Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Новости | Путешествия | Сумерки просвещения | Другие языки | экс-Пресс
/ Вне рубрик / Другие языки < Вы здесь
Частный круг чтения Ежи Гедройца
Дата публикации:  31 Января 2002

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Моя стихия - писаное слово.
Ежи Гедройц. Автобиография в четыре руки

Как всякое обобщение, афоризм "скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, кто ты" истинен лишь частично, но фактом остается, что литературные вкусы того или иного человека много могут рассказать о его личности, ибо тут действует своеобразная обратная связь: прочитанные в молодости книги формируют или, по крайней мере, укрепляют взгляды и пристрастия, а те, в свою очередь, в дальнейшем руководят выбором нового чтения. Приведенные в качестве эпиграфа слова редактора "Культуры" относятся не к его повседневному труду - иначе это был бы лишь плеоназм, недостойный его лаконичного стиля, - но к его частному интеллектуальному и эстетическому опыту. Как он сам признается в том же контексте, другие области культуры интересовали его мало (живопись) или вовсе не интересовали (музыка). Ежи Гедройц был par excellence книжным человеком. Цель моего очерка - задуматься о "каноне" авторов, которых редактор читал не по профессиональной обязанности, а для удовольствия или же - если считал их значимыми для своего времени - для того, чтобы выработать собственное мнение о них. Упоминаний о такого типа чтении в доступных материалах немало, особенно в "Автобиографии" и в его переписке с различными людьми (включая автора этих строк), но документация эта еще не окончательна и не полна, поэтому настоящий текст не претендует на научность. Его цель - лишь в первом приближении дать ответ на вопрос, что редактор лично "любил, предпочитал и почитал", и наоборот, в просторном мире писаного слова.

В самой сжатой форме свои читательские предпочтения он изложил в двух важных фрагментах "Автобиографии", поэтому прежде всего приведу с небольшими сокращениями этот материал из первых рук. Первый фрагмент касается главным образом чтения времен молодости:

"Меня всегда увлекала русская литература. Я читал по-русски почти столько же, сколько и по-польски, то есть очень много. Среди тогдашнего моего чтения фигурировали Достоевский, Леонид Андреев, Розанов. Самым важным для меня романом Достоевского были "Братья Карамазовы". К "Бесам" я отношусь недружелюбно, вероятно, потому, что это единственная книга Достоевского, которую я прочитал в польском переводе. Перевод был такой отвратительный, что отвратил меня и от самой книги. Читал я и советских авторов, в частности Бабеля и, пожалуй, все произведения Пильняка. (...) Читал и Эренбурга, хотя не особенно его любил. Вообще я старался следить за советской литературой, к которой у меня был сравнительно легкий доступ.

Среди русских эмигрантов личные отношения у меня были главным образом с Философовым, который издавал газету "За свободу"; (...) "За свободу" печатала разных известных писателей, ныне совершенно забытых, как, например, Арцыбашева. (...)

Мое отношение к русскому языку, к русской литературе и поэзии было оборонительным. Русскую поэзию я предпочитаю польской. Но я очень боялся поглощения Польши русской стихией. Эта опасность была вполне реальна. Подавляющее большинство [польских] ссыльных растворилось в русском обществе. Даже в межвоенный период эта угроза не перестала существовать. Это было особенно видно на Кресах [восточных землях тогдашней Польши]. В Вильне, например, вся еврейская интеллигенция говорила по-русски и жила только русской культурой. Огромный успех [эмигрантских] хоров донских казаков, которые часто приезжали в Польшу, успех Вертинского, поклонником которого и я сам был (...), а в более серьезном регистре - число и популярность переводов из русской литературы, которой были зачарованы "Вядомости литерацке"1, - все это свидетельствовало о натиске русской культуры на Польшу.

Из читанных до войны западных писателей назову Конрада, который всегда меня очень интересовал и которого я читал все, что можно было достать. Особенно я люблю у него "Сердце тьмы" и "Ностромо". Я не поклонник книги "Глазами Запада"; она мне кажется слишком пропагандистской, слишком односторонней. Из скандинавов, которых я читал много - их, кстати, переводили в больших количествах, - на первое место я ставлю Гамсуна, но не "Голод", а "Благословение земли". Томас Манн не произвел на меня сильного впечатления. Зато я взахлеб читал немецкие романы о Первой мировой войне. Не любил я французских католических прозаиков, особенно Мориака, но уже после войны меня восхитила его "Записная книжка" - это лучшее, что он написал. Прибавлю из украинской литературы "Волынь" Самчука.

