Russian Journal winkoimacdos
23.02.99
Содержание
www.russ.ru www.russ.ru
Круг чтения архивпоиск

Машины смысла и избыточность комментария

Роман Ганжа

Делез Ж. Различие и повторение. - Спб. : ТОО ТК "Петрополис", 1998. - 384 с.; тираж 5000 экз.

Делез Ж. Фуко. Пер. с фр. Е.В.Семиной. Вступит. статья И.П.Ильина. - М.: Издательство гуманитарной литературы, 1998 (Французская философия ХХ века). - 172 с.; тираж 10000 экз.

Делез Ж. Логика смысла. Пер. с фр. - Фуко М. Theatrum philosophicum. Пер. с фр. - М.: "Раритет", Екатеринбург: "Деловая книга", 1998. - 480 с.; тираж 3000 экз.

Фуко М. Рождение клиники. - М.: Смысл, 1998. - 310 с.; тираж 5000 экз.

1

Во введении к книге "Рождение клиники" Мишель Фуко рассуждает об эпохе, к которой мы все принадлежим - "критической эпохе отсутствия основополагающей философии". Эпоха эта началась в конце XVIII века, когда на смену классической метафизике пришла критика, которая раз и навсегда расщепила простую и непосредственную связь предмета и его представления. В конце XVIII века закончилось господство обыденного языка, прозрачного настолько, чтобы слово "лошадь" автоматически вызывало в уме идею лошади и обозначало любой индивид из множества лошадей - ситуация немыслимая в наше время! Простота и наивность сменились изощренностью и закомплексованностью. За понятными ранее словами обнаружились темные глубины нераскрытого смысла, освоением которых стали зарабатывать на хлеб интеллектуалы новой формации - интерпретаторы и комментаторы. "Мы исторически обречены на историю, на терпеливое конструирование дискурса над дискурсом, на задачу слушать то, что уже было сказано", - резюмирует Фуко. Мы не знаем иного способа речи, нежели комментарий, но из этого еще не следует, что такого способа речи не существует.

Книга "Рождение клиники" издана в 1963 году. Десять лет спустя "начнется постмодернизм", как мог бы сказать человек либо несведущий, либо чересчур осведомленный. Действительно, начнется небольшой период массового заблуждения: всем будет казаться, что повторение уже пройденного в разных диких сочетаниях и интерпретациях и составляет суть новой модной эпохи. Однако это "самосознание постмодернизма" на деле - всего лишь запоздалый отзвук коперниканского поворота, совершенного Кантом, когда мышление перестало укоренять себя в себе самом, обнаружив свой источник в способности продуктивного воображения. С тех пор генеалогия мышления много раз меняла своего мифического прародителя - им были Язык, Труд, Жизнь, потом Бессознательное, потом, наконец, Иное, Различие и Отсутствие... И на всех этапах этого пути мысль руководствовалась одним побуждением - обнаружить в том, что уже было сказано и помыслено, следы чего-то другого, невысказанного и непомысленного. В этом и состоит суть комментария: допускать одновременно избыток означаемых над означающими, и избыточность самого означающего, благодаря которой обнаруживается скрытое означаемое. Такая двойная избыточность дает толчок бесконечной серии дискурсивных повторов, обогащаемых взаимной игрой означаемых и означающих. "Но необходимо ли, чтобы высказанное в другом месте и другими трактовалось исключительно сообразно игре означаемых и означающих?" - спрашивает Фуко и тут же допускает иной тип анализа дискурсов, при котором "смысл высказывания определялся бы не сокровищем содержащихся в нем намерений, обнаруживаемых и одновременно скрываемых, но разницей, которая его артикулирует в других реальных и возможных современных ему высказываниях или в тех, которым он оппонирует в линейной временной последовательности."

