не делал различия в спорах, кто перед ним - "свои" или "не свои". Строго говоря, "своих" в привычном смысле слова у Саши не было. Он всегда был сам по себе и не признавал корпоративных этик.

После первых публикаций в разделе "Из истории русской общественной мысли" на одной из редакционных летучек возникло предложение: "Почему бы нам не вести отбор наших публикаций более целенаправленно. У журнала есть своя линия, и мы могли бы найти в наследии каждого из этих философов созвучное нам. Иначе мы рискуем превратиться в какое-то религиозно-философское издание". - "Ну уж нет, - жестко заявил тогда Саша. - Мы представляем публике русских философов, а не себя на их фоне. Нравится нам русские философы или нет, но они были такими, какими были. И такими мы и обязаны их публиковать".

Позиция противостоящего становилась у Саши чуть ли ни чертой характера. И при этом у него было много друзей. Саша умел был колким, язвительным, почти безжалостным. Но именно "почти" - Саша не был злым. А некоторая как бы аффектация личной независимости была, как мне кажется, оборотной стороной Сашиной способности увлекаться людьми - так защищался он от своей внутренней зависимости.

Начало девяностых было Сашиным временем.

То, что в конце 80-х он стал кандидатом наук, - это полдела. Главным было то, что кандидатскую диссертацию он защищал по своей теме. В те годы, когда он начинал свою работу, и речи не могло быть о публичной защите молодым ученым диссертации, посвященной Соловьеву. Аспирантура Литературного института, где учился Саша, воспользовалась в этой ситуации неким идеологическим люфтом, который мог себе позволить столичный элитарный вуз, но только, так сказать, "среди своих". Ну а в финале - вполне официальная защита в МГУ, с соблюдением полагающегося академического ритуала с утверждением в ВАКе и проч. Саша защищался открыто и свободно, как имеющий право. Возможно, с реальным ощущением, что право это он добыл сам.

Штатную свою работу Саша начал с участия в одном из самых значительных журнальных проектов тех лет - два года "Новый мир" вел рубрику "Из истории русской общественной мысли", в которой впервые свободно публиковались работы русских философов начала века. Как публикатор, Саша готовил тексты Владимира Соловьева и Е.Н.Трубецкого, как редактор - работал с публикациями С.Н.Булгакова, В.В.Розанова, Н.А.Бердяев, С.Л.Франка, И.А.Ильина, Ф.А.Степуна, П.Б.Струве и других. Саша был из первого поколения отечественных гуманитариев востребованного на все сто процентов. В предыдущем поколении такое счастье узнали очень немногие. Если предельно упростить ситуацию, нам, выпускникам гуманитарных факультетов 70-х, действительность предлагала только три варианта: а) терпеливо тянуть служебную лямку, уподобляясь в конце концов исполняемой функции; б) служить активно, "ориентируясь на рост", и скурвиться; в) укрыться в какую-нибудь щель советских достаточно развитых и сложно структурированных, дебрей тогдашних редакционно-издательских, культурно-образовательных структур. Ну, скажем, вступить в профком литераторов и уйти со службы, жить на разные экзотические заработки (техник службы газов, грузчик, мойщик окон и т.д.), писать путевые очерки для географических изданий и сценарии для научного кино, читать китайскую классическую литературу или ксерокопированного Бродского, прорываться раз в два года на московском кинофестивале к европейскому кино и не смотреть телевизор с его "Вечным зовом". Так получилось у меня, и я знаю, что это тоже не вариант, что героическая романтика "поколения дворников и сторожей" - миф. Возможно, кого-то по молодости среда "бойлерной богемы" и взбадривала, но после тридцати опыт жизни на "социальных задворках" - это опыт творческого и умственного удушья. Саша был избавлен от этого.

