Русский Журнал / Круг чтения /
www.russ.ru/krug/20001209.html

Восемь московских ловушек
Андрей Левкин

Дата публикации:  9 Декабря 2000


N. не понял возле Сретенки | К. доехал до Белорусской | Y. и шаги на лестнице на Зубовском | Z. и маньяк на Парке культуры | W. и Каменный гость на Поварской | Е. и вокруг на Шереметьевской | М. и неизвестный орган у театра Росс. Армии | L. и московская магия

1. N. не понял возле Сретенки

В торце Цветного бульвара со стороны Садовых что-то не так, - понял N. Все хорошо, май-тепло, ночной вечер, но что-то не так.

Что-то тут было еще - по склонению окрестностей, людей, трех этих вот собак, перетявкивавшихся с шавочками, которые переступали вдоль бульвара на поводках, на стороне метро по тротуару. И люди тоже складывались: так бывает, когда кончился праздник или хоть футбол. Все уже все, угомонились, но еще что-то держит их в одном звуке.

Но тут между ними ничего этого не было. Было что-то другое, тянувшее в согласие с ним - другим, заставляя забыть про остальное. Как бы выпимши, но N. был трезв.

Здесь широкий бульвар, посредине аллея: две полосы травы вдоль гравия между ними; трава пахла еще сыро. В тупиках травяных полос стояли две будочки, из тех, что торгуют всегда. Неразличимые, с теми же продуктами, никогда не понять, отчего кто-то предпочтет одну, а не другую. А ведь предпочитали.

Что-то для N. было тут не так, но это было не смещение, которое вызывалось бы привычными вещами, веществами. Тут было то, что ловится случайно: шага на три-четыре или на вздохе, вдруг. Хорошее или плохое - не понять. Хорошее, да.

Или кто-то тут еще есть кроме тех, кто и так виден. Или просто низкий звук машин, проезжавших по Садовой эстакаде, или гул бетона виадука. Но тогда бы шум отстроился и не казался бы то ближе, то чуть в сторону. А оно здесь так и было, давая себя почувствовать еще и слабым уходом давления. Это не мог быть незаметный шум: что-то знакомое, как узнаешь свою одежду в потемках.

Причиной мог быть скрестившийся между киосками пятак света - из дверей каждого из киосков, поблескивающий: от всех банок, бутылок с влагой, выпадал из каждой из двух дверей. Или тут что-то зарыто, отчего поднимались легкие испарения, будоража: девчонки в газоне что ли секреты свои закопали. Или вот, на гранитных постаментах - сфинксами, одна другой напротив - две метровые чугунные вазы: высоко, и не увидеть что внутри. Но люди ходили между киосками как обычно, и на гравии не лежало ничего. Ни кривого стеклянного шарика, гвоздя, рубля, ни блика стекляшки.

N. почувствовал, что это стало двигаться по аллее, уходить и не то чтобы потащило его за собой, он сам не захотел упустить и на ощупь присоединился.

Он шел по аллее, даже не делая усилий понимать, куда идти. Гравий был мелкий, не щелкал, шелестел. Пройдя полбульвара, свернул налево, в Малый Сухаревский - а и на Малом Сухаревском не открылось ничего, увы. Тут отчего-то было много витрин, торговавших керамической плиткой. У дверей здания как школа он увидел двух девиц, куривших - но это просто две девицы стояли и курили, пахли своими волосами; здание же было психфаком МГПИ, светились пара окон. Возле - желтая стена, по ней отсвечивающей - зеленой что ли - краской сказано "Максим Воронин гад"; опять кафельная лавка.

Тут эта тень иссякала: N. свернул, чтобы не отстать: или не тень, а невнятный клок чего-то свернул его направо, в Трубную улицу, а уже и там впереди была вывеска магазина керамической плитки, а пахло - известкой: кругом было много ремонтов.

