Русский Журнал / Вне рубрик / Сумерки просвещения
www.russ.ru/ist_sovr/sumerki/20020125_II.html

Т.П.Попова. Из воспоминаний студентки 40-х годов

Дата публикации:  25 Января 2002

Почему я поступила на филологический факультет Московского университета и к тому же на славянское отделение?1 Институтский год в Вологде и главным образом слышанное и читанное убедило меня в том, что предметом гуманитарных занятий может быть только язык и что, следовательно, лингвистика - это наука всех наук, корень всей филологии. Что такое наука о литературе - я не понимала. А в душе я была убеждена, что в жизни заниматься стоит только наукой. И вот я поняла, что существует наука о языке и что эта наука шире всяких других наук и исследует она как бы первопричину всей человеческой цивилизации. Надо сказать, что пафос тогдашней жизни нацеливал только на масштабные проблемы. Поэтому я подала заявление на филологический факультет.

В 1943 г., в год моего поступления, на филологическом факультете МГУ было открыто славянское отделение и объявлен на него прием. Я подала заявление именно на это отделение совершенно сознательно. Рассуждала тогда примерно так: если заниматься лингвистикой, то необходимо знать много языков. Мой школьный опыт с немецким был отнюдь не утешительным. И я решила, что с университета и до конца своей жизни буду постигать разные языки, изучая их по группам. Естественно, легче всего было начать с наиболее близкой группы языков - славянской. Открывающееся отделение как бы создавалось прямо для меня. Кроме этого сыграло свою роль и еще одно, совсем неожиданное обстоятельство. Я прочла новеллу Мериме "Локис". Повествование в ней ведется от лица гостя в имении богатого литовского помещика, которого очень интересуют особенности местного литовского языка и который все время сравнивает его с другими, в частности славянскими, языками и устанавливает разные языковые параллели. Эти страницы новеллы меня очень увлекли и заинтересовали, поддержав решение поступать на славянское отделение.

Когда же я приехала в Москву и выяснилось, что надо выбирать узкую специализацию, т.е. группу сербского или чешского языка, я не колеблясь выбрала сербский, потому что, к стыду своему, вообще не имела понятия ни о Чехословакии, ни о чешском языке, но была наслышана о Гавриле Принципе (одна фамилия чего стоит!) и знала стихи Пушкина, посвященные дочери Георгия Черного, не говоря уже о "Песнях западных славян", многие из которых благодаря маме знала наизусть.

Так я определила свою судьбу на многие годы жизни, тесно связав себя со страной, о которой до этого никогда не думала и которую почти совсем не знала.

Первый курс был в тот год укомплектован за малым исключением только москвичами, потому что для того чтобы быть принятым и получить вызов в Москву, требовалось подтверждение, что абитуриент обеспечен московским жильем.

В тот год в Москву вернулись многие москвичи из вынужденной эвакуации. Я получила соответствующую справку из домоуправления от уже жившей в Москве подруги и поселилась у нее. Первый год был очень тяжелым, голодным. На полученные по карточкам продукты мы умудрялись ежедневно готовить лишь по тарелке супа - смесь из крупы, макарон, картошки. Фактически это было единственное блюдо, которое мы гарантированно имели каждый день. Отправляясь же утром в университет, могла съесть лишь кусочек черного хлеба, "поджаренного", а точнее, просто подогретого на мизерном количестве растительного масла, которое таковым, вероятно, только называлось, потому что от него пахло то ли бензином, то ли дегтем. Газ едва теплился, и чайник с водой мы ставили за час до нашего "завтрака", и часто, не дождавшись, пока он вскипит, довольствовались просто тепленькой водицей. О чае и речи не было. К весне я так ослабла, что у меня начали пухнуть ноги, и приехавшая на пару дней со скопленными своими пайками мама была просто в отчаянии. А для меня самым невыносимым с приходом весны была какая-то патологическая сонливость, которая нападала на меня во время лекций и с которой я никак не могла справиться, - я просто едва удерживалась на стуле - и щипала себя и раздирала себе пальцами глаза. Конечно, мои сокурсники этого не замечали и несмотря на то, что всем тогда было тяжело, никогда бы не поняли, как приходилось мне, так как все жили в своих семьях, а я совсем одна. Мама ежемесячно присылала мне деньги, но в то время они ничего не могли изменить.