Упомяну еще о нескольких важных книгах на границе литературы и политики. Среди них была книга Малапарте "Техника государственного переворота"", которую я считаю выдающейся, и апологетическая биография Муссолини, написанная Эмилем Людвигом. Был у меня период увлечения Честертоном, которого тогда пропагандировали правые католические круги. Особенно меня заинтересовал "Наполеон Ноттингхилльский", пророческий роман о проблеме национализма, который вышел по-польски в очень плохом переводе и который следовало бы издать заново. (...) Честертон пробудил у меня интерес к английской литературе - Диккенсу, Киплингу и др. (...)

[В школе] я критически относился к великим польским поэтам 2, зато страстно увлекался Бжозовским и Жеромским. С польской романтической традицией я столкнулся только в гимназии и признаюсь, что мне это было попросту скучно. Зато от Бжозовского прямо невозможно было оторваться. Тогда я читал его романы: "Дембину" и "Огни", которые оказали на меня большое влияние. Но самое большое - Жеромский. Я был "жеромщиком" и в каком-то смысле до сих пор им остался. "Канун весны", который я читал значительно позже, стал для меня огромным переживанием, может быть, потому, что мой отец был в Варшаве одним из создателей профсоюза городских служащих и в связи с этим имел много конфликтов и скандалов. (...) Общественную жилку я частично унаследовал от него".

Как мы видим, любимыми авторами Гедройца в молодости были из польских писателей Жеромский и Бжозовский, а из русских - Достоевский. "Братьев Карамазовых" он оценивал необычайно высоко. Уже под конец своей жизни, пересылая мне в письме (от 9 декабря 1998) анкету "Канон на конец века", предложенную группой варшавских издателей, он назвал то, что включил бы в него:

"А я между тем вижу "Архипелаг ГУЛАГ" Солженицына, "Братьев Карамазовых" Достоевского, Оруэлла и "Легенду Молодой Польши" Бжозовского".

Симптоматично, что наряду с двумя писателями (Солженицыным и Оруэллом), "каноничность" которых он, вероятно, видел в их политической роли, он назвал также две любимые книги своей молодости. Может быть, не случайно и Жеромский, и Бжозовский сами воспитывались на русской литературе, влияние которой в их творчестве очевидно; с Достоевским их связывает та особая интенсивность чувств и представлений, которую сторонники определяют как "полную включенность", а менее восторженные читатели ассоциируют с неудачным стереотипом разгулявшейся славянской души. Но "племенное" или хотя бы стилистическое родство этих писателей мне кажется слишком слабой основой для того, чтобы установить какой-то общий знаменатель, объясняющий пристрастие к ним Гедройца.

Скорее, думаю, дело обстояло наоборот, и "большая тройка" воплощала для него два различных типа переживаний, отражения которых он искал в литературе: с одной стороны, ощущение бесконечной усложненности или прямо-таки "бездны" человеческой психики (Достоевский), с другой - потребность в какой-то структуре, преобразующей хаос в нечто положительное, в деятельность, заслуживающую одобрения, ибо она согласуется со шкалой ценностей, вынесенной из родительского дома (патриотизм и "общественническая жилка"). Обещание удовлетворить эту потребность в глазах молодого Гедройца воплощали именно Бжозовский и Жеромский. Характерно, что среди любимых произведений Жеромского он называет не прямо "несущий помощь" "Канун весны", а прежде всего вещи об идеале и самоотречении, то есть "Розу" и "Верную реку". Так же обстоит дело и с Бжозовским, безжалостным критиком вкусовщины (как он писал, "вкусиков") и безыдейности "Молодой Польши" в "Легенде", а в "Огнях" - апологетом революционеров, жертвующих собственным счастьем ради идеалов, в которые они верят. Этот не слишком удачный литературно, но чрезвычайно "горячий" роман был в некотором смысле полемикой с "Бесами", и, может быть, нелюбовь Гедройца именно к этому роману Достоевского имеет более глубокие корни, чем всего лишь попавшийся ему плохой перевод? Достоевский видел в Верховенском и его соучастниках только хаос зла, в то время как революционеры и террористы Бжозовского - это люди, искренне преданные идее, а значит, заслуживающие уважения или хотя бы беспристрастного внимания, - и редактору "Культуры" такой взгляд на мир был попросту ближе. Несомненно, то же самое сочувствие к людям, действующим по "высшим", надличностным мотивам, продиктовало ему и отрицательную оценку "Глазами Запада" Конрада. Сейчас я жалею, что ни разу не спросил у редактора, что он думает о "Тайном агенте" того же автора, но можно полагать, что и этот роман он счел бы примитивно односторонним.