Тень или же непривычная прозрачность воздуха изредка обнаруживала себя даже и не на ощупь - скольжением по ней света. Тот то растягивался, то перекручивался на поворотах, или же это двигались ощущения N.: от ходьбы и того, что он повелся этой историей. Или именно так всегда в темноте - вокруг расслаивается свет.

Слева стал быть переулок под названием "Последний", но это вранье, тут же опять стройка, за ней еще переулки. Дальше - тяжелый, вытянуто-овальный на земле дом, Millennium-house, сочтенный лучшим проектом города год назад. Влево все переулки уходили вверх. Круто сверху, чуть наискосок висят огни окон.

Надо было обойти дом-лауреат - у него окна вытянутые в длину, на фасаде их не густо, темные. Стало надо подниматься на гору, подъем назывался Колокольниковым переулком.

А на горе ничего уже не было. Подъем зацепил тело одышкой. N. уже не знал, что завело его на сюда, но до Сретенки он дошел. Сретенка была как Сретенка. Назад-то идти проще - вниз же.

Утром, по пути N. зашел на пятак возле киосков. Там уже ничего такого не было. В киосках заступила другая смена, они не могли помочь вспомнить, - видом, голосами. Они обсуждали скандал: хозяйка устроила кому-то выволочку, подозревая, что предыдущая смена по ночам приторговывает леваком.

В другом киоске было вовсе никак. В тени возле него стоял себе Димон - ветхий малец лет тридцати, уже в распаде. Внутри же ассортимент сообщал, что будки загружались разными хозяевами, что проявлялось уже в жестянках со слабым алкоголем: они пересекались только по очаковскому тонику, во второй лавке он стоил почему-то на полтинник дешевле.

2. K. доехал до Белорусской

Вечер 1 мая, ближе к ночи, через день после Пасхи, был безлюден. Автобус покачивался от Шереметьевской к Белорусской, пусто тормозя на остановках: что ли шофер был немец, иногда даже открывал никому двери. Автобус был новый, бело-зеленый, еще пах пластмассой. В нем сидел пухлый мент в кожанке, из-под которой - праздник - белая рубашка с галстуком; сильного ментовского звания. Мент поучал монгола или уйгура, тувинца, который почему-то передал (K. не видел как и зачем, вошел позже) менту баллончик с газом; мент поучал, что это только для обороны, а не для нападения, а то - пять лет (был приведен пример). "И никогда не применяй выпимши, - сказал мент, выходя среди внутренностей Марьиной рощи, в первой трети 5-го проезда, - а то могут истолковать двояко".

"Спасибо за информацию", - почти кланяясь сказал ему уйгур в спину и пошел к водителю, уже выяснять у него: доедет ли автобус до метро - маршрут вез до Сити, а где это - тут никто не знал.

Какие-то отдельные линзы, собиравшие выпуклостью своего света, расплавляющие окрестности - от всяких охранных лампочек многих заводских строений этой промзоны, блеск трамвайных рельсов. Поэтому пространство было искаженным, сбитым, сдвинутым и от этих пятен в сумме представлялось цельным и правильным. То есть и обычное было правильное, но это, из огней, было лучше.

Первые люди за окнами появились только на Сущевском валу, на повороте у Миусского кладбища. Уже можно было понять, что этот - минованный - кусок города в совокупности был неким message, прочтение которого обеспечивал маршрут автобуса. В эту-то жизнь прекратили приходить message, имевшие бы вид хотя бы каких-то птиц, падающих из неба. Здесь никому с воли не писали. Малявы ходили только внутри зоны, каковой в отсутствие писем из ниоткуда становился этот поднебесный город. Поднебесный: в нем все время кажется, что ходишь по макушке холма, то есть все остальное - спадает вниз. А еще потому, что message, малява как совокупность знаков - идея, распространенная в любых иных местностях, - тут была невозможной. Этому городу нужно быть пространством, куда бы сошлись все messages из всех пространств, влияющих на человека, потому что этот город вот такой.