В книге "Различие и повторение", изданной в 1969 году, другой француз, Жиль Делез, рассуждает на близкую Фуко тему. В противовес расхожему пониманию повторения как повторения "того же самого" Делез разъясняет, что подлинное повторение противоположно любой общности, любому закону (будь то закон природы или нравственный закон), равно как и общим местам привычки или частностям памяти. Этому соответствуют и две трактовки различия: если различие устанавливается между двумя объектами, представленными одним понятием, то в основе лежит повторение одинакового, "того же самого", объясняемое тождественностью понятия и представления. Подлинному же повторению соответствует такое различие, которое лежит изнутри Идеи и есть чистое движение этой Идеи в формах пространства и времени. В этом случае повторение включает различие (а не исключает его) и само включается в изменчивость Идеи, разнородность "апрезентации". Если классическое понятие репрезентирует тождественное в объектах, то делезовская Идея (явно навеянная "Парменидом") ничего не репрезентирует - она суть различие в себе самой.

Отвергаемый Делезом классический мир репрезентации, силящийся довести представление до бесконечности, создает разные виды иллюзий относительно природы различия. Различие понимается либо как то несущественное и случайное в вещах, что ускользает от обобщающей силы понятия или мыслящего субъекта, либо как количественное неравенство или изнанка качественного подобия, либо как негативный момент Понятия в гегелевском смысле. Во всех этих случаях повторение представлено как абсолютное подобие, высшее равенство и бесконечное единообразие бытия. Иными словами, это полная завершенность и тотальность означаемого, по сравнению с которой разделяющая сила означающего просто ничтожна. Однако Делез, полностью солидаризируясь в этом с Фуко, вовсе не пытается восстановить права означающего, укореняя мысль в языке, или постулировать примат различия, давая очередное обоснование современной парадигме Интерпретации. Тем самым Делез, как и Фуко, благополучно минует виртуальную стадию постмодернизма (ничем, впрочем, не отличающегося от модернизма) и входит в неведомые широты топологии мысли. Со своей стороны в те же широты входит Фуко, называя их археологией знания.

2

Первый очерк топологической модели философии Делез издает в том же 1969 году под названием "Логика смысла". Комментируя две работы Делеза 1969 года, "Логику смысла" и "Различие и повторение", Мишель Фуко в статье "Theatrum philosophicum" (опубликованной в журнале Critique, # 282 (1970)) напишет: "Возможно, придет день, когда нынешний век назовут веком Делеза".

В "Логике смысла" Делез порывает с платонизмом всей предшествующей философии и делает это не в последнюю очередь с помощью самого же Платона: в "Филебе" и "Пармениде" тот указывает на существование более глубокой двойственности, нежели дуализм Идей и их материальных копий - двойственности, суть которой в различии между вещами - копиями, испытывающими воздействие Идеи, и симулякрами, избегающими ее воздействия. Обладающие мерой вещи лежат ниже идей, и эта вертикальная структура подчинена единому порядку, исток которого - в идеях, а поле применения - в вещах. Симулякр же находится на изнанке этого порядка, в стихии чистого и беспредельного становления, которое получает свое выражение в некоем особом измерении языка.

Эта маргинальная мысль Платона становится лейтмотивом философии стоиков, которые провели различие между двумя типами вещей: с одной стороны, тела со своими физическими качествами, действиями и страданиями и соответствующими "положениями вещей", с другой - бестелесные эффекты, логические атрибуты, события, получившие название "лекта" (в единственном числе - "лектон"). Нельзя сказать, что такие бестелесные эффекты существуют. Они скорее лежат в области вне-бытия (Aussersein в терминологии Мейнонга), выражаясь в языке с помощью неопределенной формы глагола, подразумевающей не бытие, а способ бытия. Смешения тел целиком задают количественное и качественное положение вещей - красноту железа, зеленость дерева. Но то, что мы подразумеваем под глаголами "краснеть", "зеленеть", "расти", "уменьшаться", "резать", "порезаться" и так далее - это уже не положения вещей, не тела, перемешанные во внутренней глубине. Это бестелесные события на поверхности тел, результаты их смешения.