Наконец, он открыл для себя мир в том возрасте, когда увиденное и пережитое за границей еще способно стать топливом для дальнейшей работы. Саша путешествовал не только как турист, он ездил еще и как специалист, включивший Европу в круг своих непосредственных научных интересов, - налаживал отношения с коллегами, знакомился с русской эмиграцией, работал в тамошних архивах. Естественно, он был воодушевлен - вдохновлен даже - пережитым в Германии и Франции, но вот культурного шока и связанной с ним эйфории, которую переживал советский человек, оказавшись в свободном мире, у Саши уже не было. Ему нравился Париж, нравился быт немецких городков, он смаковал в своих рассказах подробности того, как немец, в доме которого он жил, имеющий более чем приличный по нашим представлениям доход, вставал в воскресенье рано утром, чтобы сделать профилактический ремонт своей машине, хотя отогнать ее в мастерскую и оставить автомеханикам никакой проблемы бы ему не составило. Но такова трудовая этика западного человека. И она Саше нравилась. Одновременно Саша рассказывал про то, как закрыли на ремонт несколько станций парижского метро, пустили по маршруту автобусы, которых явно не хватало, и лощеные, галантные французы, оказавшись перед необходимостью толпой штурмовать автобусы, мгновенно теряли свою позолоту: "Перли по головам, как у нас на Щелковской". И опять же в рассказах этих не было мстительной плебейской радости, которую мы всегда чувствовали в обличительном пафосе советских журналистов-международников.

На Западе Саша ощущал себя свободным гражданином свободного общества. Как, впрочем, и дома в России, что, на мой взгляд, уже требует специальных усилий. И немалых. В России статус свободного гражданина - это, прежде всего, бремя. Для большинства из нас непосильное. Саша, например, ездил по доверенности на отцовской машине, купленной в советские времена по "инвалидному списку". Естественно, я часто оказывался его пассажиром, и ни разу не видел, чтобы, затормозив на повелительный жест гаишника, Саша вылезал потом из машины и торопливо семенил к стоящему на обочине милиционеру. Остановив машину, он опускал стекло дверцы и спокойно ждал, когда милиционер подойдет сам. Поза, несомненно, отрефлектированная. Мелочь, конечно, но у кого из нас хватает сил на такие вот "мелочи". Стояние у Белого Дома бывает только раз, остальная же наша жизнь состоит из бесчисленного количества таких вот "мелких" противостояний.

Вернувшись из отделения банка, куда ему переводили деньги за лекции в нефтяном институте, Саша рассказывал в редакции про хамство операторши: "Откуда я знаю, где ваши деньги... с какой это стати я должна... не мешайте мне работать" и т.д. - "Саша, ты что, еще и из-за этого будешь переживать? Забудь. Хамство мелкого российского чиновника - это неизбывно". Но Саша не успокаивается, он набирает телефон центрального офиса банка: "Господин управляющий? Вас беспокоит ваш - и должен сразу же сказать, к сожалению, ваш клиент..." Саша говорил четко и как бы спокойно, не позволяя себе открытых эмоций. А на следующий день он рассказал мне, как вечером ему на домашний (!) телефон позвонила та самая операторша, чтобы извиниться и сообщить, когда он сможет получить свои деньги - "Ну вот, а ты говоришь..."

До самой Сашиной смерти, несмотря на все наши разногласия и споры, иногда достаточно жесткие, у нас не было проблем взаимопонимания. Я помню только одну ситуацию, когда Саша, после достаточно жесткой перепалки накануне, позвонил мне сказать, что чуть было ни сел писать мне письмо, но устрашила ситуация: неужели мы дойдем до такой формы взаимоотношений? Мне же Сашина язвительность и его "цыганский глаз" на самом деле были очень нужны.