Наш факультет в первый год помещался в здании средней школы на Большой Бронной улице, у Никитских ворот. На старших курсах учились "остатки" (многие ушли на фронт) бывших ифлийцев. На славянском отделении мы были первыми. Правда, вскоре набрали еще группу второго курса из числа пожелавших перейти второкурсников-русистов. Они изучали чешский язык. А у нас было две группы - сербская и чешская, человек по восемь-десять каждая.

Общие лекции (а таких на первом курсе было большинство) мы слушали все вместе - слависты, русисты, а часто и классики и западники: введение в языкознание, введение в литературоведение, современный русский язык, литературу Отечественной войны (т.е. самую "свежую") и политические дисциплины. Их мне сразу же перезачли из Вологодского пединститута, и поэтому я даже не помню, кто, что и как читал. Введение в языкознание читал, если мне не изменяет память, Н.С.Чемоданов, к которому я всю жизнь испытывала какое-то теплое чувство (позже я ближе познакомилась с ним в аспирантуре): он был хорошим человеком, и это располагало к нему. Но меня сразу же поразило, что о Марре нам почти ничего не сказали, а в дальнейшем вся университетская лингвистическая жизнь проходила так, как будто этого ученого никогда и не существовало. Но об этом я стала думать уже несколько позже.

Очень приятное впечатление производили на меня лекции Лидии Моисеевны Поляк. Она как-то совсем камерно, просто рассказывала нам, а точнее, как бы беседовала, делилась с нами своими впечатлениями о литературе, по-моему, главным образом о поэзии нашего военного времени. Говорила как равная с равными, желая услышать и наше мнение, совсем не академически, без профессорской напыщенности и назидательности. Помню, как, говоря о Симонове тепло, доброжелательно, она, комментируя стихотворение "Жди меня", добавила после строк "Пусть поверят сын и мать // в то, что нет меня": "А помните, у Некрасова: "Но в мире есть душа одна // Она до смерти помнить будет..." Насколько это сильнее!"

Но, я думаю, наиболее запомнилась всем на нашем первом курсе профессор Евдокия Михайловна Галкина-Федорук. О всяких связанных с ней историях и анекдотах до сих пор живы рассказы, в которых сосуществуют и правда и выдумка. Очень самобытная, она, по-моему, и подыгрывала еще, стараясь сохранить свой неповторимый "имидж". Все знали, что она в прошлом деревенская девочка-сирота, пригретая и принятая в доме Реформатских, благодаря которым получила своеобразную путевку в жизнь, стала не просто ученым, но и профессором Московского университета. Она усиленно поддерживала эту свою "простонародность". Могла прийти на лекцию в каком-то повязанном на голове платке и, снимая его в аудитории, объясняла свой растрепанный вид: "А я к вам прямо из бани". Или, например, рассказывая о чем-то, говорила: "А мы это вчера лежим с Ильей в постели, а я и говорю..." Илья - это ее муж, Илья Саввич Галкин, тогдашний ректор университета. Как-то Евдокия Михайловна, придя на лекцию, привела всех в оцепенение, обрушив на нас поток матерщины. Заметив наше недоумение, пояснила: "Сегодня мы будем говорить о нецензурной лексике. Что же вы смущаетесь - для лингвиста все слова - это только слова, и он должен относиться к ним спокойно".

Что и кто еще остался в памяти? Сначала о так называемом "славистическом" цикле. Тут в наше время было весьма жидковато. На первом курсе читал нам лекции по введению в славянскую филологию академик Н.С.Державин. Лекции производили впечатление каких-то случайных, бессистемных побасенок о мифологических славянских существах, поверьях и тут же об ученых-славистах. Сумбурно, да и нерегулярно все это происходило. К тому же я откуда-то узнала, что Державин был близок Марру. Ждала, что от него что-то о Марре услышу, но тщетно. Внешне он мне хорошо запомнился - старый (а в те годы был моложе меня, теперешней), грузный, тяжело передвигающийся.