Стоицизм обозначил собой резкий поворот в философии. Если у Аристотеля все категории высказываются о Бытии, а уже внутри Бытия присутствует различие между субстанцией и акциденциями, то для стоиков положения вещей, количества и качества - это части субстанции, это такие же тела, и на этом основании они противостоят бестелесным эффектам, не причастным Бытию. Если у Платона в заоблачных высотах кружатся идеи, а в глубинах земли бушуют мрачные раздоры между копиями и симулякрами, то для стоиков идеальное и бестелесное может быть только эффектом действий и страданий тел, обитающим на их зыбкой поверхности. То, что, избегая воздействия Идеи (симулякр), действуя исподтишка и намеками, выбирается на поверхность, на бестелесный предел, и обретает здесь свое законное место - представляет теперь всякую возможную идеальность, лишенную отныне своей каузальной или духовной действенности. Симулякры перестают быть подпольными мятежниками и в открытую производят большую часть своих эффектов (то, что в терминологии фрейдизма можно назвать "фантазмами"). Бессознательное покидает телесные глубины и обнаруживается в стихии языка.

Стоики оказываются современниками Делеза: именно лектона и не хватает современной логике и лингвистике, когда они рассуждают о природе языка и о существующих внутри языка отношениях. Таких отношений на материале грамматического предложения обычно выделяют три: денотоцию (отношение предложения к внешнему положению вещей), манифестацию (связь между предложением и говорящим субъектом) и сигнификацию (отношение предложения к порядку общих понятий, задающему условия истинности этого предложения). Так вот лектон, или смысл - это четвертое отношение предложения, то, что в предложении выражается - бестелесная, сложная и не редуцируемая ни к чему иному сущность на поверхности вещей; чистое событие, присущее предложению и обитающее в нем. Смысл не сводится к положениям вещей, образам, личным верованиям или общим понятиям. Он не существует вне выражающего его предложения, поэтому мы не можем сказать, что он вообще существует. Смысл, скорее, упорствует или обитает. Это одновременно и выражаемое, и атрибут положения вещей - в этом смысле он является границей между предложениями и вещами. Это и есть событие, которое следует отличать от его пространственно-временного осуществления в положении вещей.

Делез несколько иначе, чем Фуко, обосновывает свой уход от комментария как техники анализа дискурсов. Если Фуко в своих произведениях создает принципиально иной тип анализа, то Делез вводит иное теоретическое определение сериальной формы, состоящей из двух серий - означающей и означаемой. Если суть комментария состоит в двойной избыточности - избыточности означаемого, позволяющей открывать новые значения в процессе комментирования, и избыточности означающего, благодаря которой мы только и можем находить новые указатели, намеки и шифры, отсылающие нас к темным глубинам означаемого, то Делез устанавливает своеобразное равновесие двух серий: избыток означающего компенсируется недостатком означаемого. Происходит это благодаря деятельности специфического парадоксального элемента, который не поддается сведению ни к какому-либо термину серий, ни к какому-либо отношению между этими сериями. Эта парадоксальная инстанция непрестанно циркулирует по обеим сериям и тем самым обеспечивает их коммуникацию, будучи одновременно представленной как в означающей, так и в означаемой сериях. Она сразу - вещь и слово, имя и объект, смысл и денотат, выражение и обозначение и так далее. Ее свойство - всегда быть смещенной в отношении самой себя, ей как бы недостает своего места. Эта инстанция присутствует в виде избытка в одной серии, которую она задает как означающую, и в качестве недостатка - в другой, которую она задает как означаемую. То, что в одном случае представляет собой избыток - это не что иное, как чрезвычайно подвижное пустое место, а то, чего недостает в другом случае - это стремительный объект, эдакий пассажир без места, - всегда сверхштатный и всегда перемещающийся.

