Russian Journal winkoimacdos
1.02.99
Содержание
www.russ.ru www.russ.ru
Круг чтения архивпоискотзыв

Завещание в занавешенном зеркале

Виктор Кривулин

(К третьей годовщине смерти Иосифа Бродского)

Письмо Горацию, сборник из одиннадцати эссе, недавно выпущенный издательством Наш дом (слабое московское эхо прославленного парижского L'Age d'Homme), - последняя книга Иосифа Бродского. Последняя - для него самого, потому что вышла по-английски (как Greif and Reason, NY) в конце 1995 года, за полтора месяца до смерти "лауреата Нобелевской премии и поэта-лауреата США" (фраза с форзаца книги). Незадолго до 28 января 1999 года, то есть накануне третьей годовщины с того дня, как И.Б. покинул нас, его Письмо Горацию непонятным образом пришло в мой дом, хотя было адресовано вовсе не мне. И вот я, то ли поэт, достигший постыдного для поэта пятидесятичетырехлетнего возраста, то ли эссеист, которому никакой возраст не позор, посреди на редкость теплого и промозглого январского Санкт-Петербурга взахлеб читаю о том, как всемирно известный пятидесятичетырехлетний поэт-лауреат читает в своем холодном (как-никак февраль месяц) массачусетском коттеджике оды Горация в русском переводе. Читает - и пишет давно умершему древнеримскому коллеге довольно-таки пространное письмо. Письмо с описанием одного интимного, статуарно эротического, на грани археологии и кинематографа, сна (или не сна - поэт сам не уверен, хотя его весьма детализированное повествование исполнено исключительно в теплых сепиевых тонах, и единственное, что заставляет сомневаться в нереальности происходящего, - отсутствие книг и зеркала в комнате, где два человеческих торса, сливаясь, превращаются в одно - в руку, предназначенную для того, чтобы писать, писать, очевидно, по латыни для удобства адресата).

Впрочем, ежели по правде, то реальный И.Б. пишет, естественно, по-английски - с тем, чтобы через три года после собственной смерти быть переведенным обратно на русский и вернуться на родину в виде слов, первоначально предназначенных не столько искушенному гарвардскому или йельскому читателю, сколько римлянину с тысячелетней репутацией придворного льстеца. Поэт-изгнанник обращается не к провидцу, не к пророку, но к "уравновешенному" (эпитет, отысканный самим Бродским), а стало быть, наиболее гармоничному певцу классической Империи, который и не подозревал о наличии американского континента, а тем более - о возможности возникновения новых великих империй с их русским и английским языками.

"Тебе было почти пятьдесят семь, если не ошибаюсь, когда ты умер в 8 году до Р.Х.", - сообщает, обращаясь к Горацию, И.Б., натужно переводимый некой г-жой Е.Касаткиной, - "хотя ты не подозревал ни о самом Х., ни о грядущем новом тысячелетии. Что до меня, мне сейчас пятьдесят четыре, моему тысячелетию тоже осталось всего несколько лет..." Последние слова, выловленные мною при начале года, которым завершается "наш" век, "наше" тысячелетие, может быть, вся "наша эра", наводят на мысль о завещании. О завещании человека, сознающего, что навсегда останется в "том" времени, в "том" столетии и в "том" тысячелетии. Для нас оно продолжает еще быть "этим" временем. Но не так для Бродского. Он и свое-то собственное время изначально чувствовал как "то", чужое, заведомо отмершее и отошедшее. А чужие, тем более мертвые, в завещаниях не нуждаются.

И все-таки Письмо Горацию, завершающее одноименную книгу, - действительно, подлинное литературное завещание поэта Иосифа Бродского, причем сфера юрисдикции этого документа простирается гораздо дальше, нежели американские законы, охраняющие права автора в любой точке земного шара. Или не подзаконные никакому законодательству, одичалые пространства нынешней России. Этот документ, ограниченный исключительно языком, вернее, тремя языками (два по горизонтали, на плоскости, и третий - латынь - как бы сверху, наподобие крыши, во времени), обращен вовсе не к нам, современникам поэта, физически пережившим его на территории нынешних США или бывшего СССР. Адресат послания расположен так высоко (или низко) во времени, что оно не имеет никакой власти над словами и географическими картами. Парадокс лишь в том, что настоящим предметом завещания Бродского являются именно слова, единственное добро, каким располагает любой поэт.