Поэтому происходил звук осыпающейся штукатурки, то есть освобождающихся от известки-известняка неких вечных оснований, потому что постоянные уподобления одного другому, перекрестные ссылки и сплетни привели к связыванию всех ниток на свете. Тебе не пишут, потому что писать уже не о чем. Зато нет и обольщений через преувеличенно понятый привет в конце.

В отсутствие писем из ниоткуда исчезает любая память: пленка души, облекавшая ранее точки в пространстве, растворялась в небе. Оставалась фанерная, клееная память, и это плохо, потому что она сделана из вещей, прекративших существование, а городские виды, среди которых они жили, остались. Некая субстанция, словом, разъедала ранее доброжелательную схему жизни К. Словом, некие вещество и сила производили небытие.

Новые остановки не давали новых существ, которые бы предполагали с ними поговорить. Малява автобуса от Шереметьевской до Белорусской состояла в двух поворотах направо и двух налево, чередовавшихся. Промзона, что-то там было еще изгибающееся вправо, тоннель возле Савеловского вокзала. Сначала-то виадук, поворот, разбросанные точечные двенадцатиэтажки среди газонов, затем глухие со всех сторон улицы, промзона, заводы, Сущевский вал, широкий и освещенный, тоннель, пятиэтажки слева, за ясенями что ли, а справа - железнодор. нитка к Белорусскому. Эта новость состояла не более чем в том, что все мы умрем, но это был известный message, должен быть другой, из небытия, приходящего каждый вечер: флаг страны, откуда пришло бы это письмо, был бы простынкой, сбитой.

Небытие состояло просто из того, что пространство из огней, светящих друг в друга каждые сумерки, оседало на почву, становясь наутро твердым, и уже не светилось. Вот и вокруг Белорусского вокзала, куда дошел автобус, все это мерцание осело уже домами, ларьками и рекламами.

3. Y. и шаги на лестнице на Зубовском

Y. стоял у окна на лестнице, там было разрешено курить. Внизу, еще невидимые, начались шаги вверх. Шаги медленные, этот человек читал газету или курил, Y. вдруг ощутил, будто к нему тяжело поднимается ужас. Поднимался, как вода в наводнение.

Человек вышел из-за лестничного поворота, он был незнаком, хотя внешность была обычной. Но ужас не пропал, стало даже страшней, было не понять, что именно тут страшного. Или он связан с чем-то плохим, или как раз потому, что не понять, с чем плохим он связан. То ли был какой-то похожий на него человек, с которым связано что-то тягостное. Или же в нем самом было что-то плохое.

Вряд ли: лет пятидесяти, высокий, не крупный, но тренированный. В джинсовом костюме, в футболке бордовой; очки, седые волосы, усы. Он в самом деле и курил, и держал в руках газету, хотя ее не читал, а просто шел медленно.

Версии, которые возникли, когда он свернул в сторону комнаты телеканала "Культура", были: какой-то плохой знакомый, но забытый за давностью лет. Y. мельком просмотрел весь свой стыд в жизни, среди него этот человек не отыскался. Да и что ж это за стыд, если надо вспоминать. Не подходили версии преподавателя в университете, полковника из лагерей, человека из военкомата, хирурга, начальника на какой-то работе. Таких, как он, было много, но суть состояла в чем-то другом.

Тогда уж в дальнее детство: предположить, что он похож на кого-то из друзей и знакомых родителей. Был там кто-то схожий, но он был вовсе не ужасный. Тогда перевести это ощущение - если уж возиться с детством, - на само смотрение с меньше метра от пола на взрослую фигуру - это тот же звук тяжелых шагов.

Или, если сойти в неосознаваемый возраст, на самую раннюю кромку сознания, - вспомнить кого-то, кто впредь не попадал ни в какие воспоминания: как углы квартиры, в которой жил после роддома, но которую в здравом уме не видел. Запомнившееся этим краем то, что могло быть понятым, чем создало дыру страху. Ужас мог возникнуть и просто от осознания ухода времени - но эта реакция предполагала рассуждение, два-три хода причина-следствие, причина-следствие: страх тогда бы возник помедлив, а не сразу от шагов.

