Русский Журнал
14.10.1997
Отзывы
Архивист

Русские цветы зла
Русские цветы зла: Сборник.

Сост. В.В.Ерофеев. - М.: Подкова, 1997. - 504 с.

 
Отечество должно знать своих писателей, даже если иных уж нет, а многие нашли более подходящие места для жительства. Составляя сборник, задуманный как букет лучших сочинений представителей русской литературы конца ХХ века, В.Ерофеев сумел объединить под одной обложкой разноплановых, часто до несовместимости, авторов с известными, небезызвестными и скандально известными именами, что ценно само по себе. Но нынче мало назваться писателем, чтоб угодить в теорию литературы, тут нужно новое течение, повод к жаркому разговору, и для этого Ерофеев в самом первом, по сути еще пред-тексте (а ведь исполнительный читатель приступает к книге всегда с начала, с предисловия), отрецензировал каждого в жанре отзыва-доноса (синтез самых популярных жанров советской литературной критики), и вывел из полученного корень предлагаемого восприятия - новое направление, в котором, оказывается, столько времени "то плелись, то неслись, то трусили рысцой" наши литераторы.

"В литературе, некогда пахнувшей полевыми цветами и сеном, возникают новые запахи - это вонь. Все смердит: смерть, секс, старость, плохая пища, быт. Начинается особый драйв: быстро растет количество убийств, изнасилований, совращений, аборотов, пыток". В.Ерофеев считает, что все эти авторы пришли в литературу не для чего другого, кроме как выразить силу зла. Для него это не просто антология нынешней русской словесности, но букет из цветов зла. Кто только не пытался завезти к нам бодлеровскую удушливую экзотику, но на русской почве даже у зла цветы полезли невзрачные, все больше золотарник, куриная слепота, да кровохлебка лекарственная...

Китайскую икебану мы учили по Мао Цзэдуну. Цветов действительно наросло столько, что пора составлять из них букеты.


О чем же шумят эти "народные витии"? Вереницу представленных текстов В.Ерофеев назвал "романом о странствиях русской души", а русские странствия, еще со времен появления дорог и дураков, отмечены девизом "дальше ехать некуда". "Некуда" - привычное заглавие русского романа. Поэтому дорогу особенно выбирать не приходится. Можно выбирать только, как к ней относиться, и что же удастся вынести из вынужденного пути.
"Русская классическая литература замечательно учила тому, как оставаться человеком в невыносимых, экстремальных положениях, не предавать ни себя, ни других; эта проповедь до сих пор имеет универсальное образовательное значение". Кого-то, видимо, в свое время все же недоучила.
Униженные самой жизнью и строем, что держал их за скотов, они не могли примириться с отведенным им положением, но народное недовольство, видимо, еще не нашло другого способа решения ситуации, кроме бессмысленного и беспощадного бунта. И они сами стали вести себя как скоты.

Думать и анализировать было некогда, главное успеть, пока не забрали, не замели, не заткнули рта. Надо было скорей выкрикнуть, плеснуть гневом, как можно более дерзко бросить в лицо "верящему в книжку, в печатное слово" народу, чем-нибудь железным (причем обычно из-за границы, чтоб летело дальше и било сильнее), а потошнотворнее подливку каждый выбирал в меру своей гастрономической испорченности. Где уж там было раздумывать и разбирать свои обиды, и в одну кучу сваливались и сексуальные неудовлетворенности, и досада на старушку, что сумела обскакать в очереди и ухватить из-под носа вожделенную селедку, и общее недовольство государственным устройством.

Сходив разок на экскурсию в жизнь, они не сумели увидеть там ничего, кроме грязи, которую сами же и нанесли на своих ботинках. И зло для этой литературы оказалось важнее всего остального. Именно в нем они черпали вдохновение. "Любое чувство, не тронутое злом, ставится под сомнение. Идет заигрывание со злом, многие ведущие писатели либо заглядываются на зло, завороженные его силой и художественностью, либо становятся его заложниками".