Конечно, главным, пожалуй, единственным нашим учителем-славистом был Самуил Борисович Бернштейн. С ним связана и вся университетская учеба, и аспирантура, и моя дальнейшая работа на кафедре славянской филологии. В первые годы нашей учебы это был еще очень молодой - он был старше нас, студентов, на какие-нибудь десять-двенадцать лет - и очень красивый внешне человек. Иисус Христос? Но странное дело, нам он казался значительно старше, чем был на самом деле. И еще более странно, что при всей своей красоте и элегантности - а он, в отличие от всех наших профессоров, был всегда прекрасно одет и вообще казался каким-то особенно холеным - в этой девичьей аудитории ни в ком не вызывал каких-либо нежных чувств. Может быть, сам он и обращал внимание на наших красавиц - были у нас такие, - но тоже как-то отстраненно и, я бы даже сказала, с некоторой долей иронии. Короче - никого не возбуждал, как бы выразились нынче. Лекции Самуила Борисовича отличались добротностью, четкостью и ясностью. Он читал нам сравнительную грамматику славянских языков и, по-моему, истории отдельных языков для соответствующих групп. Читал медленно, повторяя каждое положение по нескольку раз, так что даже самые нерадивые и невнимательные успевали и записывать все, и понять. Сводобно владел фактами всех славянских языков и избегал теоретических отступлений. Я имею в виду общие теоретические вопросы языкознания. Но обобщения конкретного материала он давал всегда.

Ко мне Самуил Борисович относился хорошо, и у меня к нему, конечно, особое отношение. Я и любила его как человека и учителя, и, бывало, была им недовольна, да и он не всегда был прав в отношениях со мной, но все равно я думаю о нем с теплотой и участием. Правда, не всегда реально проявляю это, особенно сейчас, когда он уже так стар и так беспомощен. А может быть, ему сейчас мое участие и не нужно 2. А в те, молодые, годы Самуил Борисович выглядел барином, забалованный сначала в семье (об этом как-то недавно мне рассказала его сестра Вера Борисовна), потом женой Ольгой Николаевной. Наверно, не всегда он понимал и своих учеников. Правда, ко мне был внимателен. Помню, когда я вышла замуж, он сказал моему мужу: "Я вам не прощу, если этот брак помешает Таниным научным занятиям". А потом сам мне в чем-то не посодействовал. Но вообще-то помешала себе я сама. Впрочем, не в этом дело и не об этом разговор.

Литературу Югославии - сербскую, хорватскую, словенскую и македонскую - нам вообще не читали. Слушали мы только нечто вроде спецкурса о Мажураниче, авторе известной поэмы о Смаилаге Ченгиче. Было ясно, что дали нам этот спецкурс совершенно случайно, только потому, что нашелся человек, который когда-то написал на эту тему то ли дипломную работу, то ли диссертацию. Мои однокурсники утверждают, что будто бы он читал нам и что-то вроде краткого курса по всем славянским литературам. Я этого не помню. Человеком этим был Андрей Павлович - уже немолодой, какой-то робкий и забитый мужчина. Откуда-то, может быть и от Самуила Борисовича, мы узнали, что Павлович когда-то за что-то пострадал (может быть, когда "громили" славистов в 30-е гг.); вроде бы, и отсидел срок. Во всяком случае, в наше время он производил впечатление человека совершенно сломленного.

Что касается других литератур, то в наш учебный план были включены вся русская и зарубежная литературы (может быть, в несколько урезанном объеме).

Конечно, никогда не изгладится из памяти Н.К.Гудзий и его лекции по древнерусской литературе. Читал он увлеченно, эмоционально. Один раз, слушая его рассказ о каком-то апокрифе, я вдруг почувствовала рождающуюся внутри меня прекрасную музыку до того явственно, что даже встала с места. Это был просто момент какого-то творческого прозрения, и музыка родилась под огромным впечатлением и от содержания апокрифа, и от вдохновенного изложения его Гудзием. А внешне Гудзий был очень некрасивым, но удивительно изящным, особенно в своих движениях. Я любила смотреть на него во время лекций.