Дело-то было на лестничной площадке, в курилке второго этажа здания бывшего АПН, теперь РИА-Новости. В окно там видать бетонный забор, колючая проволока поверх. Колючка была не слишком старательной, да и непонятно в какую сторону наклонена, кого охраняют: людей в этом здании или же - за забором - австралийское посольство? Так защищают прыгающих там по лужайке кенгуру, чтобы те не разбежались? Но если подняться несколькими этажами выше и поглядеть на двор оттуда, видно, что ни кенгуру там, ни кукабар, ни вомбатов.

Он мог быть из кино мельком в телевизоре. Это мог быть кто-то, кого еще увидишь, вроде воздушнаго князя насильника, мучителя, страшных путей стоятеля и напрасного сих словоиспытателя, которого надо прейти невозбранно, отходяща от земли. Но все это скользило чего-то мимо, нельзя было даже заставить себя согласиться ни с чем. Смысл не давался, как последний гриб на тарелке, который никак не подцепить. Эта мысль, впрочем, напомнила о том, что внизу уже открылся буфет.

Вообще, это здание построили как главную точку для прессы к Олимпиаде 1980 года. С тех пор его внутренности сохраняли советские времена поры высшей точки застоя. Столовая была пространной, низкой, коричневой и плохо освещенной. Слева раздача: обычная советская, с двумя вращающимися блоками раздачи, с до сих пор рублеными шницелями, рыжим соусом и несколькими кассами. В буфете, дальше, продавали алкоголь, плюшки и - после закрытия столовой - салаты и горячее, которое приносили из ресторана сверху.

И все эти буфетчицы сохранялись тут с восьмидесятых, не обретшие с тех пор хотя бы приблизительных навыков капиталистического хозяйствования. Как пришли сюда девушками, так девушками и работали уже двадцать лет. Столовавшиеся у них были им все привычны, так что они держались вольно, к вечеру регулярно напиваясь. Вот и теперь они где-то ходили.

Буфетчицы не было, за Y. собралась очередь, а по длинному пустому залу шел человек с лестницы, не производя уже никакой угрозы. То есть все просто: на короткий момент он явил собой советский страх перед незнакомыми, которые поднимаются по лестнице. Перед теми, кто невменяемо строит всех, проходя вдоль этой работы неторопливо по всем лестничным пролетам страны.

4. Z. и маньяк на Парке культуры

Над кустами и лавочками справа от станции метро Парк культуры было выгоревшее за летний день небо. Они стояли кучками вокруг метро Парк культуры, выход на кольцо, напротив Провиантских складов. Точнее, они стояли справа как выйти, глядя на Провиантские склады, уже за поворотом направо, за входом в метро начиналась прекрасная жизнь.

Там была улица вдоль эстакады, только троллейбусы по ней ходили и мало машин, а дома сбоку: между ними и улицей было место для прохода, полоса травы, полоса ларьков, тротуар вдоль улицы вдоль эстакады. На полосе травы стояли кусты отцветшей сирени, а небо свисало чисто линзой с их голубо-розовыми потертыми пятнами: пятница, вечерело, и все люди стояли в закоулках между ларьками и зелени, пили пиво.

Они стояли кучно и, сначала показалось, бессмысленно, что у Z. что-то сдернулось и он понял, что в окрестностях должен быть маньяк, который ищет и хочет съесть... такое: была в них всех тут дырочка, через которую можно это вещество высосать: в них же было какое-то жирное вещество, раз они были живы и теперь здесь стояли. То есть - ждали кого-то, для кого они пища.

Выжженные скверы возле метро, где вокруг будочек под белесым, выгоревшим небом возле чахлых кустов люди пьют пиво, содержась вместе наступившей благодатью между кустов отцветшей сирени.