Пожалуй, эти три любимых писателя - а для упрощения два: Достоевский и Жеромский - позволяют сконструировать нечто вроде компаса, чтобы сегодняшний наблюдатель мог ориентироваться в истории частного круга чтения Ежи Гедройца. Как у всякого магнитного устройства, у него два полюса: "du cote de chez Dostoevski" простирается территория фантастических психологических сложностей, тумана и мрака, иногда отпугивающего, но всегда импонирующего богатством возможностей; а идя "в сторону Жеромского", мы вступаем на более надежную почву, ибо, хоть и орошенная слезами и кровью, она не вязкая, не предательская, а окруженная горизонтом, на котором виднеются такие ориентиры, как долг и человеческое достоинство. Указания этого скрытого где-то в подсознании компаса приводили к тому, что Гедройц как читатель и театральный зритель с равной свободой и удовольствием посещал обе стороны мира литературы: темную, запутанную, в широком смысле слова "Достоевскую", то есть романы Тадеуша Мицинского и Виткация 3, пьесы Мишеля де Гельдероде или даже "Царя-Духа" Словацкого, - и "светлую", ориентированную на общечеловеческие ценности, подчас даже наивную: Честертона, Гамсуна, Кадена-Бандровского, Ростворовского 3. Особые чувства Гедройца к "Палубе" Ижиковского 3 тоже, пожалуй, объясняются тем, что это особливое произведение мастерски соединяет в себе как "достоевщину", так и ее противоположность, то есть светлую рациональность такой напряженности, что она приобретает характер нравственной ценности. Разумеется, использованное здесь слово "достоевщина" - всего лишь вспомогательный, заместительный термин, относящийся скорее к типу тематического материала, нежели к определенному способу его трактовки; столь же и даже более подходящим термином была бы как раз "палубность" Ижиковского.

Проще говоря, представляется, что Гедройц отдавал предпочтение двум почти противоположным категориям литературы: той, что будоражит читателя картиной мира, лишенного надежности, "меры" и порядка, и той, что, наоборот, опирается на гармонию и иерархию ценностей. Как автор "Огней", так и автор "Думы о гетмане" 4 воплощали для него этот второй тип литературы, и тут есть смысл привести слова Гедройца из "Автобиографии", сказанные в контексте, который напоминает о его собственной, нечастной деятельности:

"В образе польской действительности у Скварчинского было что-то от Бжозовского и Жеромского: он прикладывал "обретенную помойку" к идеалу Польши и разрывался между действительностью и своим представлением о Польше, какой она должна быть".

Вернемся к его русскому кругу чтения. О том, что сама "русскость" не может достаточно объяснить любви Гедройца к литературе на языке, который в ранней молодости был чуть ли не его вторым родном языком, свидетельствует тот факт, что при многочисленных и частых упоминаниях о Достоевском ни в "Автобиографии", ни в переписке совершенно не упоминается его классический pendant - Лев Толстой. Гедройц в высшей степени не любил восхвалений пассивности и предоставления ходу событий все решать, что было свойственно автору "Войны и мира". Зато сразу после Достоевского он назвал Леонида Андреева (1871-1919) и Василия Розанова (1856-1919). Это, наверное, следы очень раннего чтения. Розанов как писатель сегодня почти забыт 5, а о его "философии" можно сказать то, что написал о нем голландский славист Карл ван хет Реве в своей провокационной истории русской литературы: "Он, собственно, ничем другим не занимался, кроме рассуждений на все вообразимые темы общемировоззренческого типа".

И вообще-то я подозреваю, что названный в "Автобиографии" Розанов - это оговорка Гедройца (в последние годы жизни это с ним случалось) и что он имел в виду Алексея Ремизова (1877-1957), о котором в одном из писем к Ваньковичу (28 ноября 1951) написал: "Я в него, в его книги, влюблен". Гедройц познакомился лично с эмигрантом Ремизовым в Париже (тот жил там еще с 1923 г.), но с его давними произведениями наверняка был знаком раньше. Ремизов еще до Первой мировой войны приобрел в России славу написанными несколько в духе "Молодой Польши" повестями "Пруд" (1907) и "Часы" (1908), которые - mutatis mutandis - слегка напоминают стиль Тадеуша Мининского, а позже с любовью переделывал старые народные пьесы и писал произведения по образцу древнерусских поэм, мастерски жонглируя стилизованным под древность языком. Его мифологическая русскость "типологически" напоминала столь же мифическую Фландрию в творчестве Гельдероде, с которой Гедройц встретился в начале своего парижского периода.

