Russian Journal winkoimacdos
13.11.98
Содержание
www.russ.ru www.russ.ru
Персоналии архивпоискотзыв

Жизнь транзитного пассажира

Пико Айер

К девятилетнему возрасту для меня уже стало привычным летать в школу трансатлантическим рейсом, спать в аэропорту, мотаясь туда-сюда три раза в год между родительским (индийским) домом в Калифорнии и частной школой в Англии. Все мое детство прошло на расстоянии 6 000 миль от ближайшего родственника - поэтому я научился не связывать близость с родственными отношениями. С отрочества я привык к тому, что на очередные каникулы могу отправиться в Боливию или Тибет, в Китай или Марокко (что я и делал). Мне никогда не казалось странным, что любимая девушка живет в другом полушарии (на расстоянии десяти часов лета), а ближайшие друзья - на другом конце континента или за океаном.

И лишь недавно я понял, что подобный образ мыслей и жизни был отнюдь не типичен для предыдущего поколения - поколения моих родителей - просто потому что тогда отсутствовали все те возможности и обстоятельства, которые и определяют сегодня мой мир, и формируют меня как типичного современного человека.

Только теперь до меня дошло, что я являюсь представителем совершенно новой породы людей - трансконтинентального племени бродяг, растущего столь же стремительно, как международная телефонная связь или система скидок для постоянных пассажиров. Мы - обитатели залов для транзитных пассажиров, вечно обращенные к табло "Вылет", вечно кружащие вокруг Земли. Мы делаем покупки в беспошлинных аэромагазинах, едим на пластиковых тарелках, слушаем голоса мира через арендованные наушники. Мы проходим через страны, как через турникет, в этом мире мы - иностранцы с видом на жительство. Постоянного места жительства у нас нет нигде. Для нас не существует заграницы, чужой страны, но и на родине мы всего лишь гости.

Думаю, такое положение дел проистекает не столько из наших финансовых возможностей, сколько из жизненных обстоятельств. То есть, я вовсе не богатый бездельник, слоняющийся по фешенебельным курортам от Марбельи до Phuket. Я всего лишь довольно типичный продукт современного мобильного сознания, живущий и работающий в мире, который становится все более компактным и гетерогенным. Я - полиэтнический космополит в поликультурном мире, где все больше и больше стран становятся такими же многоязыкими и бурлящими, как аэропорты. Для меня лететь на самолете так же естественно, как говорить по телефону, как ходить в школу. Я сворачиваю свое "Я" и ношу его с собой, как чемодан.

Похоже, современный мир все больше подстраивается под таких людей, как я. Где бы я ни приземлился, я нахожу все то же соотношение родства и чуждости. В конце концов, в Лусаке я не более иностранец, чем в иностранной Англии, где родился; в Америке, где имею статус "иностранца"; или в Индии, на моей исторической родине, где я почти совсем не бывал. Я лечу из Лондона в Сан-Франциско, затем в Осаку - и везде чувствую себя одинаково. Все эти города - просто места моего нахождения, павильоны некой межконтинентальной выставки - я могу работать, жить и любить в любом из них. Везде есть гостиницы "Holiday Inns", телефоны с прямым выходом, CNN и курьерская почти DHL. Везде есть суши-бары и тайские рестораны, "Кентакки фрайд чикен" и кола. Мой офис там, где есть ближайший факс или модем. Roppongi равно West Hollywood равно Leblon.

Такая жизнь дает немыслимое ранее чувство свободы и мобильности: мы не привязаны ни к какому месту, можем выбирать любое. Наше поколение - первое, которое может на недельку слетать в Тибет или встретить тибетца на улице; полететь в отпуск в Нигерию, чтобы найти там свои корни - или не найти. На самом общем уровне этот новый интернационализм означает также, что я могу сесть в самолет в Лос-Анджелесе, приземлиться через несколько часов в Джакарте, поселиться в Хилтоне, заказать по-английски чизбургер и расплатиться за все карточкой "American Express". Более глубокий уровень подразумевает, что в баре в Хилтоне я могу встретить индонезийского бизнесмена, с которым мы обсудим Майкла Кинсли и Мэджик Джонсона, а заодно и Мадонну. И, наконец, на самой глубине это значит, что я везде чувствую себя, как дома. Весь мир для нас чужой и родной одновременно.