В иных это вещество было желтое, в других - синеньким. В третьих - зеленое, а также разнясь по плотности, жирности - и жир был разного происхождения, что и давало человеческие разнообразия, связанные с радостями рода дефекации или от каких-то забытых вещей типа материнской ласки. Они-то пока только пили, но то, что пили, не расходясь, сообщало о том, что им этого мало: их блаженство охорашивалось ожиданием. Того, кто их съест, свистя высосет их розовый, голубой, оранжевый костный мозг или жирное цветное вещество из других отсеков их тел: потому что они принадлежали к роду людей, у которого отдельно хоронят тело и душу - закладывая души в небольшие могилы, вырытые ладонью в глине. Как в птичьи гнезда.

Ясно же, что внутри человека живет существо или не существо, а кто-то такой там есть, что какие-то сдвижки как весенний сквозняк или тепло и передают ему, уже человеку, блаженство - через эту личинку. Потому что блаженство не всегда, а когда и почему - не понять.

Эти существа, они маленькие, безглазые, жирные как личинка, разноцветные. Они с небольшой паузой управляют их телом, ляжками, ушами, голосом. Это потертое небо внутри них.

Это скины, скины, скины, - понял Z., - не бритоголовые, но с ударением на втором слоге. Не проекты или муляжи, оболочки, которые имеют право быть телами, совершающими поступки. Скины не знали: какие именно? Им бы хотелось что ли сопротивляться маньяку или просто его увидеть. И все свои истории между ларьками, на небольших холмиках у Чудова переулка они говорили об этом.

Z. думал, как ему выпить водки, на выбор тут три варианта: кафе "Бульдог" под мятым зеленым навесом, в том сезоне обещавшее шашлык из сердца за 35 рублей, а теперь рядом была зеленая реклама из надписи "Где гарантии?". Чуть далее к Чудову по той же линии счастья было еще одно, уже внесезонное кафе, то есть теперь душное. Там был и летний навес, но к кафе прилепился пункт милиции. Третий вариант состоял в покупке водки в будочках-лавочках. Но тогда надо брать еще и какие-нибудь крабовые палочки, что уже падает из рук.

В "Бульдоге" играла музыка, некто пел "щигивзмиэврисинг", подыгрывая падающими на Ямаху руками. Водку там не подавали.

Народ отрывался, колышась под зеленым навесом, ощущая что-то, после чего они станут заводить семьи, где все будут вместе заниматься чем-то и, окруженные квартирой, стареть. Еще - скины упоминают свои части тела с каким-то особым смыслом - не то чтобы любовным, а еще сильнее, как-то интимнее: моя нога, голова, мое ухо, колено.

Несомненно, они хотели маньяка, который высосет из них розовый, голубой, фиолетовый костный мозг. Они улыбнутся, что пришла их мама.

А мамой-то было истершееся за день небо, которое - серея по краям - делало их всех более выпуклыми, отчетливо и внятно разделяло на пары-тройки, а из-под тента "Бульдога" вываливалась музыка про королеву красоты, и все отдыхали, невесть с чего устав.

Радость была в том, что Бог ушел, потому что - понял Z. - скинам Он доступен только как страдания, а теперь им было хорошо. Что до маньяка, то он, конечно, пришел, взял крайнего, и после того, как костный мозг был освобожден от жирной субстанции, оттуда поползли букашки-таракашки, свойственные данным местности и климату, хотя некоторые и светились чуждой сыпью.

Z., увидев их расползающимися, отошел от зеленого тента кафе и проблевался чуть ли не возле опорного пункта милиции. Конечно, его поступок был не удивительным для здешних мест, так что появись в дверях менты, они отнеслись бы к нему с сочувствием.

5. W. и Каменный гость на Поварской

Они играли в мае в подвале на Поварской спектакль про то, что пришел Каменный гость, и всем стало плохо. Смысл был в том, чтобы внутри помещения открылась точка, которая путем времени уместит человека в себе. Расширится до дыры, в которую - тем более в жару - засосало бы войти. Как дождевых червей внутрь, в землю, скользя по стенкам дыры.