Но нужно научиться не смешивать понятий "зло" и "дурное".


Существование зла никогда не замалчивалось в литературе. Социальное зло мы привыкли ненавидеть и искоренять с критическим реализмом наперевес. Моральное зло было предметом изучения в психологической литературе, никто не сомневался в несовершенной природе человека, и для нее обычно находилась хоть капля сочувствия. Но есть еще дурное, некоторые изъяны в концепции мира, о которых поведала нам гуманистическая "томная муза", но даже в убогих, тоскливых и горьких подробностях искала она и умела видеть зерно совершенства и блага. И удавалось ей это только потому, что на всякий предмет обращала она свой взор в готовности любить. Отнюдь не все то, что неприглядно, есть зло, и ученый должен понимать это умом, а художник чувствовать сердцем.

Истинное зло начинается там, где за правду жизни выдают безразличный цинизм. Где о дурном высказываются без желания вызвать добрые чувства, и без способности любить и сочувствовать. Корни зла заложены не в способе жизненного устройства, зло прорастает в сытых телах, побоявшихся позволить себе душу и чувствительность к чужой боли, дабы уберечь организм от лишних переживаний.

"Вне себя мы видим только то, что в нас самих имеем и храним." И если жестокость и безнравственность берутся за перо, тут-то зло и распускается пышным цветом. Изображение ужасов жизни может обернуться прожорливой гидрой, если показывать их не для того, чтобы помочь другому справиться с бедой, чтобы, обнявшись, потужить о нашей общей судьбе, но с мелким желанием оскорбить, уязвить, а если удастся, то и вконец изломать доверчивого читателя.

Не то зло, что видим мы перед собой, а то, как мы пишем про это.
Этот сборник - тому примером.


Можно подумать, что без Ерофеевских усилий нам неоткуда было бы узнать о том, что жизнь - не только "Барышня-крестьянка" и "Ночь перед Рождеством", но там еще и насилуют, и убивают все, от тварей божьих до самых любимых слов из родного языка, грабят бедный народ и отвергнутых классиков, к месту и не к месту совершают естественные и неестественные отправления.

Житейские мерзости изобрели не в конце ХХ века. И при Радищеве, и при Достоевском жизнь была "черной грязью", "местом, где жить нельзя", но никого из классических героев, хоть и заставляли мучиться и страдать, не опускали до глубин выгребной ямы, по методу майора Симинькова.

Литература, жизнь положившая на борьбу со злом, долгое время смущенно, как Тургенев перед эшафотом, отворачивалась там, где привык отворачиваться всякий воспитанный человек, от безобразных сцен и низменных предметов. Бодлер во Франции, Гейне в Германии, Некрасов и Горький в России обратили наш взор на "свинцовые мерзости жизни", но не для того, чтобы учить злу, и даже не в попытке расширения горизонта художественного творчества. Их муза, выпускница института благородных девиц, пошла в сестры милосердия, и научилась не бояться ни гноя, ни крови, ни заразы, в стремлении помогать униженным, изуродованным жизнью, людям.

Но вековые, наработанные реализмом, методы перестали устраивать современных сочинителей. Они отреклись от русской литературы, упрекнув ее в излишнем гуманизме и бессмысленном проповедничестве, и начали ликвидировать досадный перекос. То есть если раньше литераторы, взволнованные проблемой инвалидности, стремились показать трудности, которые наполняют судьбу человека, лишившегося ноги, то теперь смакуют жизнь ноги, отрезанной от человека.

Когда-то нигилисты тоже, не сумев понять и полюбить, отрицали, "расчищали место", но сами строить ничего не собирались, предоставляли другим. Теперь русские писатели используют недорасчищенную ими площадку как поля орошения.


Когда других, более продуктивных тем не хватает, писатели начинают драться за приоритеты, рыскать в поисках неоткрытых еще уголков. И когда все цензурное, вроде бы, высказано, и если нет средств, чтобы пытаться продолжать благопристойную традицию полнее и лучше, остается одно - перепахать нецензурные явления жизни, почему-то до сих пор обойденные прозой и поэзией.