Делез находит такую необычную сериальную форму в произведениях Льюиса Кэрролла, по следам которого она прочно вошла в литературу XX века. Лучшим примером парадоксального элемента является слово, обозначаемое именем "Снарк" из "Охоты на Снарка": оно циркулирует в двух измерениях, денотативном и выразительном. Делез ссылается на Леви-Стросса, который характеризует такое плавающее означающее как порабощающее любую конечную мысль, но также открывающее путь для любого искусства, поэзии и мифологии. Оно также сулит и всякие революции. А на другой стороне имеется некий вид утопленного означаемого, которое хотя и задается означающим, но при этом не познается, не определяется и не реализуется. Именно так Леви-Стросс предлагает интерпретировать слова "ерунда", "как его, бишь", "нечто", а также знаменитое мана. Вообще говоря, пустое слово может обозначаться любыми эзотерическими словами ("это", "вещь", "Снарк" и так далее). Такое слово обозначает именно то, что оно выражает, и выражает то, что обозначает. Оно выражает свое обозначаемое и обозначает собственный смысл. Оно одновременно и говорит о чем-то, и высказывает смысл того, о чем говорит: оно высказывает свой собственный смысл. А это совершенно ненормально - ведь мы знаем, что нормальный закон для всех имен, наделенных смыслом, состоит именно в том, что их смысл может быть обозначен только другим именем. Имя же, высказывающее свой собственный смысл, может быть только нонсенсом.

То, что Делез предлагает в качестве альтернативы комментарию и интерпретации, можно назвать машиной смысла: смысл не открывается и не истолковывается, он производится циркуляцией нонсенса в означающей и означаемой сериях. Смысл - вовсе не явление, а поверхностный эффект движения пустого места по сериям данной структуры (место карточного болвана, место короля, слепое пятно, нулевая ценность, закулисная часть сцены, отсутствие причины и так далее). Структура - это и есть машина по производству бестелесного смысла. С точки зрения структуры, смысла всегда слишком много - это избыток, вновь и вновь производимый нонсенсом как недостатком самого себя.

Делез развенчивает современную эпоху с ее метафизическим креном вверх или вниз от бесстрастной поверхности, производящей смысл. Даже после того, как в конце XVIII века центр внимания переместился с потерпевших неудачу Сущностей на понятие смысла, тот все равно не обрел своего законного места. Одни связали смысл с новой трансценденцией, с новым воплощением Бога и преображенными небесами, другие обнаружили смысл в человеке и его безднах, во вновь открытой глубине и подземелье. Новые теологи туманных небес и новые гуманисты пещер вышли на сцену от имени Бого-человека и Человеко-бога как тайны смысла. Всюду - и на небесах, и под землей - смысл представлен как Принцип, Сокровищница, Резерв, Начало. Однако Делез снова подчеркивает: смысл - это вовсе не принцип и не первопричина, это продукт. Смысл - это не то, что можно открыть, восстановить и переработать; он - то, что производится новой машинерией.

3

Мишель Фуко в книге "Рождение клиники" описывает формирование особых машин смысла в составе медицинского знания XVIII - XIX веков. Эти машины состоят из двух серий - видения и говорения, которые коммуницируют в особом пространстве знания. В середине XVIII века язык еще не имеет перцептивной поддержки: врач не видел того, что он видел, и "данные наблюдения" на деле представляли из себя фантазмы воображения. В начале XIX века каждое слово медицинского описания направляет наш взгляд в мир с постоянной возможностью наблюдения, а вся темная изнанка тела, что ткалась в долгих, непроверяемых глазом фантазиях, разом оказалась оспоренной в своей объективности редукционистским дискурсом врача и стала рассматриваться его позитивным взглядом как объект. В начале XIX века медики описали то, что в течение веков оставалось за порогом видимого и высказанного, но не потому, что они начали воспринимать после того, как долго рассуждали, или начали слушать аргументы более сильные, чем воображение, а потому, что связь видимого и невидимого, необходимая для любого конкретного знания, изменила структуру и заставила проявиться во взгляде и в языке то, что было и по ту, и по другую ее сторону. Между словами и вещами установилась новая связь, заставляющая видеть и говорить, причем иногда в рассуждении настолько "наивном", что оно казалось расположенным на более архаичном уровне рациональности, как если бы речь шла о возвращении к куда более ранним взглядам.