Если язык - это реальное достояние поэта, то его нельзя завещать ни современникам, ни потомкам, иначе сам поэт становится достоянием, а точнее "заложным покойником" языка, переживающего все превратности исторической имперской судьбы, как это ныне происходит с русским языком. Мы все еще ощущаем наш "великий и могучий" как что-то огромное, властно охватывающее "шестую часть суши", но сами-то мы уже не жильцы в давно прошедшей империи языка. Для жизни "здесь" не хватает средиземноморской влаги, для жизни "там" латинского шрифта, песка и неба, а для того, чтобы сказать об этом вслух, недостает смелости, безумия или той пресловутой "уравновешенности", какая достигается разве только с помощью иссушенной тысячелетним солнцем поэзии. Поэзии, звучащей на мертвых языках. Она и впрямь достойна завещания. А мы... Что может завещать нам поэт, сделавший сухость в горле своей профессией и потому всю жизнь предпочитавший обретаться в приморских городах - Ленинграде, Ялте, Венеции, Стокгольме, Нью-Йорке - с их подчеркнуто влажными, простуженными голосами?

Одно только свое античное отражение, туго сохраняемое как некий эталонный образец в сновидческой комнате без книг и зеркал, однако за пределами этого помещения неверно мерцающее в бесчисленных и туманных словесных зеркалах, частью совсем скрытых от нашего здешнего обезъязыченного зрения, частью плохо и превратно видимых по причине фатальной нашей отгороженности от того, что принято именовать "мировым культурным контекстом". То же, думаю, касается и американских читателей Бродского, но у них остается хоть иллюзорное преимущество в виде несокрушимых (пока?) имперских амбиций английского языка. Кому-то должно льстить, что последний в ХХ веке русский владетель нобелевки все свои эссе писал на языке победителей в Третьей Мировой, по-английски. На очень хорошем, говорят, английском, настолько хорошем, что приближается по степени совершенства к горацианской латыни, а это вызывает новые трудности при переводе на родной для поэта русский.

Его языковые ошибки и погрешности, вряд ли спровоцированные только лакунами школьного образования, воспроизводятся переводчиками с тщательностью, достойной работы с драгоценным латинским оригиналом. Письмо Горацию пестрит запретными для правильной русской речи языковыми формами. Попробуй кто-нибудь у нас написать: "Она самое решила..." - засмеют, ибо, как известно, устарелая форма "самое" употребляется только с родительным падежом ("ее самое заставили это делать..."). Мы уже привыкли то и дело спотыкаться о частое до назойливости употребление автором Шествия глагола-связки "суть" в единственном числе (например, "Его поражение в пространстве суть победа над временем"), тогда как любой учебник по русской грамматике предостерегает именно от такой ошибки, поскольку "суть" - форма исключительно множественного числа от глагола "быть". В единственном числе по-русски мы обязаны говорить "есть" (Помните, "Жизнь есть способ существования белковых тел..." ).

Но в том-то и фокус, что ненормативная "суть" Бродского лучше, нежели правильное "есть", соответствует его представлению о собственной личности как о некой цельной множественности, дробящейся в зеркалах чужих текстов и чужих языков. То, что для русского школьника ошибка, - для русского поэта, пишущего по-английски о латинском, итальянском, немецком или греческом собрате по перу, единственно допустимая норма аккомодации речи. Иначе как же изо всех разноязыких зеркал Бродский, напрягая глаза и голосовые связки, смог бы безошибочно вылущивать свой чеканный профиль (правильней сказать - тень своей руки, предназначенной писать огнем на стенах вавилонских приснопамятное трехсловье, однако манкирующей этим предназначением и выводящей трогательные подростковые каракули почти что сортирного свойства). В русских сортирах, однако, зеркала не предусмотрены, а вот "Мене-Такел-Фарес"ы (в местной транслитерации) прямо-таки прыщут со всех сторон, аж с потолка сыплются. Зеркала - они всегда не "здесь", а "там", в заграничном зазеркалье, их там пруд пруди, и они там разной формы, яркости, различной степени сохранности. Вот оно где истинное богатство, нам сейчас и тут недоступное, не нам завещанное. Богатство теней и отражений.