Я даже полюбил свою роль чужака. Куда бы я ни приехал, у меня везде преимущества иностранца: местные люди относятся ко мне с интересом, даже с глубоким интересом; а я как бы на особом положении - могу наслаждаться благами данной страны, не платя налогов. Да и мне, моему постороннему восприятию эти города и страны кажутся такими пленительными, такими романтичными - наша взаимная отчужденность только способствует взаимному очарованию. Местные полицейские прощают мне превышение скорости, девушки с восторгом внимают моим рассказам, пешеходы охотно объясняют, как пройти к ближайшему "Макдоналдсу". Вечные иностранцы в зале ожидания для транзитных пассажиров, мы пользуемся неким подобием дипломатической неприкосновенности. Мы живем в гостиницах на всем готовом, на иждивении обслуживающего персонала, и нам нет нужды взрослеть или просто быть самими собой.

Неудивительно, что многие из нас научились радоваться своей принадлежности к этому новому народу. Как сказал Салман Рушди, это "род людей, которые полагают свои корни не в местах, а в идеях. Они привязаны к воспоминаниям не меньше, чем к материальным вещам; они вынуждены самоопределяться - ибо так их определяют другие - при помощи понятия инаковости; в глубине их сознания происходят странные слияния и смешения, вырастают диковинные гибриды их прошлого и нынешнего "Я"". Поэтому, когда кто-то сетует, что исчезло само понятие удивления, что "иностранцa" как вид вполне можно заносить в Красную книгу, что мир все больше превращается в единую синтетическую монокультуру, - меня это не беспокоит. Ведь японский вариант французской моды - это нечто совершенно новое, не совсем японское и не подлинно французское. Гибриды Comme des Garcons - это формы современного искусства.

И все же иногда меня одолевают сомнения. А какая душа возникает в результате всех этих перемен? И почему только графа "иное" мой удел? Как мне заполнять иммиграционную карточку? В паспорте у меня написано одно, лицо свидетельствует о другом, мое же произношение утверждает третье. Место постоянного проживания, пункт назначения, даже семейное положение - ни на один из этих вопросов я не могу ответить однозначно. Как правило, приходится ставить галочку в графе "иное".

Но если отвлечься от анкет и граф, то кто же мы на самом деле? Как можно определить на карте место постоянно движущегося объекта? Я ведь не изгнанник, не иммигрант. У меня нет корней, но не потому, что я их лишился. Я не бежал от бедствий войны, не подвергался гонениям. Едва ли я чувствую себя оторванным от родины, которой у меня скорее всего нет. И все же, что такое "гражданин мира"? Способно ли это самоназвание дать мне покой и удовлетворение? И обрету ли я спокойный сон, если скажу себе, что мой дом там, где я сам?

С детских лет мы слышим, что отчуждение - это один из главных признаков нашего времени. Наш век - век эмигрантов и беженцев, отчаянных исходов в утлых лодчонках через океан; когда традиции забываются, а люди становятся похожи на машины. Это век отчуждения и отпадения граждан от государства: более трети афганцев живут вне Афганистана, второй столицей кхмеров стал лагерь беженцев, вторым языком Беверли-Хиллз - фарси. Само понятие национального государства устарело - слишком много сегодняшних гражданских сообществ по своему национально-этническому составу напоминают Бейрут.

Чтобы понять природу современного государства - слышим мы, - надо читать V. S. Naipaul'а, который показывает, что люди, оторванные от своей культуры, - это люди, лишенные корней. Naipaul - типичный современный путник, потому что он есть каноническое воплощение оторванности от корней. Его исключительные способности в сфере бродяжничества объясняются не жизненной силой, не выносливостью, не энтузиазмом и любопытством исследователя - они не более чем выражение его врожденной неприкаянности. Ведь с самого рождения он был иностранцем, членом сообщества изгнанников, поселившихся на колонизованном острове. Каждый приезд таит для него в себе загадку как для человека, у которого нет родины, - за исключением Индии, куда он упрямо возвращается, чтобы вновь убедиться, как далека она от него. Сила Naipaul'а в его пронзительной боли - боли странника, который хочет вернуться домой, а его не пускают, и ему приходится жить в другом доме, где его терпят до тех пор пока он соглашается на статус квартиранта.

