Русский Журнал
Win
21.02.1998
Отзывы
Архивист
Владимир Сальников Русские писатели покинули время и стали обитать в пространстве


Откровения профессионального читателя из кабинета психотерапевта

Был такой анекдот. Приехал в грузинский колхоз поэт Долматовский. Не тот Долматовcкий, а его однофамилец. Собрались в клубе крестьяне. Поэт читает им стихи. Про партию, про Ленина, про стройки коммунизма, про любовь к Родине и родственникам. Крестьяне слушают, аплодируют. Кончил поэт читать - встает старый колхозник и говорит гостю: "Спасибо тебе, дорогой! За твои замечательные стихи. За то, что к нам в колхоз приехал. Но скажи, пожалуйста, вот Байрон, да, - был лорд, красавец-мужчина, гений - и был пессимист. Лермонтов, да, - офицер был, любимец женщин, гений - и тоже был пессимист. А ты такое говно - и оптимист".

Я тоже пессимист. Литературный. Так получилось, что все мои контакты с современной русской литературой, с тем, что в течение нескольких десятилетий моей жизни называлось послевоенной русской советской литературой, оказались по большей части травмирующими. Школьником я никак не мог дочитать "Молодую гвардию". Помню из нее только черные сатиновые трусы Ульяны Громовой. Как можно было тратить время на эту тягомотину, когда уже печатались переводы Фолкнера и Сэлинджера, которые побудили меня к чтению Достоевского и Толстого!

Одним словом, современную русскую прозу я не читал. Даже в молодежно-бравурной "Юности", где одной из обсуждаемых проблем была такая: прилично ли девице заниматься петтингом с несколькими партнерами параллельно. Эти сочинения воспитывали русскоязычную молодежь. Но я был продвинутым подростком, знал о существовании психоанализа, отчего полагал, что к собственной сексуальности следует относиться снисходительно, и потому в нравственные коллизии советской беллетристики не верил. Намного позже, став иллюстратором детских книжек, я обнаружил, что по части любви и дружбы, верности и доброты, стыда и совести, нравственности и морали особенно гнусны именно детские сочинители.

К поэзии того времени у меня была масса претензий. По сравнению с футуристами, веселыми и нахальными, советские поэты 50-60-х (можно, я не буду называть фамилии?) казались невыносимо пресными и какими-то формально недоразвитыми. В 60-е господствовал суровый стиль. С легкой руки критика Каменского так было названо забытое ныне направление советского искусства, пришедшее на смену сталинскому социалистическому реализму. Выдающимся памятником этого "сурового стиля" стала мозаика Андронова и Васнецова, расположенная на фасаде кинотеатра "Октябрь". Сей шедевр реформированного соцреализма хотели убрать сразу после монтажа. Но передовая критика отстояла.

Это был мягкий вариант социалистического реализма, а значит, наряду с откровенными глюками он включал в себя еще и фрагменты реальности. Стихи Вознесенского про партийную школу в Лонжюмо - несомненная психоделика. А жалостливая поэза Евтушенко про мурманскую портовую проститутку - дань если не реальности, то реализму. Передовая часть советской литературы вместе с Солженицыным и лианозовской школой, не говоря уже о чистивших себя под Лениным и Пастернаком рождественских, отлично укладывается в характеристики сурового стиля. Не знаю, занимался ли кто-нибудь сравнительным анализом кино, литературы и искусства 50-60-х. Тот, кто займется, обнаружит между ними достаточно сходства для того, чтобы говорить о стиле.

Чем еще запомнилась эта литература? Все той же проблемой петтинга, несколько углубленной дилеммой: что лучше - добрая давалка или гордая девственница? Динамистки сурово осуждались.

В это время я увлекался сюрреализмом, поэтическим и визуальным. Почти все писатели-сюрреалисты когда-нибудь да были коммунистами, некоторые так ими и остались, а потому их сочинения у нас переводили. По сравнению с сюрреализмом советские литература и искусство (нравится мне эта сталинская идиома!) представлялись слишком убогими. Я пытался сочинять сюрреалистические стихи, но потом бросил. Сюрреалистический драйв, патетика, смешанная с иронией, у меня не выходили. Я пришел к выводу: попытки заимствования западной литературной техники обречены на провал. Лучше писать по-нашему. Пусть убого. Но можно найти правильный ракурс - и все получится. Материя русской литературы, русского языка, русского мышления сопротивляется иноязычным прививкам. Познакомившись в середине 70-х с Рубинштейном, я был потрясен. Он писал современные русские стихи так, что тексты оказывались укорененными в языке и культуре.