Театр на Поварской в полуподвале, так что в зале, где могут поместиться немного людей, окна сверху. То есть даже вечерний свет падает сверху, отчего хорошо, даже когда и играть не начали. Вровень с окнами там сбоку, напротив окон, второй этаж, оттуда к концу спектакля поют на итальянском. Свет падает под углом в 30 градусов - относительно плоскости окна, стены белые. Актеры-мужчины в белом, а женщины, актрисы Л.Д и А.Д., в чем-то цветном, но вспомнить трудно, хотя в одной из критик и утверждается, что "театрально изысканны цветные китайские туники, надетые поверх длинных черных платьев Аллы Демидовой и Людмилы Дребневой, и костюмы в смешении разных эпох Александра Анурова, Игоря Яцко, Владимира Лаврова".

Сцены "К. гостя" переставлены, в них внедрены куски стихотворений П., актеры произносят текст, меняясь ролями, один и тот же персонаж поочередно представляется разными артистами (даже в одной фразе). Несколько актеров в одной роли, что переводит пространство сцены в пространство текста. Слово становится важнее актеров, которые его произносят, оно будто материализуется, становится новой реальностью, - тоже критики.

Ничего этого, о чем они пишут, нет. Просто есть текст, разобранный по голосам, но - не голосами, которыми говорят в жизни. Бывают такие истории, что есть дом, куда приходишь, как домой, - потому что этот дом был твоим домом, а потом - отчего-то давно там не был, так получилось - приходишь, но тут замедление, как ртуть в крови. Отчего страх: что-то не дает тебе туда войти - а это потому, что ты, который ходил туда домой, идешь уже не домой, а в квартиру, от которой у тебя есть ключи. И ты уже не можешь войти туда, не задумываясь, куда именно идешь.

Эти люди в белых одеждах и в одеждах цветных забирали себе то, что было тебе родным домом - слова, отлично известные в последовательности друг за другом, у них теряли привычный тебе смысл. И как бы и не было его, твоего смысла, никогда. Притом, тут же повсюду белые стены, солнечный свет из окон под углом в 60 градусов к полу, разные стеклянные вещи.

Они сначала превратили текст в голоса, потому перепутали его и он опять стал текстом, только теперь уже не спокойным на бумаге, а начал выедать в мозгу все то, что с ним было связано. А актеры еще и смотрели в глаза публике, а актер А.А. протиснулся по рядам, раздавая женщинам листок с напечатанным французским языком текстом о явлении возлюбленной тени. Слова перерабатывались ими в движения: так будильник был невозможен, пока кто-то не составил фразу "пора вставать!". А движения их тел выделяли вещество, которое уничтожало твой смысл этих слов.

Выжигались и те истории, которые попадали в окрестности этой. В мозгу появилось застиранное, выеденное хлоркой пятно; мораль же состояла в том, что эта, сыгранная теперь история с W., да и ни с кем уже произойти не могла.

Это была очередная смерть, как все уже умирали как зародыши, дети, юноши и девушки. Дело предполагало в окончательном итоге изъеденный хлоркой мозг на застиранной больничной подушке.

Так что пустота оказывалась самым плотным на свете веществом, а с виду похожа на уголь.

6. E. и вокруг на Шереметьевской

Правильность, это дырка на свете, в которую можно засунуться, чтобы она в себя всосала. В которой можно находиться почти отдельно, за вычетом звуков за окном и внутри дома. Растворяя все связи с окружающим, отчуждая источники звуков, хотя бы это. Обычно квартира. В каких-то пустых стенах, диван, стол и т.п. немного всего, книги, да.

Консервация или наоборот, в такие моменты что-то из человека выходит другое, то есть в его коже ходит уже кто-то другой, он сам становится чем-то другим, что не установить, свидетелей нет, а зеркало не в счет, потому что оно может отрезать какие-то изменения вне возможностей зеркала. У Е. тут было не совсем так. То есть это тоже была квартира, но съемная, и тут уже ничего было не поделать с хозяевами, которые хотели, чтобы квартира сохранялась вот такой, то есть им было жаль дать деньги на ремонт, хотя если не ремонтировать, то квартира начнет гнить в распад. Лоджия у них была забрана железной решеткой, и даже промежутки между решеткой и перилами лоджии затянуты сеткой - волейбольной или теннисной. Туда должны были ловиться птицы.