Потому что вписаться в традицию непросто, там все места расписаны и прочно заняты (и на П, и на М), и придется притулиться разве что в конце, а потому не проще ли развернуть весь классический алфавит, и открыть ему новое начало, с "Я".

Благополучный и пресыщенный зритель хочет чего-то новенького, и чтоб повыгодней продаться, приходится идти на поводу у его запросов. В раздумии, чем на этот раз поразить публику, эти писатели остановили свой выбор на палитре гадостей. Но рассчитанное на эффект быстро приедается, вызывает привыкание и требует бесконечной эскалации средств. Приходится накручивать все больше непотребства, доходя в развлечении аудитории до ежевечерней публичной оргии с кровавой казнью и поеданием трупа под занавес. Об этой тенденции современной литературы метко сказанул Тимур Кибиров (от цитирования прошу меня уволить, кто захочет, может сам посмотреть его послание "Игорю Померанцеву. Летние размышления о судьбах изящной словесности").

Впрочем, думается, что все это не более чем эпатажный маскарад. Ведь нельзя же поверить, что настолько черно у них внутри, - просто подделываться под возникшую манеру гораздо выгоднее, чем идти против течения. Создавать литературу сложнее, чем строчить то, на что сейчас пошла мода. А если модное поветрие находит отклик в душе - мода на душу! - то тут от восторга отказывают тормоза и вся желчь, весь яд разъяренным потоком льется на страницы.


Не исключено, правда, что это была единоличная Ерофеевская идея - подверстать к своему творчеству несколько чужих рассказов, окружить себя авторитетной рамочкой - одному-то отвечать боязно, а когда все повязаны, и оправдаться легче - что, мол, "не я сказал, другие говорят..." Если вчитаться, многие рассказы не так страшны, как их малюет Ерофеев, и только в том их вина, что слишком уж легко они вписались в игры со злом, хотя некоторые и в святочном сборнике оказались бы вполне уместны, а все потому, что голы в своей убогой, сознательно лишенной языка, аллегорической пустоте и подвержены любой интерпретации, как простуде.

Подобная односложность, что-то среднее между абстракцией и междометием, возникает там, где предмет изображения впрямую не волнует автора. Всякому чужому взгляду тундра покажется однообразной серостью, но Кент, не понаслышке знавший и любивший ее, не может выразить свой мир, свою тундру без буйства завораживающих красок. Так и Ф.Горенштейн, одним солнечным лучом, ставшим в наших буднях редкостным атмосферным явлением, дорастил унылую бытовуху, где человеку не отпущено другой радости, кроме мясца и яичек, до символа робкой, но неугасающей надежды. Ни при чем здесь Горенштейн, не злобствует он, и пожалеть способен. Так же, как и закоренелый реалист В.Шаламов. Слишком много чести называть злом рассказ В.Попова, не вобравший в себя ничего, кроме мелких авторских обид, пусть даже и подкрашенных под аллегорию; наивную простоту первой тропки Е.Харитонова; истерику Ю. Мамлеева; замусоренный фарсовый кич В.Пелевина или добродушную придурковатость, возведенную в ранг творческого метода у Д.Пригова. Предложенные технические опыты с языком у А.Синявского и Л.Рубинштейна - этюдная тренировка абсурдистского пера, учебные наброски гипсовых многоугольников, даже не бюстов, - никак не соотносятся ни с действительностью, ни с реальным злом, и место их в прозе - не дальше передней. "Зачем не пишете вы как должно? - Я не могу писать лучше". А чем закрашивать безжизненную пустоту содержания, готовую прорваться в скорбную чистоту страницы, иронией ли, как В.Пьецух, замысловатым стилем, как Саша Соколов или Татьяна Толстая, не все ли равно? Этот способ производства необходимой текстовой материи наглядно показан в рассказе С.Довлатова, где параллельно даны соцтекст и новотекст, и в зазорах между ними просвечивает то, что там было на самом деле, а вернее сказать, то, чего там никогда не было, но если отсутствие способно было питать соцреализм, то с этого потолка можно набрать всего, чего заблагорассудится. Или, как И.Яркевич с его затянувшейся "юностью", выжимать известность из незатейливого развлечения.