Два других, ныне менее известных русских писателя, названные среди юношеского круга чтения Гедройца, - это вышеупомянутый Леонид Андреев, так называемый неореалист, а на самом деле неоромантик, влюбленный в жестокость и сенсационность (его излюбленная тематика - сумасшествие и галлюцинаторные описания состояния ужаса), и похожий на него, но еще более жестокий и циничный Михаил Арцыбашев 6 (1878-1927; главное произведение - "Санин"). Историки русской литературы зачисляют его в эпигоны Достоевского, но в стиле еще откровеннее "декадентском": его тематика постоянно вращается вокруг смерти, поэтому его присутствие рядом с такими фигурами, как Ибсен или Стриндберг (как мы знаем, читавшихся в дружеском кругу в гостиной Боя-Желенского под розовый ликер), вполне естественно.

"Мы жили в атмосфере "Молодой Польши"..." - и из этой атмосферы многое в литературных пристрастиях Гедройца осталось на всю жизнь. Именно этим residuum можно объяснить его увлечение - уже в зрелом возрасте - творчеством бельгийского драматурга и прозаика Мишеля де Гельдероде (литературный псевдоним Адемара Мартенса, 1898-1962). Странно, что он ни разу не назвал его в "Автобиографии", потому что в переписке со мной он несколько раз подчеркивал, что его произведения некогда прямо "обожал", о чем, кстати, свидетельствует публикация в 1956 г. в "Культуре" ни на что не похожей драмы Гельдероде "Гоп, Синьор!" (в переводе Мариана Панковското). Гельдероде дружил с Юзефом Чапским, который, по-видимому, и "ввел" Гедройца в его прозу (в Польше тогда еще неизвестную), но возможно также, что Гедройц сам открыл его еще раньше в парижских театрах, где в 1948-1950 гг. ставили три пьесы Гельдероде: "Адскую роскошь", "Эскуриал" и "Варавву". Уже сами названия кое-что говорят о "декадентской" барочности стиля Гельдероде. Таким образом, он вполне подходил к "темной" стороне пристрастий Гедройца.

Еще несколько слов о поэзии. В "Автобиографии" Гедройц говорит: "Я предпочитаю русскую поэзию польской", - но не уточняет, каких поэтов он читал в молодости. Вероятно русских символистов, то есть Брюсова, Блока и Бальмонта, и совершенно точно - Игоря Северянина, который в 1910-е годы был необычайно популярен и оказал несомненное (уже, кстати, отмеченное Ижиковским) влияние как на скамандритов, так и на Галчинского. Эта несколько смущающая, с точки зрения "высокой литературы", читательская слабость Гедройца, pendant к его положительной оценке романсов Вертинского, осталась у редактора "Культуры" на всю жизнь, о чем свидетельствует как упоминание в письме ко мне (от 25 февраля 1987) об авторе "Ананасов в шампанском": "...я его поклонник", - так и старательно подобранная коллекция переизданий сборников стихов Северянина в собрании "Института литерацкого" [книжного издательства "Культуры"].

В заключение небольшой комментарий о совершенно другом авторе - на этот раз прозы не художественной, а довольно фантастической, на границе философии, историософских рассуждений и эссе, - которым редактор "Культуры" был очарован в парижские годы.

Герман Кейзерлинг (1880-1946) был потомком аристократической немецкой семьи, осевшей в Латвии; он изучал философию в Германии, Швейцарии и Австрии, много путешествовал по Азии и обеим Америкам; в результате русской революции потерял все имущество и поселился в Германии, в Дармштадте, где в 1920 г. учредил своего рода частную академию, названную "Школой мудрости" и призванную служить распространению синтеза европейской и восточной, то есть китайской и индийской, философии. Это заведение с названием, звучащим тоже в стиле "Молодой Польши", обладало высоким уровнем; его принимали всерьез такие тогдашние знаменитости, как Юнг, Фрейд и Макс Шелер. Этому способствовали многочисленные философско-социологические книги Кейзерлинга, содержавшие много верных, хотя весьма общих наблюдений и исторических прогнозов; особенной популярностью пользовалась его работа "Спектральный анализ Европы" (1928), своего рода сравнительная психология европейских народов, подходом напоминавшая знаменитый "Закат Европы" Шпенглера, хотя звучала книга Кейзерлинга менее пессимистически. Автор считал, что большевистская революция открыла в мире эру диктатур (кемализм, фашизм, вызревавший национал-социализм), после которой наступит "новый ислам" и всеобщий коллективизм; однако затем все должно кончиться "истинной экуменой", то есть благодетельным синтезом культур Востока и Запада на "территории, очищенной злом". В 30-е годы Кейзерлинга много переводили, в том числе и на французский, и Гедройц, вероятно, познакомился с его книгами во французском переводе в начале своего парижского периода.

