Бахыт Кенжеев Из стихотворений 1989 года Доживать, ни о чем не жалея, даже если итогов ( прости!) кот наплакал. В дождливой аллее лесопарка ( две трети пути миновало) спрягаешь глаголы в идеальном прошедшем. Давно в голове неуютно и голо, о душе и подумать смешно. Дым отечества, черен и сладок, опьяняет московскую тьму. Роща претерпевает упадок. Вот я и покоряюсь ему. Хорошо бы такому началу приписать благодушный конец, например, о любви небывалой, наслаждении верных сердец. Или, скажем, о вечности. Я ли не строчил скороспелых поэм с непременной моралью в финале, каруселью лирических тем! Но увы, романтический дар мой слишком высокомерен. Ценю только вчуже подход лапидарный к дешевизне земного меню. Что ж - история без продолженья? Где хотя бы упреки судьбе? Где метафора, где ворожея в литераторской курной избе? Любомудры, глядящие кисло, засыхает трава-лебеда. Не просите у осени смысла - пожалейте ее, господа. Очевидно, другого подарка сиротливая ищет душа, по изгибам дурацкого парка сердцевидной листвою шурша, очевидно, и даже несложно, но бормочет в ответ "не отдам" арендатор ее ненадежный, непричастный небесным трудам. * * * Дворами проходит, старье, восклицает, берем. Мещанская речь расстилается мшистым ковром по серой брусчатке, глухим палисадникам, где настурция, ирис и тяжесть шмелей в резеде. Подвальная бедность, наследие выспренних лет... Я сам мещанин - повторяю за Пушкиным вслед, и мучаю память, никак воскресить не могу ковер с лебедями и замок на том берегу. Какая работа! Какая свобода, старик! Махнемся, не глядя, я тоже к потерям привык, недаром всю юность брезгливо за нами следил угрюмый товарищ, в железных очках господин. Стеклянное время, лиловый аптечный флакон роняя на камни, медяк на ладони держа - еще отыщу тебя, чтобы прийти на поклон, - владельца пистонов, хлопушек, складного ножа... * * * Всадник въезжает в город после захода солнца. Весело и тревожно лошадь его несется. Всадник звенит булатом, словно кого-то ищет. Не надрывайся милый, не обессудь, дружище. Город лежит в руинах, выцветший звездный полог, молча, над ним сдвигает бережный археолог. Стены его и рамы - только пустые тени, дыры, провалы, ямы - в пятнах сухих растений. То, что дорогой длинной в сердце не отшумело, стало могильной глиной, свалкою онемелой. В городе визг шакала, свист неуемной птицы. Весть твоя опоздала. Некому ей дивиться. Тень переходит в сумрак, перетекает в пламя. Всадник, гонец бесшумный, тихо кружит над нами. В пыльную даль летящий, сдавшийся, безъязыкий, с серой улыбкой спящий на просветленном лике. * * * Любому веку нужен свой язык. Здесь Белый бы поставил рифму "зык". Старик любил мистические бури, таинственное золото в лазури, поэт и полубог, не то, что мы, изгнанник символического рая, он различал с веранды, умирая, ржавеющие крымские холмы. Любому веку нужен свой пиит. Гони мерзавца в дверь - вернется через окошко и провидческую ересь в неистовой печали забубнит, на скрипочке оплачет времена античные, чтоб публика не знала его в лицо - и молча рухнет на перроне Царскосельского вокзала. Еще одна: курила и врала, и шапочки вязала на продажу, морская дочь, изменница, вдова всю пряжу извела, чернее сажи была лицом, любившая, как сто сестер и жен, веревкою бесплатной обвязывает горло - и никто не гладит ей седеющие патлы. Любому веку... Брось, при чем тут век! Он не длиннее жизни, а короче. Любому дню потребен нежный снег, когда январь. Луна в разгаре ночи, когда июль. Антоновка в руке, когда сентябрь. И оттепель, и сырость в начале марта, чтоб под утро снилась строка на неизвестном языке. "Континент" , # 62 Остальные стихи из той же подборки напечатаны в журнале "Знамя", # 4, 1990.