Последнее время мы, естественно, спорили о новом политическом режиме. История с Бабицким и НТВ не казалась мне такой однозначной, как Саше. Новому режиму я благодарен только за одно: он не мешает мне жить и быть самим собой. Пока не мешает. Но я не знаю, насколько его хватит при дальнейшем развитии обозначившихся уже тенденций к единомыслию, единочувствованию, а с недавних времен - и к единоверию. Саша же относил мою настороженность к рецидивам интеллигентской настороженности, он считал, что я пользуюсь отжившими для новой реальности способами ориентации. И Саша был один из немногих, с кем я мог свободно говорить на эти темы. Он действительно думал, а не учил жизни. И думал честно. "Вот тут у меня нет аргументов", - сказал он мне после утверждения советского гимна гимном России.

И потом, мне был близок Сашин вариант патриотизма. Когда-то мы вместе были на самом многочисленном в Москве - почти полмиллиона людей тогда вышло - митинге протеста против попыток горбачевского Политбюро силой оставить Литву в СССР. Россия была одной из первых стран, признавших Литовскую республику, после событий у вильнюсского телецентра. Осенью того же года, после августовских событий, Сашина Таня поехала в Литву на международную научную конференцию. Конференция началась с представления участников, и после того как была названа Танина фамилия и страна, которую она представляет, в зале раздались аплодисменты. Аплодировали не Тане - аплодировали России. Вот об этом Саша рассказывал часто, грел ему душу образ вот такой России.

В Сашином патриотизме не было ксенофобской составляющей, на которой базируется идеология нашей "патриотически ориентированной" интеллигенции. Сужу по "делу Буданова", которое стало для меня в последние два года чем-то вроде критерия в оценке нравственного состояния общества. Не могу сказать, чтобы эксперименты с подобным критерием внушали оптимизм. Я здесь не только о генералах, судьях и психиатрах (на их счет особых иллюзий у меня не было), меня испугала реакция представителей интеллигенции - от газетчиков и телерепортеров, лепивших образ несчастного полковника, которого ущемляют в ходе судебных заседаний, до писателей - того же Лимонова, поехавшего в Ростов выразить солидарность с Будановым; той же "Литературной газеты", предоставившей Лимонову чуть ли ни полполосы для рассказа об этом деянии; меня пугает реакция близких мне людей, которые в доверительной беседе говорят, что да, конечно, он преступник, но не сравнивай его с чеченскими изуверами. Он - это все-таки другое дело. То есть - наш. Что по сути мало отличается от услышанного мною в электричке от двух подмосковных дачниц интеллигентного вида: "Им, чеченцам, можно поступать с людьми как угодно, а нам, значит, нет? Интересно, вы рассуждаете". То есть вопроса о нравственном противостоянии русского офицера чеченскому боевику, торгующему людьми, воюющему из-за спины русской беременной женщиной, речи вообще не идет. Определяет только - "наш" или "не наш". В какой-то момент я обнаружил, что со страхом заговариваю о деле Буданова даже с близкими, как казалось мне раньше, людьми. Общество определилось - по сведениям социологов, Буданову сочувствует подавляющее большинство.

Вот тут Саша оказался в меньшинстве. "А что ты хочешь, - сказал он мне, - русская армия у нас есть, а русских офицеров еще нет". И рассказал историю про офицерский суд в одном из полков, стоявших при Александре III в Польше. У русского офицера был роман с местной актрисой. Роман безнадежный, и любовники решили совершить двойное самоубийство. Но в решающий момент у полячки хватил духу пустить пулю в сердце, а наш офицер дрогнул. Остался жить. Кто в такой ситуации имеет право осудить его, кроме него самого? Право это взял на себя офицерской суд, постановивший не просто исключить несчастного офицера из полка, но вычеркнуть его имя из всех списков и никогда не употреблять его имя вместе с именем этого полка. Офицеры исходили из своего тогдашнего представления о чести русского офицерства.