Однако есть и другой подход к постижению феномена "посторонности" - подход Набокова. Жадный романист, восторженный коллекционер чужеземных миров; чужие слова для него - игрушки, а изгнание - удел королей. Этот странствующий аристократ в состоянии наслаждаться даже радостями низменной культуры именно потому, что они отсутствуют на его Олимпе. Мотель и летний лагерь, придорожный аттракцион и мороженое, политое горячей сливочной помадкой. В Набокове сидит любовь европейца к Америке, к американской молодости и беспечности. В нем живет ощущение, что только взгляд приезжего, взгляд со стороны может дать радостное приятие сущего. Любая форма отстраненности порождает удовлетворение.

Набоков говорит, что если дома нет нигде, то он везде. Что, принимая отчуждение как естественное состояние, мы начинаем чувствовать себя комфортно в любом месте. Что гостю на чужому на пиру вовсе необязательно забиваться в угол и там записывать свои наблюдения - он вполне может разделить блага своего нового пристанища.

Мы, завсегдатаи международных аэропортов, профессиональные авиапассажиры, путешествуем по миру, как по Диснейленду, что-то приобретая на каждой остановке. Вся планета для нас - один большой манеж, или, если угодно, - наш местный супермаркет. И даже если мы не пойдем к миру, мир придет к нам: стоит только выйти на улицу и, где бы мы ни находились, к нашим услугам nori и сальса, tiramisu and naan. У нас нет дома - у нас сотни домов. Мы можем их выбирать и комбинировать, исходя из требований момента. "Ничью историю я не считаю своей", - сказал мне как-то Казуо Ишигуро, великий представитель привилегированных бездомных. "Когда я находил целесообразным быть настоящим японцем, я им был; когда необходимость в этом отпадала, я становился обычным англичанином". Я сразу понял, о чем он говорит: у меня тоже целый гардероб моих "Я"; и каждый раз я их перетряхиваю, прежде чем выбрать подходящее. Я наслаждаюсь волшебной возможностью быть индусом на Кубе (где все с ума сходят по йоге и Тагору), или американцем в Таиланде, или англичанином в Нью-Йорке.

Так мы и летим вокруг света, шесть миль над землей, в ином временном измерении, над облаками, не заботясь о хлебе насущном. Слушаем объявления на трех языках, при каждой посадке подтверждаем бронирование номеров и прочего. Наши аэропорты - самодостаточные поселения: с гостиницами, спортивными залами и местами отправления религиозных нужд. На таможне нам нечего декларировать, кроме самих себя.

И все же, какова цена, которую мы платим за все это? Не меняет ли этот образ жизни наше сознание так же, как меняют его небоскребы или видеомониторы? Мы беспокоимся о влиянии технического прогресса на нашу природную и антропогенную среду обитания и практически не задумываемся о его влиянии на нас самих и на наши души. Мы как будто не замечаем, что этот новый образ жизни формирует и нового человека. Тем не менее, скорее всего именно это и есть самое опасное, и не только в силу малой изученности.

Нам, завсегдатаям транзитных залов, дезориентация так же несвойственна, как и принадлежность к тому или иному сообществу. Мы становимся профессиональными наблюдателями, с ходу оценивающими достоинства и недостатки любого места, способными понять и оправдать все, что угодно. "Да, - говорим мы, - конечно, это ужасно, но взгляните на ситуацию с точки зрения Саддама". Или: "Я понимаю ваши чувства, но ведь у китайцев были определенные культурные причины, приведшие их к трагедии на площади Тяньаньмынь". "Страсти и страдания" чужды нам более всего.

Непревзойденным практикам бесстрастия, гораздо хуже нам удается участие, причастность или хотя бы временное преодоление недоверия - мы обречены держать дистанцию. Мы - специалисты по аэрофотосъемке, нам затруднительно лазить по лесам и болотам с нивелиром. Нас не трогает церемония поднятия государственного флага; более того, мы не в состоянии понять, как она вообще может кого-то трогать. Иногда мне кажется, что Рушди, великий толкователь этого феномена, сам пал его жертвой. Он так долго и искусно жонглировал понятиями родины и дома, что ему уже недоступно чувство преданности, - неважно, стране или идеологии. Он так свободен от всяческих уз, что перестал понимать, как могут люди превыше всего ставить свою принадлежность стране, нации, вере, идеологии. Кроме того, если человек находится вне общества, значит у него нет никаких обязательств и он может не уважать никаких законов, кроме своих собственных. Мы знаем, что люди, четко осознающие свою этническую и национальную принадлежность, способны быть фанатичными террористами, однако у нас очень мало шансов успешно противостоять им.