Вообще, глядя на список "частных" авторов редактора "Культуры", ничему не надо удивляться. Каждый, кто знал хоть чуть поближе этого немногословного, владеющего собой и несколько застенчивого пожилого господина с хорошими манерами былых времен, должен был осознать, что в хлестком заглавии эссе Вацлава Збышевского о "Культуре" "Заблудившиеся романтики" (1959) верно, пожалуй, только существительное. Что до прилагательного, то никто из описываемых там людей никогда не выглядел "заблудившимся", а уж тем более сам редактор. В применении к нему правильно было бы сказать "потаенный романтик".

Перевод и примечания Натальи Горбачевской

Примечания:

Вернуться1 Главный литературный еженедельник довоенного периода, леволиберальной направленности. К нему были близки поэты группы "Скамандр" - "скамандриты". - Все подстрочные примечания, как и вставки в квадратных скобках в тексте, принадлежат переводчику.

Вернуться2 По-польски то, что мы перевели как "великие польские поэты", определяется одним весьма возвышенным словом, в дословном переводе означающим "волхвы". В канон "волхвов", установившийся еще в XIX веке, входят только три поэта - Адам Мицкевич, Юлиуш Словацкий и Игнаций Красинский.

Вернуться3 Тадеуш Мицинский (1873-1918) - поэт, драматург, прозаик поколения "Молодой Польши". Виткаций (Станислав Игнаций Виткевич, 1885-1939) - драматург, прозаик, художник, философ, теоретик искусства. Юлиуш Кадеи-Бандровский (1885-1944), прозаик и публицист, в межвоенный период близкий к лагерю Пилсудского (к которому близок был и сам Гедройц). Кароль Хуберт Ростворовский (1877-1938) - драматург, поэт и публицист. Кароль Ижиковский (1873-1944) - прозаик, литературный критик.

Вернуться4 Адам Скварчинский (1886-1934) - писатель, публицист, один из идеологов лагеря Пилсудского.

Вернуться5 С тем, что Розанов как писатель сегодня почти забыт, согласиться, конечно, нельзя: достаточно посмотреть, сколько переизданий его книг выходит в России, вплоть до полного собрания сочинений. Не был он забыт и в эмиграции, где выходили и его книги, и посвященные ему труды. Что касается следующей дальше оценки Розанова-философа, оставляем ее на совести голландского слависта (который, заметим, в свое время публично гордился тем, что в его издательстве, выпускающем книги на русском языке, не работает ни один русский).

Вернуться6 Напомним, что Арцыбашев четыре последних года своей жизни прожил в Варшаве, где и скончался.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Кэти Ройфи, Просто друзья? /06.12/
Свои книги про Алису Доджсон назвал "даром любви". И поскольку любовь эта была обречена оставаться неразделенной и бесплотной, поскольку он никогда не мог позволить себе даже почувствовать ее в полной мере, во всех его книгах сквозит грусть.
Другие языки # 52 /28.11/
Особенно нравилась Гитлеру черная Эмма; удушающие объятья терапевтической культуры; волшебная сила Перл-Харбора; алгоритмы идентификации чуши собачьей; Николя Прутков пытался застрелиться.
Другие языки # 51 /20.11/
Юристы работают на фторированной воде и пестицидах; почему Алиса не стала Лолитой; туда, где чисто и светло, пускают с собаками; как устроены мозги музыкантов; бен Ладен или Белый кит?
Другие языки #50 /05.11/
Исламская культурная среда регулярно производит на свет бен ладенов и саддамов хусейнов. Многие говорят, что это из-за неравенства: нищие завидуют богатым. Возможно, так оно и есть, но вместо того, чтобы заниматься изысканием психологических мотивировок, лучше задуматься о том, есть ли реальная альтернатива западному пути? Неужели это - исламский фундаментализм?
Умберто Эко, Священные войны: страсть и рассудок /31.10/
Причиной всех религиозных войн, на протяжении столетий приводивших к кровопролитию, всегда служили страсти и поверхностные противопоставления, наподобие Мы и Они, хорошее и плохое, черное и белое.
предыдущая в начало следующая
Войцех Скальмовский
Войцех
СКАЛЬМОВСКИЙ

Поиск
 
 искать:

архив колонки:

Rambler's Top100




Рассылка раздела 'Другие языки' на Subscribe.ru