Когда пишешь о близком человеке на фоне истории, поневоле отдаляешься от него, поневоле пишешь как об эпическом герое. Нет, Саша не претендовал на эпос. Саша был вполне нормальным человеком, со своими достоинствами и недостатками, своими прозрениями и своими заморочками. Саша как бы даже настаивал на себе как на подчеркнуто "бытовым" человеке - разговору на философские темы всегда предпочитал разговор о том, как лучше приготовить гороховый суп ("...здесь самое главное - зажарка, лук с морковкой") или о том, что "Word 6" удобнее и надежнее двухтысячного. Я вспоминаю сейчас, о чем мы говорили в последнюю нашу встречу (я провожал Сашу из редакции на Центральный телеграф, где Саша платил за Интернет) - мы говорили про Сашиных студентов, про болезни, про Олега Проскурина, начавшего тогда работать в РЖ, про стройматериалы, Петербург, Мишу Бутова, рукописи, мобильник и т.д. Саша не собирался умирать - никаких итоговых размышлений, никаких усилий для укрупнения прожитого. Он был внутри жизни, и смерть его была настолько неожиданной, что для ее осознания понадобилось время. Я никогда не видел Сашу в более противоестественном для него положении, чем когда в подмосковной церкви, празднично одетый, он лежал перед нами, закрыв глаза, абсолютно неподвижный - вокруг стояло несколько десятков его друзей, а он как будто никого не замечал. Было жутко от этого его демонстративного отсутствия, потому что Саша участвовал в любом собрании, даже если молчал, даже если не усмехался и не посверкивал ехидно глазами, мы всегда ориентировались еще и на его присутствие.

...Когда Сашины друзья сошлись в "Новом мире" на сорок дней, разговор зашел об ахматовской строке про фотографии, которые меняются после смерти. Выяснилось, что для нас Сашины фотографии почти не изменились. Я, например, часто ловлю себя еще и на вполне эгоистическом чувстве сугубо личной утраты - Саша умер раньше, чем мы доспорили, и слушая новости по ТВ, я непроизвольно пытаюсь угадать возможную Сашину реакцию. Для меня Саша все еще больше здесь, с нами, чем - там.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Артем Тарасов, Как нам избавить от комплексов 10 миллионов бюрократов /12.02/
Богатство страны не определяется благополучием ее жителей, запасами полезных ископаемых или размером ее золотовалютного запаса. Оно определяется не количеством денег, а количеством полезного продукта, производимого на душу населения. И с этой точки зрения нынешнее внешнее благополучие России ведет к обнищанию страны.
Дмитрий Быков, Быков-quickly: взгляд-51 /12.02/
Государственник верит в симфонию Государства и Общества, а Общество Государству вовсе без надобности. Трудно быть патриотом в отсутствие Родины. А теперь забудьте все, что вы только что прочитали, потому что все это Ложь и Подтасовка. Я получил за этот квикль Большие Деньги от Павловского, а Павловскому их принесли Спецслужбы.
Евгений Сабуров, Образование и ноосферная экономика /10.02/
В современной ноосферной экономике толерантность - инструмент обмена и кооперации, она требует взаимоуважения. Приказами этого не добьешься. Нашей надеждой, как всегда, остается образование.
Надежда Кожевникова, Никто не хотел уезжать /07.02/
Главная тема "Эпистолярного романа" - именно эмиграция. Выживание в повседневной борьбе за возможность оставаться самим собой. Переписка Довлатова-Ефимова - свидетельство их общей страсти к литературе, и ради служения ей они готовы на все.
Михаил Кордонский, Давайте жить служно! /05.02/
Великая Октябрьская стала концом русского дворянства, Великая Криминальная - интеллигенции. В 20-х князья расселись по водительским сиденьям парижских такси. В 90-х математики встали за прилавки, взяли в руки швабры и тряпки. Не все, не все, ладно. Революция, ты научила нас верить в несправедливость добра! Ну, научила. А жить-то надо.
предыдущая в начало следующая
Сергей Костырко
Сергей
КОСТЫРКО
sk@russ.ru

Поиск
 
 искать:

архив колонки:

Rambler's Top100