Что касается Венедикта Ерофеева - да у меня рука с пером не поднимется сказать про него дурного слова. И вообще с составителя причитается - ну не свечечку, ну хоть бутылку бы поставил за упокой души Венички Ерофеева, Шаламова, Довлатова, да и Харитонова - за их ведь счет выезжает.

Потому что самым махровым цветочком остается сам В.Ерофеев, не блекнут в сравнении с ним только А.Гаврилов, В.Сорокин, Е.Попов и Юлия Кисина. Их произведения будто поразил беспощадный текстовый вирус: обдумать - ничего не значит, вообразить - невозможно, произнести - простите, но мой речевой аппарат иначе устроен - не смогу. Слаб современный язык описать то, что за его пределами.

Во зле пусть останется и Астафьев, который и при соцреализме печатался, и в "Цветах" ко двору пришелся, которому никогда не прощу убитого Бойе (даже если в жизни был прецедент, в романе-то, ни за грош, за полстраницы, Астафьев сам, без интеллигентского чистоплюйства, с ним расправился снова).

А вообще - обычные писатели, не хуже многих, хотя больше из серии тех, кого читают чтобы быть в курсе, или как в моем случае, чтобы знать предшественника (читай - врага) в лицо, но не потому, что подобное творчество нравится, и не потому, что все это подходит для чтения.

Однако нельзя не отметить и положительного момента. Они взяли на себя тяжелую и неблагодарную миссию - прописать все безобразия, и тщательно сделали это так, что повторить вряд ли захочется. Так они помогут нам пройти кризис, чтобы начать по-другому. Но видимо не до краев полна еще чаша, и все новые и новые писатели спешат им вслед, в образованную грязную колею, в гонке за возможным спросом. А журнальные редакторы, ссылаясь на рыхлость и невыдержанность образа, готовы из Сонечки Мармеладовой сделать "жесткое порно", чтобы обеспечить ей продажность на нынешнем печатном рынке.

Текстовая нечистоплотность нынче оказалась принята как хороший тон, как обозначение литературной прогрессивности - "гнет роковой стыда хотелось свергнуть мне, чтоб в просвещении стать с веком наравне" - и даже критики, вроде бы и возмущаясь, старательно повторяют, (незаметно размножая созданное зло) наиболее ударные места, пытаясь показать, что тоже готовы не щи хлебать, а кое-что похлеще. Ведь не выругавшись, не угрешившись демонстративно в светском обществе, теперь рискуешь прослыть мечтателем. Опасным!

Но нам, кто их на двадцать лет моложе, достаточно пришлось повидать наяву, чтобы не хотеть разрастания зла еще и в литературе, которая оставалась для нас последним островком любви и тайной свободы. И, скитаясь и голодая в своей стране, мы не стремились сменять ее на блоки Нью-Йорка - где, как утверждает Лимонов, вдоволь пива и колбасы, мы твердили наизусть стихи, от "Выхожу один я на дорогу" до "Я входил вместо дикого зверя в клетку", и Бунинские рассказы были для нас как награда, как мелкая земляника в кюветной пыли МКАД.

Нас еще не печатают, да мы и не пишем еще, но нам надоело выживать, и мы начали жить, а это уже достойное стихотворение. А кто окажется сильней - там посмотрим.

Александра Горячева


Книга на вчера:


В начало страницы
Русский Журнал. 14.10.1997. Александра Горячева. Русские цветы зла: Сборник.
http://www.russ.ru/journal/zloba_dn/97-10-14/goriac.htm
Пишите нам: russ@russ.ru