Литературу восемнадцатого века и допушкинской поры читал нам очень милый и любимый нами Николай Иванович Либан. Невысокий, приятный внешне, он весной ходил в каких-то белых полотняных брюках и рубашке навыпуск, был мягким и вежливым. Интеллигентным. Было в нем что-то несовременное, что очень мне импонировало. Лекции он читал своеобразно. Он давал почувствовать специфику литературного произведения и отдельного автора не теоретическими рассуждениями, а средствами самой литературы. Зачастую он просто пересказывал произведение, но стилистически так близко к манере автора, что у слушателей само собой создавалось понимание неповторимых особенностей стиля писателя. Так, мы упивались и Карамзиным, и Жуковским, и многими их современниками. "О меланхолия, нежнейший перелив...", - читал Николай Иванович, и мы прямо наслаждались его голосом и прекрасной литературой. Девчонки в Николая Ивановича влюблялись.

Особой популярностью тогда пользовался А.А.Белкин. Его лекции по Достоевскому собирали огромные аудитории. Я, к стыду своему, на эти лекции не ходила: что-то не совпадало по расписанию, но главная причина заключалась в том, что я не любила Достоевского.

Лекции по русской литературе конца XIX - начала XX века читал В.Д.Дувакин. Надо сказать, что в тогдашней средней школе эта литература представлялась в недопустимо урезанном, куцем виде. Что касается меня, то я знала много стихов поэтов этой эпохи, но никакого понятия о так называемом "литературном процессе" не имела, да и выбор поэзии был обусловлен личными симпатиями моей мамы. А Виктор Дмитриевич как бы вынырнул к нам из далеких предреволюционных годин, хотя перед революцией ему было не более семи-восьми лет. Знал он литературу того времени отлично и как-то очень аутентично воссоздавал тогдашнюю литературную обстановку. А его главным героем был В.В.Маяковский. Маяковского он знал досконально и очень любил. Собственно, Маяковский составлял главное содержание его жизни. Конечно, Маяковский в очень широком контексте. Маяковский от начала до конца, совсем не такой однобокий, каким был нам представлен в школе.

А лекции Виктор Дмитриевич читал на редкость бестолково - все время перескакивал с одного на другое, говорил с тысячью всяких отступлений, что-то забывал, потом вдруг вставлял что-то совсем некстати. И тем не менее вложил в наши головы очень многое. И тот, кто хотел услышать - многое слышал. А мы хотели и слышали. И узнали совсем новые имена и прочитали совсем новые, десятки лет скрываемые от нас книги. И еще: Виктор Дмитриевич нам много читал стихов. А читал он отлично. Маяковского знал, по-моему, наизусть всего и читал его особенно хорошо. К тому же допускал редкостную свободу суждений как сам, так и в высказываниях студентов. При нем можно было весьма негативно отозваться о любом представителе соцреалистического направления в литературе, как и о самом этом методе. Он явно симпатизировал ранней поэзии Маяковского, еще не ставшего "лучшим и талантливейшим", а если ему что-то не нравилось, положим, в символистах, то совсем не потому, что так требовалось говорить, а потому что ему, лично ему, с его складом ума или с его индивидуальным художественным вкусом, что-то в них было неблизко или даже чуждо. Человек он был совсем необычный, какой-то на редкость чистый и чудаковатый.

Кто и как читал нам историю западноевропейских литератур - помню туманно. На нас, первокурсников, огромное впечатление производил С.И.Радциг. Преподавал он античную литературу. Особым голосом не читал, а словно пел стихи греческих поэтов - седоволосый, розовощекий, длинноносый - сущий античный грек.

Кроме Радцига в памяти запечатлелся совершенно непохожий на всех, умный, эрудированный, интеллигентный Д.Е.Михальчи и его лекции по литературе средних веков. Я с упоением слушала его и с не меньшим упоением на него смотрела - мне он представлялся идеалом мужчины и интеллигента. А на западном отделении тогда всеобщим любимцем был Е.Л.Пинский.

Следуя замыслу подготовить себя к занятиям "большой", как мне тогда представлялось, лингвистикой, я то ли на первом, то ли на втором курсе стала посещать занятия по санскриту, которые для студентов старших курсов проводил М.Н.Петерсон. Усваивать то, что он говорил, мне было очень трудно. Лингвистически я была абсолютно не подготовлена и к материалу, да просто не понимала и употребляемых на занятиях терминов. Но все же выдержала этот курс до конца, почти ничего не усвоив. В связи с Петерсоном вспоминается один эпизод уже из более позднего времени. М.Н. вроде бы был противником В.В.Виноградова. Как-то на заседании кафедры русского языка (не знаю, почему я там очутилась, - наверно, пришла на доклад В.В.Виноградова) речь шла о предложенной Виктором Владимировичем новой части речи - категории состояния. Было много разных выступлений, и мне запомнилась реплика Михаила Николаевича, произнесенная с очень ехидной интонацией: "Скажите, Виктор Владимирович, а в предложении "В карете барыня и гневаться изволит" "в карете" вы назовете категорией состояния?"