Формой медицинской мысли, предшествовавшей анатомо-клиническому методу и сделавшей его исторически возможным, была классификационная медицина последней трети XVIII века. Перед тем как быть погруженной в плотность тела, болезнь получает иерархическую организацию семьи, рода и типа. Речь идет ни о чем ином, как о "таблице", предполагающей данность первичной конфигурации болезни в "историческом" опыте, противоположном "философскому" знанию. Историческим является знание, описывающее плеврит с помощью четырех феноменов: лихорадки, затруднения дыхания, кашля, боли в боку. Философским же будет знание, задающее вопрос о причинах этого состояния: переохлаждение, серозный выпот, воспаление плевры. Историческое собирает все то, что так или иначе может быть дано взгляду в плоском пространстве одновременности - пространстве, где аналогии форм определяют сущности, как это происходит в ботанике: растение представляет собой один вид, ибо оно растет, цветет и погибает одним и тем же образом. Тело понимается как место смежности, последовательности, смеси различных "ботанических" типов болезни.

В конце XVIII века во Франции сложилась ситуация, когда совпали требования политической идеологии и медицинской технологии: в едином порыве врачи и государственные чиновники требовали на различным образом укорененных основаниях упразднения больниц, врачебных корпораций и медицинских факультетов, мешавших установлению нового пространства медицинского знания и созданию мира, где взгляд, свободный от всех помех, будет подчинен лишь непосредственным законам истины. Однако в течение всего этого периода оставалось неясным, как можно давать с помощью слова то, что умели делать лишь взглядом. Видимое не было ни говорящим, ни сказанным. Медицинский взгляд еще не перенял в клиническом опыте новых условий реализации, он пока не более чем сегмент диалектики Просвещения, перенесенной во взгляд врача.

С точки зрения истории своего возникновения, клиника - это больница, в которой организовано практическое обучение врачей. Протоклиника второй половины XVIII века объединяет и делает чувствительным организованное тело нозологии - науки о классификации и номенклатуре болезней. Это некий способ расположить уже добытую истину и представить ее так, чтобы она систематически раскрывалась. Взгляд, обозревающий страдающее тело, достигает истины, лишь проходя через догматический момент имени болезни. Это все же не взгляд сам по себе, обладающий возможностью анализа и синтеза, но истина дискурсивного знания. В клиническом методе речь идет не об обследовании, а о расшифровке, и в XVIII веке клиника является, по существу, педагогической, не способной открывать новые объекты, создавать новые концепции и располагать медицинский взгляд иным образом.

В период Директории клиника резко меняет свой статус: она становится центром институциональной реорганизации медицины. В клинике интеграция опыта осуществляется во взгляде, являющемся в то же время знанием. Взгляд более не довольствуется констатацией, он открывает и накапливает, знает, решает и управляет. Это более не просто взгляд любого наблюдателя, но врача, институционально поддерживаемого и узаконенного, врача, имеющего право решения и вмешательства. Этот взгляд не связан с прямой решеткой структуры (форма, расположение, число, величина элементов), он должен схватывать вариации и мельчайшие аномалии. Этот взгляд не замыкается в очевидном, он должен позволить оценить шансы и риск.