Такое свое пространство, где все правильно. При этом непонятна зависимость от того, кто тут больше решает: кто снаружи или изнутри. Кто это может разделить. Человек забивается в свою дырку, когда в голове будто отвалилась какая-то маленькая штука - неизвестного назначения. Да и то, как именно она тормозила жизненные процессы, было затруднительно понять, да и никогда не понятно: то ли эта штука отвалилась, то ли обнаружилась.

На кухне было солнечно, а стены были светлыми, и почти не было мебели и стекляшки синего цвета, это еще больше защищало от внешних шумов - каких-нибудь безвредных голосящих пьяных; а за гаражами редко прокрадывались поезда и электрички рижского направления.

Агрессия возникала со стороны гомона с улицы. Поезда же, проезжавшие редко, могли быть только напоминанием о возможности агрессии, а электрички проскакивали мимо, совсем не тревожа. Другое дело, непонятный звонок в домофон, а затем и в дверь - в общий на три квартиры коридор. Защититься от этого было неясно как, хотя было понятно, что вокруг идет жизнь по здешним правилам, с которыми все согласны, хотя их в точности не помнят.

Что ли бы построить блокпост, который позволил выжить, да и остальные увидят, что есть еще какие-то варианты. Под окном по скверу проходили, сквер пересекали три ежика: черный, белый и рыжий, конями апокалипсиса прошли через двор и скрылись в яме под забором детской поликлиники. Справа на высоком доме, на пустой, без окон стене было красным написано МГУ, синяя расшифровка букв по-китайски сползала вниз: Медицинский центр, Гинекология, Урология. Под окнами стоял канареечный кабриолет гея не понять с какого этажа, второго что ли, к которому в гости часто приезжал кабриолет малинового цвета в сердечках салатного и лимонного цветов.

Ужас, если он правда, всегда пройдет через сквер и мимо мамаш, их детей, - только тогда о нем станет известно. Тогда бы он ее уже не касался, потому что она была такой, что в ней было что-то такое, что прекращало все умственные построения и схемы. То есть и для нее самой, и вообще: если она думала над какой-то схемой, то схема разрушалась. То есть получалось, что для нее все, что не имело какой-то настоящей, неизвестной крови, было придумано, и жить долго не могло. Она эту ненужную жизнь и прекращала, хотя и не намеренно. И не специально же даже ее проверяла. Не делала вообще ничего: ей что-нибудь говоришь, она что-то отвечает - косвенное или вообще невпопад, и тут понимаешь, что нет уже этих слов: высохли, нету.

Вокруг нее была территория ужаса: там не могло оказаться никого - все попадавшие туда как-то растворялись. Ей-то было одиноко, и она переживала, что все они куда-то деваются.

Со стороны могло показаться, будто ею ощущается некая истина, она же - единственная для нее пристойность поведения. Из этого следовало, что она еще не отказалась от этой жизни, полагая, что ее все же можно бы устроить в этих чужих правилах и обстоятельствах.

Так что какая-то точная линия и была ею, - что она и пыталась поймать комнатой, одеждой, повадками: перевести во внешние охранные службы вместо того чтобы не обращать внимания и просто позволить этой линии себя вести. Она что ли пыталась защитить то, что никакой защиты не требовало, а как рискнешь? Но она права, потому что все на свете происходит незаметно.

Может быть, нужна была просто фотография, на которой она бы получилась такой, какой сама себя знает.

7. М. и неизвестный орган у театра Росс. Армии

Жара, солнечно, очень сухо. M. сидит на ступеньке театра Советской Армии напротив бетонной стены стройки, с этой стороны почти вплотную примыкающей к театру. Театр Советской Армии построен, как известно, в форме звезды - в плане ("Звезда Кагановича"). Соответственно, М. сидел на лестнице одной из промежностей звезды. Здесь перед ним был небольшой, треугольный плац: с двумя щелями - справа и слева.