Прослушала я весь курс и турецкого языка у Н.К.Дмитриева. Даже кое-что и усвоила, и даже потом воспользовалась скудными своими знаниями при написании дипломной работы.

Не могу простить себе того, что в свои студенческие годы не использовала возможность как следует поучиться у двух наших профессоров, которые, конечно, занимали совсем особое место среди факультетских лингвистов и в науке о русском языке, - у В.В.Виноградова и Г.О.Винокура. То ли в то время мы, студенты, были еще очень неопытны и робки, то ли слишком подчинялись установке на обязательное посещение (а я ее и так часто нарушала) занятий по профилю своей кафедры, но у нас было как-то не принято слушать лекции и участвовать в работе семинаров на других отделениях. А тогда на русском отделении читали и Виноградов, и Винокур, и Кузнецов, да и многие другие. Конечно, я, "зараженная" глобальными идеями (единственно, что почувствовала, прикоснувшись к Марру), может быть, тогда и не стремилась вникать в проблемы современного русского языка или тем более языка писателя, стилистики. А потом очень об этом сожалела.

С В.В.Виноградовым я несколько раз беседовала (вообще-то считалось, что он не очень "доступен"), только уже будучи в аспирантуре, когда ощутила полный тупик, в который попала со своей темой диссертации. То, что он мне тогда сказал, полностью убедило меня, что написать по-настоящему стоящее сочинение я по многим причинам не смогу, а компромиссный вариант, который он так же предложил мне как альтернативный, меня абсолютно не устраивал. Но эта беседа была для меня очень полезной. Интересно, что все, что он мне тогда говорил, потом оказалось воплощенным в прекрасной работе на эту тему одного из крупнейших исследователей сербохорватского языка, сербского академика Павле Ивича.

А с Г.О.Винокуром я познакомилась, когда на факультете создавалось научное студенческое общество. От профессуры им руководил Григорий Осипович, от аспирантов - З.С.Паперный, тогда просто Зяма. Я была тоже в каких-то инициаторах этого предприятия. Вот в то время Г.О. несколько раз разговаривал со мной, убеждая заняться языком художественной литературы. Я его убеждениям не вняла, а во второй половине своей жизни, когда всерьез заинтересовалась проблемами художественного перевода и стала читать соответствующие курсы на факультете, вплотную подошла к той проблематике, которой когда-то могла заняться под руководством такого замечательного исследователя и человека.

Из ученых нашего, славянского, цикла я всегда с большим уважением вспоминаю Варвару Георгиевну Орлову, преподававшую нам старославянский язык. Она читала его очень интересно, с глубокими лингвистическими комментариями.

Ну а закончить о наших наставниках надо дамой, преподававшей нам наш самый "профилирующий" предмет - сербскохорватский язык.

О Радмиле Ивановне Григорьевой (ее сербская фамилия - Джорджич) можно написать отдельную новеллу. И она сама, и судьба ее весьма экзотичны. Она происходила из семьи белградских интеллигентов. Кто-то из этой семьи был профессором Белградского университета. (Я излагаю факты в основном такими, какими их услышала от нее лично, а так как женщина она была крайне экстравагантная и романтичная, где тут правда, а где ее фантазии - судить не могу.) Когда мы ее впервые увидели, ей было что-нибудь лет сорок, а может, и больше. Выглядела она прекрасно - типичная южанка - брюнетка, с хорошим цветом лица, всегда аккуратно причесанная и явно уделявшая большое внимание своему туалету. В общем - типичная белградка, каких я потом без числа встречала в Югославии. Причины, по которым она оказалась в России и в Москве, известны в двух версиях. Одна из них, более распространенная, выглядела вполне в духе времени. Комсомолка-подпольщица бежала в страну побеждающего социализма по идейным убеждениям где-то в конце двадцатых или в начале тридцатых годов. Вторая версия: восемнадцатилетняя девица безумно влюбилась в молодого человека, еврея, к тому же не принадлежавшего к ее сословию. Родители встали на дыбы. Молодые люди (он к тому же придерживался крайне левых убеждений) решили бежать. Общим в обеих версиях было лишь описание темной ночи, какой-то пограничной реки и нелегальное пересечение границы, сопряженное с тысячью опасностей.