Если в XVIII веке различаются две формы презентации болезни - симптомы, делающие прозрачным неизменный лик болезни, устанавливающие скрытую неподвижную истину, и знаки, обнажающие временной, драматический срез болезни, то клинический метод стирает их абсолютное различие и утверждает, что впредь означающее (знак и симптом) будет полностью прозрачно для означаемого, существо которого (сердцевина болезни) полностью исчерпывается во вразумительном синтаксисе означающего. По ту сторону симптомов более не существует патологической сущности, все в болезни есть явление ее самой. Набор симптомов образует то, что называется болезнью. Они есть не что иное, как истина, полностью данная взгляду. Однако симптом, в своей означивающей функции отсылая одновременно к связи феноменов между собой и к абсолютному различию здоровья и болезни, сам означивается дважды - самим собой и болезнью, которая, характеризуя его, противопоставляет непатологическим феноменам. Но, взятый как означаемое, он не может получить смысла иначе, как в более древнем акте, который его заранее трансформировал в знак, акте взгляда, чувствительного к различиям, одновременности или последовательности и частотности. Это не что иное, как кондильяковский анализ, осуществленный в медицинском восприятии. Для совершенного врача все симптомы могли бы стать знаками: речь идет о восстановлении на речевом уровне истории, которая полностью покрывает бытие. Сущность болезни полностью прозрачна синтаксису дескриптивного языка. Если в классификационной медицине природа болезни и ее описание не могут соотноситься без промежуточного элемента - "таблицы", то в клинике быть виденным и быть высказанным сообщаются сразу в явной истине болезни. Клиника вводит в обращение фундаментальную связь перцептивного акта с элементом языка через течение времени: история болезни занимает в структуре нового знания роль, выполнявшуюся в классификационной медицине плоским пространством нозологической таблицы. В клинике, как и в кондильяковском анализе, каркас реального намечается по модели языка.

В эпоху клиники медицина более не посвящает себя обнаружению истинной сущности под видимой индивидуальностью, она оказывается перед задачей бесконечного восприятия событий в открытом пространстве, событий, вновь и вновь производимых клиническими машинами смысла. Сложные фигуры навеянной ботаникой типологии сменились областью сходящихся и расходящихся событийных серий разной степени случайности и грамматической связности.

Клинический опыт обладает парадоксальным свойством слушать язык в тот момент, когда он смотрит зрелище. Он аналитичен потому, что воссоздает генез соединения перцептивных элементов, тождественный лишь синтаксису языка, говорящему о самих вещах в тот момент, когда молчат теории, системы, воображение и опыт. Стремление к установлению устойчивой формы корреляции между взглядом и речью в клиническом опыте уже не может разрешиться в таблице и склоняется к идеалу исчерпывающего описания: опрос и осмотр больного требуют дальнейшего перехода от симптомов к знакам, от больного к болезни в форме подробного анамнеза, движимого мифом о глазе, который наконец заговорил, ибо все видимое может быть высказано, и оно целиком видимо, потому что полностью высказываемо.

Клинический опыт сопровождается некоторым числом эпистемологических мифов. Первый из них касается алфавитной структуры болезни, над сущностью которой производится номиналистическая редукция: болезнь есть лишь составленное из букв алфавита слово. Другой миф вводит модель химической операции, изолирующей чистые вещества с дальнейшим созданием таблицы их сочетаний. Еще один миф отождествляет клинический опыт с тонкой чувствительностью артиста. Эти мифы сопровождают клинику в новое пространство, где бесконечно модулированный взгляд сменяется направленным в точку взором. Взор относится уже к невербальному порядку контакта и осязания, к пространству тела, за освоение которого в начале XIX века взялась патологическая анатомия, чуждая клинике в своей отделенности от языка, от времени, от живого тела болезни как текста, читаемого во времени.