Итак, эту литературу я не читал. Я читал другие книги. Моя первая жена Ира работала тогда в издательстве "Художественная литература" и могла покупать в издательском киоске нормальные русские и переводные книги. Нормальные русские - то есть дореволюционные, довоенные или написанные авторами-интеллигентами - вроде Катаева или Каверина, - начинавшими в 20-30-е. Они были кумирами читательской моды на фоне бума по-настоящему изящной словесности Кушнеров и Мориц. И в визуальных искусствах царило похожее глубокое мелкотемье. Глубокое, потому что писатели, художники и их персонажи были людьми глубокими. Они были глубокими, и потому им не требовалось ехать в творческую командировку на БАМ или плыть на атомном ледоколе, чтобы найти глубоких людей и глубокие идеи. В отличие от них, глубоких семидесятников, поверхностным шестидесятникам в поисках материала приходилось много ездить по поверхности страны и за границы. В Советском Союзе массовый туризм начался именно в 60-е. Семидесятники, даже если они были выездные, не очень-то распространялись о том, что видели за рубежом. То ли они не хотели нагло врать, как шестидесятники, то ли начальство просто не разрешало им про это писать. Глубокие поэты и художники удалились в свои глубокие интимные переживания. Они воспевали свои глубокие отношения с друзьями и родственниками, тоже людьми глубокими, в нередкие для них часы совместного досуга, обыденные, но глубокие обстоятельства. Найти глубину в банальном считалось большой заслугой, и на этот счет много цитировали Ахматову. Хотя столпом глубокого искусства был неофициальный художник Шварцман, это явление было названо по легальному его аналогу "тихой графикой". Аналогично семидесятническая глубокая литература - к ней я отношу Трифонова - может быть названа тихой литературой.

Глубокий стиль не коснулся деревенщиков и Шукшина, этой отрыжки сурового стиля, - до них только дошло, дошло тогда, когда в столицах стало немодным. Они появляются в культуре, не ведая тайны своего происхождения, совершенно в соответствии с предложенной схемой нисхождения и деградации новых идей от гения к толпе. Деятель искусства из народа, Шукшин увлекает даже столичных интеллигентов, среди которых и тусуется, своими умильными рассказами и фильмами про нелепых, но хороших селян. Стереотип этот изобретен в народолюбивом XIX веке. Как и герой подлинности сибиряк, таитянин или хасид (Суриков, Шукшин, Гоген, Шагал; откуда Рубцов, я забыл).

Глядя на грубое мужицкое лицо среди развешанных по стенам фойе кинотеатра фотографий советских кинозвезд, я думал о том, что и пьет он, наверное, совсем не так, как алкоголизирует себя писатель-интеллигент - какой-нибудь По, Куприн или Миллер, - но как индеец, попавший в город: заглушая страх, растерянность перед чужой (городской) цивилизацией и нелюбовь к ее носителям. Шолохова Шукшин считал величайшим писателем. Шолохов сумел вернуться в деревню. У Шукшина это никак не получалось. В деревне невозможно организовать кинопроизводство и издательское дело. Да и водку завозят нерегулярно.

К этому времени я уже кормился от литературы. Делал оформление и иллюстрации к книжкам современных советских писателей в издательствах "Советский писатель" и иногда в "Современнике". "СовПис" - всесоюзное учреждение; в художественной редакции компетентный персонал и артдиректор, работать там было легко. "Современник" же создавали как рэсэфэсээровскую контору. Даже главного художника выписали из Перми. Как всякая республиканская структура, он был форпостом провинции и провинциализма. Писатели и там и там зачастую были одни и те же. И все они писали одинаково плохо. Но чтобы сделать из вороха бумаги вещь, книгу, мне приходилось их сочинения читать. Так я стал профессиональным читателем советской литературы.