За годы, проведенные в России, молодой беглянке пришлось немало всего пережить, и главное - измену своего возлюбленного, с которой эта женщина не могла смириться и следствием которой стали нараставшие в ее душе с годами антисемитские настроения.

Никакого педагогического опыта у нашей наставницы не было. Филологической, даже элементарной, подготовки - тоже. О всяких там спряжениях и склонениях речь шла весьма туманно, и часто мы "вылавливали" формы слов из текста, чтобы во всей этой грамматической механике хоть как-нибудь разобраться. Притом у нас не было не то что какого-нибудь учебника, но даже элементарной грамматики сербского языка или словаря. Да и просто текстов для чтения. Радмила Ивановна приносила обычно на занятия одну из трех имевшихся у нее книг.

И несмотря на все сказанное, мы, и я в частности, очень благодарны Радмиле Ивановне: даже не за то, что худо-хорошо выучили (вообще-то, плохо выучили) сербский язык, а за то, что она дала нам почувствовать дух этого языка и вообще почувствовать Сербию, сербский менталитет, какую-то непередаваемую словами сербскую специфику и, безусловно, пробудила не только интерес, но и настоящую любовь к этой стране, ее прошлому, ее народу. Радмила Ивановна - личность явно неординарная, очень артистичная - предстала перед нами живым воплощением какой-то "сербскости" и помогла в дальнейшем всем нам многое понять и почувствовать хотя бы в той же сербской литературе. И конечно, заразила неравнодушием к своей стране.

В 1948 г., когда появилась пресловутая резолюция Коминформа о Югославии, Радмила была арестована (вероятно, по клеветническому доносу с факультета), заключена в тюрьму, а затем в психиатрическую лечебницу. Выйдя после советско-югославского примирения на свободу, она жила несколько лет в Москве, потом вернулась на родину, где у нее оставались дальние родственники. И там ей пришлось несладко. Когда и как она умерла - не знаю.

Весной 1948 г. университет был закончен. Я получила так называемый красный диплом и была рекомендована в аспирантуру. Могла выбирать между факультетом и Институтом славяноведения. Решила идти в Академию главным образом потому, что приемные экзамены там проходили поздно осенью, а в университете их надо было сдавать раньше. Но когда в августе я заявилась на факультет, чтобы взять недостающие документы, декан воспротивился и сказал, что специалист моего профиля им самим нужен и с факультета меня не отпустят. Таким образом, я связала всю свою жизнь с кафедрой славянской филологии, где и проработала около сорока лет.

Публикация подготовлена В.П.Гудковым

Примечания

Вернуться1 Татьяна Протогеновна Попова родилась в 1924 г. в г. Великом Устюге в семье местных интеллигентов. В 1932-1943 гг. жила в Вологде. Учебный 1942/43 год закончила на факультете русского языка и литературы Вологодского пединститута, где под влиянием диалектолога А.С.Ягодинского испытала ученическое увлечение лингвистической теорией Н.Я.Марра. В 1943-1948 гг. училась на славянском отделении филологического факультета МГУ, затем в аспирантуре. В 1951-1989 гг. работала на кафедре славянской филологии МГУ, преподавала сербохорватский язык на филологическом и историческом факультетах. Переводчик произведений многих югославянских писателей XIX-XX вв. Автор статей по теории перевода и учебника "Сербскохорватский язык" (М., 1986).

Вернуться2 Пока я все это писала, Самуил Борисович скончался. Он умер, не дожив немногим более двух месяцев до своих восьмидесяти семи лет. Последний год был почти неподвижен - отказали ноги. Плохо видел, но сохранял до последних дней ясность мысли, прекрасную память и стремление работать, хотя делать уже ничего не мог. За полгода до смерти он принял православие и крестился. Вечная ему память.