Фактически нам чужда сама вера или идеология; мы уже не понимаем, как те или иные догматы могут воодушевлять (и объединять) людей. Часто мы не видим причины конфликта, потому что не понимаем, как можно быть столь пристрастными; будучи агностиками, мы не способны осознать логику действий верующего. Я никак не мог понять, почему правоверные мусульмане решили убить автора "Сатанинских стихов". Но иногда я все же напоминаю себе, что скорее это мы, неприкаянные скептики, являемся отщепенцами; а в Китае и в Иране, в Корее и Перу людям кажется естественным отдать жизнь за общее дело или за идею.

Итак, мы находимся в положении неприсоединившихся наций, вынужденных постоянно подтверждать свои заказы и бронирование. Мы лукаво убеждаем себя, что национализм порождает монстров, и стараемся не замечать, что тех же монстров порождает интернационализм. Мы тоже виновны, если не в убийстве, так в том, что стоим рядом и фотографируем, так сказать, процесс. А когда революция начинает сжигать все вокруг, спешим улететь подальше ближайшим рейсом.

В любом случае, в зале для транзитных пассажиров все проблемы кажутся преходящими. Несколько часов спустя они останутся за тысячу миль от вас. Кроме того, это ведь иностранное государство, и у нас здесь нет своих интересов. Единственное, чего остается бояться - воздушных террористов, пассионариев, состоящих на службе у идеи.

Иногда я задумываюсь над симптомами моего состояния. Они не так уж заметны, но все же весьма характерны. Пятьдесят лет назад они казались бы экстравагантными. Я, например, никогда не приобретал дома, а идеальная домашняя обстановка для меня - гостиничный номер. Я никогда не голосовал, и даже не имел такого намерения. Питаюсь я исключительно в ресторане. Я никогда не поддерживал никакой страны (скажем, в ходе Олимпийских игр) и никогда не представлял "своей страны" нигде и ни в чем. Даже имя у меня какое-то причудливо интернациональное, потому что мое "настоящее имя" имело бы смысл только на родине, где я никогда не жил.

В Америке мне нравится отчасти потому, что, чем дольше я там живу, тем более чужим, посторонним себя ощущаю. В Японии мне хорошо, потому что там я на каждом шагу - иностранец. Я все время примеряю разные страны на роль своей родины и придумываю разные тесты и критерии. Вот один из них: о родине хранишь воспоминания, но ничего от нее не ждешь.

На более глубоком уровне моя родная страна - это английский язык. Мой язык - это дом, который я, как улитка, ношу с собой.

Но и здесь я не могу однозначно определить мой акцент, мой вариант произношения и воспроизвести его, как интонацию других людей. Я так привык менять свой говор в зависимости от собеседника - американца, англичанина, крестьянина в Непале, портье в парижском отеле - что в результате не знаю, какой же у меня на самом деле голос.

Иногда я задаюсь вопросом, а не противоречит ли эта новая самодостаточность и независимость какому-то важнейшему свойству человеческой природы? Беженец, по крайней мере, питает горячие чувства к покинутому им миру и, как правило, стремится вернуться в него. Эмигранта гонит с родины какое-то сильное чувство - равнодушие эмигранту несвойственно. А какие чувства испытывает обитатель зала для транзитных пассажиров? За что мы готовы пойти на смерть? Какие страсти питают нашу жизнь?

Аэропорт принадлежит к тем немногочисленным местам в сфере публичной жизни, где уместны бурные проявления человеческих чувств. В аэропорту люди рыдают, кричат, целуются, они полны возбуждения, радости, изнеможения. Аэропорт - особое место, где гипертрофированно проявляются первобытные человеческие состояния - страх, узнавание, надежда. Но и в аэропорту есть люди, которые не имеют ко всему этому никакого отношения. Они сидят в зале для транзитных пассажиров, их взгляд обращен к табло "Вылет". В руках они держат посадочные талоны, а в голове - следующее место назначения. Они не испытывают боли разлуки и не радуются тому новому, что их ожидает. Они прилетают с теми же чувствами, что и улетают. Они бредут к багажной ленте и смотрят, как наши жизни кружат, кружат, кружат бесконечно, пока кто-нибудь не придет и не возьмет их.

Перевод Татьяны Чернышевой


© Русский Журнал, 1998 russ@russ.ru
www.russ.ru www.russ.ru