Богатством не делятся, но - чтобы оно работало - его демонстрируют на плавающих и путешествующих выставках. Посетители таких экспозиций смотрят на "чужое", как на "свое", ибо стеклянные гробики витрин, где покоится привозное заокеанское добро, взяты, как правило, в аренду у местных нищих музейщиков (им-то ведь тоже как-то жить надо) и принадлежат не столько миру, сколько городу. Письмо Горацию - из разряда подобных выставок. Смыслы этой книги профессионально упакованы в русские слова, причем использованы самые эксклюзивные и редкие из футляров - те, что хранятся в запасниках (ключ только у завхоза), их достают исключительно после письменного приказа директора и лишь по генеральским поводам. У них резные дубовые ножки, наборные боковины красного дерева и зеркальные граненые стекла. Экспонаты, числом десять штук, разложены по персональным саркофагам, но тематически едины - все это "я" Иосифа Бродского. Оно причудливо и изломанно (да простит мне русский спеллер Winword'а-97 зияющее обилие гласных на стыке предыдущих слов, имитацию светопреломления на гранях стекла) преломляется в десяти зазеркаленных портретах, составляющих Письмо Горацию. Одиннадцатая (в книжке она поставлена первой) главка не в счет, это дверь, тамбур, сени, где нам на ушко сообщают, как себя должно вести в том помещении, куда сейчас запустят нас, может быть, из милосердия, а скорее, из корысти. Иными словами, лучше читать поэзию, чем прозу, и предпочтительней покупать хорошие книги, чем плохие. Так что мы попадаем во внутреннее пространство данной конкретной книги вроде бы подготовленными надлежащим образом. Но, оказывается, подготовленными вовсе не к тому, что нам предстоит.

В ожидании, что речь пойдет о поэзии, мы разглядываем десяток фотографий, вывешенных перед входом в основной текст - плохо пропечатанные, крохотные, каждая с почтовую марку. Помните, Набоков мечтал поселиться в стране, где портрет президента не превышает размером почтовой марки. Ему повезло - он умер в Швейцарии. Но, вглядываясь в мизерные, еле различимые лица поэтов, о которых писал Бродский, я обнаружил нечто полярное набоковскому протесту против мегаломании власти. Я почувствовал утрированную, почти пародийную значительность и серьезность каждого из лиц. От каждого изображения исходил импульс власти, но власти какой-то обессилевшей, обращенной не вовне, а вглубь себя самой. И в каждом лице - что-то от И.Б.

Там были: англоязычные Уистен Оден, Деррек Уолкотт, Марк Стрэнд и Роберт Фрост, немец Рильке, итальянец Монтале, грек Кавафис, русские Цветаева и Мандельштам и, наконец, римлянин Гораций. Так выглядело оглавление, напоминавшее конверт с наскоро прилепленными марками. Письмо, готовое к отправке или, наоборот, только что полученное, хотя и не распечатанное. Письмо от самого себя к себе самому же, но другому себе. Это письмо, должно быть, и есть поэзия, и поэзия может быть удивительно телесной, если тело ее покоится в запечатанном конверте, на лицевой стороне которого - адрес, начертанный кириллицей, и марка, напоминающая о некоем совершенно неразличимом юбилее, кажется, пушкинском... Но главное - чтобы обратный адрес был обозначен не внизу лицевой стороны, не в сыром полуподвале, а на обороте, на тыльной стороне конверта, по верхнему краю (чердак? мансарда?), и обязательно латинскими буквами. Нельзя, к слову, обойти еще одно существенное различие между здешним и тамошним способами адресации: у них - сперва имя адресата, потом дом, улица, город, страна, у нас - то же самое, но в обратном порядке.

1. "Обожаю читать чужие письма", - говаривала покойная мисс Марпл у Агаты Кристи.

2. "Время обожествляет язык" - строчка Одена, поразившая Бродского в архангельской деревне, куда он был сослан за тунеядство.

Две выше приведенных фразы образуют словесное уравнение, решив которое, мы получаем обескураживающий результат.