Тем временем русская литература все развивалась да развивалась. Про свои ощущения от деревенщиков на примере Шукшина я уже говорил. Про них Солженицын даже сказал по "Голосу Америки", что раньше Толстой писал книги для народа, а теперь вот народ сам пишет книги для себя. Я бы добавил: и для Толстого. Возможно, они бы ему и понравились: написаны будто сто лет назад. Одна критикесса уверяла меня, что Распутин - это русский Фолкнер. Скорее всего так оно и есть с маленьким уточнением: Распутин - региональный Фолкнер, Фолкнер, так сказать, республиканского значения. Фолкнер для РФ. На Украине, наверное, тоже есть свой Фолкнер. В Эстонии и в Бангладеш свои. В конце концов, в нашем многополярном мире политкорректнее будет, если в каждой стране или в более мелких административных образованиях появятся свои Фолкнер, Джойс, Достоевский, Гомер.

Замечание: я рассказываю не о литературе, но о страданиях, с чтением книг связанных.

Признание: Быкова, Айтматова и деревенщиков я прочел - вернее, мне пришлось прочитать, - для того, чтобы поддерживать светские разговоры.

Где-то была еще литература эмигрантская. Или местная неофициальная, редко попадавшаяся. Последнюю писали какие-то богатыри борьбы с режимом (душившим прекрасные порывы). Читать ее было интересно. Сегодня мало кто поверит, но сочинения Войновича - их читали по западному иновещанию - тогда смешили. Заграница представлялась нормативной реальностью, а советская жизнь кошмарной перверсией. Но и для этой литературы критерием оставалась шестидесятническая правда-матка: изображение той части действительности, что выглядит наиболее отвратительно. Позже, в перестройку, появилась целая индустрия правды - чернуха.

С перестроечной гласностью образ тамиздата побледнел. Оказалось, эта литература никогда не покидала общесоветского русла. Только эмигранты выглядели еще старомодней. У наших людей развитие почему-то останавливается в тот момент, когда они пересекают границу. Был я на творческом вечере Кублановского. Его спросили: "Как вы пишете?" Он ответил: "Жду музыку стиха". Музыки я не услышал. Но сам спросил, скромно, тет-а-тет, про то, в чем все разбираются, - про гражданственное. Благо мелькнула в его сочинении леди Диана. Стихотворного образования я не имею и на специальные темы говорить не решаюсь. Итак, предварив свой вопрос цитатой из Некрасова, спросил: что поэт как гражданин думает - хорошо ли было бы для британской монархии, если бы репутация матери короля оказалась сильно подмоченной? Вопроса моего поэт не понял. А я решил, что с гражданственностью у него так же плохо, как и с музыкой.

Лет двадцать я дружу с одним поэтом-женщиной. Мне не хочется называть ее поэтессой, чтобы не обидеть. Всю жизнь она пишет стихи, замешанные на несоцреалистической интеллигентской литературе: на Пастернаке, Мандельштаме, Ахматовой. Когда-то она даже написала роман. С красивым названием. Я к нему рисовал иллюстрации. У читателей книга была страшно популярна. Они писали автору письма. А критики романа не заметили. Один очень видный - Аннинский - не то чтобы обругал роман, но надсмеялся на ним сильно. А между тем в сочинении были свои достижения, например впервые в официальной русской советской литературе описывался оральный секс.

Единственная отрада для меня-читателя - Пригов, Рубинштейн и Сорокин. За редким исключением необыкновенно интересно читать сочинения передовых московских художников - таких, как Пепперштейн и Лейдерман. Это любительская литература, но очень живая, свежая, развивающаяся. На мой взгляд, из нее и только из нее может появиться новая, неклишированная литература профессиональная. В институциализированной же литературе давно ничего не происходит. У нас все литературные различия лишь тусовочные и поколенческие. Ну чем Парщиков так уж отличается от Вознесенского? Или почему Гандлевский все пишет и пишет стихи под Блока? Он же давно не старшеклассник. И вообще, что произошло в русской литературе после смерти Ахматовой и Пастернака? Что случилось после гибели Маяковского? Что стало после убийства Третьякова и Пильняка? Что осталось после ждановской культурной революции и дела врачей? Да ничего не произошло, не случилось, не стало, не осталось. По крайней мере на моей памяти. В течение пятидесяти лет послевоенная русская литература топчется на одном месте. "Оттепель", "застой", "перестройка" производят одни и те же литературные формы.

Русские писатели ушли из времени и теперь живут в пространстве.




В начало страницы
Русский Журнал. 21.02.1998. Владимир Сальников.
Русские писатели покинули время и стали обитать в пространстве.
http://www.russ.ru/journal/ist_sovr/98-02-21/salnik.htm
Пишите нам: russ@russ.ru