Медицинский взгляд должен открыть для себя новый вертикальный путь, идущий от поверхности симптомов к тканевой поверхности, преодолевая их плоскостную двухмерность и соединяя их с помощью третьего измерения. Формируется новая машина смысла, производящая свои эффекты посредством коммуникации серии видимого поверхностным взглядом и непосредственно описываемого и серии телесного, глубинного, скрывающего во внутренних складках очаги локализации болезни. Время патологии и осязаемый обзор органических масс сосуществуют благодаря установлению фиксированных точек локализации болезни. Одновременно меняется структура языка: значение знака не имеет более прямой связи с симптоматикой; знак представляет из себя случайный элемент сходящейся серии симптомов, заставляющий ее производить эффект достоверности. Так, кашель, хроническая лихорадка, истощение, выделение мокроты, кровохаркание делают чахотку все более и более вероятной, но, в конце концов, никогда совершенно достоверной; и только пекторилокия (феномен звука определенной высоты, исходящего из определенного места груди) описывает ее без ошибки. Это означает, что знак не говорит более на естественном языке болезни, но обретает форму и значение только внутри медицинского исследования. Проблема установления знаков состоит в том, чтобы вывести на поверхность то, что располагалось в глубине - то есть включить абстрактную машину смысла. Семиология отныне - не чтение, но совокупность техник, которые позволяют обосновать проективную патологоанатомию в смешанном пространстве видимого и читаемого, в котором взгляд наделен осязанием и слухом. Речь не идет более о переводе видимого в читаемое благодаря установлению двузначного соответствия и переводу видимого в знаковое за счет универсальности кодифицирующего языка. Речь идет, напротив, о выходе слов к чему-то утонченно качественному, всегда более конкретнму, более индивидуальному, более рельефному. Речь не идет более об установлении корреляции перцептивного сектора с семантическим элементом. Речь идет о полном повороте языка к той области, где воспринимаемое рискует ускользнуть от словесной формы и стать окончательно невоспринимаемым из-за невозможности быть высказанным. В итоге меняется смысл открытия: открыть - это уже не значит вычитать в беспорядочности сущностную связность, это значит отодвинуть язык в сумрак телесной глубины, где взгляд не располагает более словами.

4

Книга Жиля Делеза о Фуко вышла в 1986 году - спустя два года после смерти последнего. В ней Делез явным образом артикулирует общность исследовательской парадигмы Фуко и своей собственной. Археология знания - это и есть топология мысли. Крупные исторические формации, подразумевающие определенное перераспределение видимого и высказываемого, - это и есть глобальные машины смысла, производящие свои частные эффекты. От одной формации к другой видимость меняет форму, а высказывания меняют строй. Например, в "классическую эпоху" возникает приют для умалишенных как новый способ видеть и показывать душевнобольных, способ совершенно отличный от способов, существовавших в период Средневековья и в эпоху Возрождения; медицина же, со своей стороны (как и юриспруденция, законодательство, литература и т.д.), изобретает такой строй высказываний, в котором фигурирует неразумие как новое понятие. Если высказывания XVII века регистрируют безумие как крайнюю степень неразумия (ключевое понятие), то психиатрическая больница или тюремное заключение включают его в ансамбль представлений, в котором душевнобольные объединяются с бродягами, с нищими, с разного рода извращенцами. Позднее, в других условиях, новым способом видеть и показывать преступление будет тюрьма, а новым способом выражения - преступная деятельность.

Делез отмечает, что Фуко отдает безоговорочное предпочтение высказываемому, а пространства видимости обозначаются им только негативно, как "недискурсивные формации", нередуцируемые к полям высказываний. Знание и является схемой их практического взаимодействия, "устройством", состоящим из высказываний и видимостей. Зримые образы сочетаются с письменными знаками, но в каком-то ином измерении, нежели измерение присущих им форм. Это измерение Фуко называет властью, которая представляет из себя взаимоотношения сил, порождающие разнообразные эффекты знания. Большая часть страниц книги Делеза "Фуко" посвящена именно сложной топологии власти. Многие темы и образы этого захватывающего анализа будут продолжены и раскрыты в следующей книге Делеза - "Складка. Лейбниц и барокко". Впрочем, в этой книге уже не найдется места ни для одной ссылки на Фуко.


© Русский Журнал, 1998 russ@russ.ru
www.russ.ru www.russ.ru