3. Вот он: обожествление чужого письма есть (суть) возможность по-иному, чем принято, выстроить отношения между временем и языком. Если нет "своего" времени и нет "своего" языка, мы оказываемся в положении мисс Марпл. Мы, вечномолодые поэты и всегда стареющие филологи-русисты, приспосабливаемся обожать поэта И.Б., но втайне даем волю дедуктивному методу, словно с завистью расследуем обстоятельства преступления, каковое могли бы совершить сами, будь у нас достаточно таланта и самоуверенности. Но его совершил Бродский,

а) в силу обстоятельств поставленный перед необходимостью ценой своей свободы утвердить право называться поэтом

и

б) сумевший, вырвав всемирное признание, внутренне отказаться от стихоговорения, убить в себе лирического стихотворца, поскольку ритмически осмысленное говорение о себе и о своем на английском языке сделалось для него возможным лишь в одной форме - в форме прозаического эссе, построенного как отчужденное, как "чье-то-неважно-чье" письмо.

Эссе Бродского построены как послания в никуда или куда-то мимо нас. Иногда их читать неловко, как чужие письма, от них горят уши, ибо привычное в русских стихах сочетание высокопарного, отвлеченно учительского тона с интимными откровениями вызывает, если перед нами так называемая проза, да еще англоязычная, чувство нашей собственной, читательской неуместности. Какой-нибудь писатель, беллетрист, да, имеет право кувыркаться в комнате с огромными зеркалами, и тогда наше настоящее место - снаружи, с той стороны зеркальной амальгамы, откуда отлично видны позы и положения любовников, убежденных, будто их никто, кроме зеркал, не видит. Им комфортно, нам, по-своему, тоже... Если же мы знаем, что в зеркальную комнату помещен поэт, то это уже совсем другая музыка: неудобно должно быть только ему, потому что нас в его ситуации просто-напросто не существует. У нас нет никаких оснований считать себя наблюдателями. И мы не в праве удивляться, когда выяснится (ближе к концу), что адресат Бродского, римский поэт Гораций Флакк, предпочитал совершать половые акты в спальне, увешанной зеркалами, "чтобы любоваться соитием в разных ракурсах". Сочинитель Письма Горацию, впрочем, подвергает сомнению достоверность столь пряной биографической детали или, по крайней мере, склоняется к тому, чтобы воспринимать ее как метафору, ибо зеркала, где отражается он сам, способны уловить нечто более существенное, нежели шевеление плоти.

Если верить поэту Бродскому, а не историку Светонию, распространявшему сплетни о Горации, поэзия есть поэзия при одном лишь условии - когда она любовь, надкушенная смертью, разрушением, тлением и, в первую очередь, разрушением империи, чьи словесные зеркала помутнели и потрескались. Самое время об этом распространяться в России. В помещении современного русского языка, как в бане, себя хорошенько не разглядишь. Только выйдя на свежий воздух и глянув извне, может, что-то и усмотришь, но тогда приготовься к тому, что вокруг - ни любви, ни поэзии. Сплошные "мороз и солнце", и от них нет защиты. "Защита Бродского" так же самоубийственна, как "защита Лужина", в конце концов, оба эмигранты, пережившие смену дома как смену жанра. Остается делать вид, что ты утверждаешь свое внутреннее пространство как некую зеркальную комнату, обнимающую весь мир, - что и делает (до сих пор "делает", настоящее время здесь не ошибка, а подарок судьбы!) Иосиф Бродский, говоря о других поэтах так, как если бы он сам продолжал писать стихи.

Писать и за них, и за себя. За русских и за американцев. Да и за читателя, которому не до стихов, не до поэтов, но который с упорством маньяка ждал и ждет от известного американского эссеиста новых протуберанцев русского поэтического вдохновения, еще и еще крепко зарифмованных текстов.

Он, читатель этот, и сегодня убежден, будто любит Бродского. Любит настолько, что даже рискнет - в качестве, разумеется, довеска к поэтическому корпусу Нобелевского лауреата - приобрести недурно изданную книжку статеек с трогательными собственноручными рисунками автора и легендарным котом Миссисипи на супере. Ничего особенного, нормальный подарок на год Желтого Кота. Спасибо и на том.

отзыв

© Русский Журнал, 1998 russ@russ.ru
www.russ.ru www.russ.ru