Та, что справа, вела куда-то в сторону деревьев на ближней улице. Щель же слева выводила на бульвар, далее к Садовому кольцу, на ней среди кустов сирени стоял памятник Суворову, там тоже аккуратно росли деревья, и трава под ними была, может быть, даже сырой.

М. сидел отчего-то не в тени, а на солнце, на ступеньках (широких, сужающихся кверху, трехъярусных), солнце падало слева и сверху. Ни жара, ни солнце его отчего-то не мучили, и что-то внутри него отзывалось на ситуацию благосклонно.

Будто это какой-то орган, - рассудил М., внутренне себя осознавая. Неизвестный орган, который иногда возникает. М. не удержал высоты сильной, но отчужденной от его судьбы мысли и попытался ее сделать практичной: этот орган что ли является тем, что позволяет человеку свести вместе разные истории. Высокое и низкое. Как бы вырастает, когда кажется, что все распалось. При этом неизвестно, где именно, в какой части человека он возникнет на этот раз, отчего и не понять, отчего он возник. Потому и последствия всегда разные.

Поверхность города тут была совсем выжженной, не обуглившейся, но совсем уже театральной, тем более - бетонная стена перед глазами. В театре, надо думать, репетировали. Говорили, что там внутри пять ярусов, на верхних живут молодые сотрудники театра, и туда ни разу еще не доходил никакой зритель. Чуть ли не пеленки на галерке сушат. Так рассказывала одна из знакомых стажерок этого театра, после - театральный критик. Еще она говорила, что там есть подъезд не только для машины министра обороны, который ведет прямо в его ложу, а и чуть ли не шоссе, пригодное для въезда на сцену танков - буде оные понадобятся спектаклю.

Возможно, этот въезд был как раз раньше тут, где сидел М., а теперь танки в театре уже не нужны, вот и затеяли постройку метро на месте тайного тоннеля, но эти подробности его не волновали, он думал о неизвестном органе, который иногда давал понять все.

К примеру, многие люди не могли понять У., в то время как ее особенности самым отчетливым образом существовали для М. Именно потому, что М. ощутил теперь недостаточность привычных описаний человеческой анатомии, он и начал сопоставлять свою гипотезу с фактами жизни.

Жара была уже за пределами духоты, навязывала собой новую субстанцию. К тому же жара не давала ощутить свои края - то есть отделяла эти рассуждения от всего, на что их можно было бы навесить.

Поэтому М. осторожно предположил, что такой дополнительный орган вовсе не обязан появиться в человеке навсегда, но бывает только на время.

Он, орган, мог быть похож на сморщенную грушу, в иные моменты становящуюся выпуклой и поблескивающей. Здесь его отвлекла перекручивающаяся по асфальтовой пустоши газета, которая, вылетев из-под деревьев справа, с каждым кувырком высыхала, все громче и суше, шуршала и собиралась, не дотерпев до ступеней театра, вспыхнуть.

Тяжело опускались справа налево птицы, плюхались на площадку перед ступеньками, отползали в тень к забору, что-то машинально поклевывая по дороге.

Орган мог быть не вставленным внутрь человека, он приближался к нему, но ощущение снаружи становилось ощущением внутри. Он мог состоять из высоких стен театра, его плоских колонн, жары, кромки невидимых тополей справа и стены напротив. Но что за разница, где он, пусть и снаружи, ведь то, что он почувствует, должно стать уловленным чем-то внутри.

Кто-то за углом поджег тополиный пух, и линия огня приближалась к М. вдоль ступенек театра, выстроенного пятиугольной звездой.

Тут М. ощутил, что хочет У., - причем: желает ее как-то плотно, с сильным напряжением всех мышц и всей тяжестью тела. Через небольшое время выяснится, что и У. хочет такой близости. Позже выяснится и то, что данный акт не явился следствием погодных условий или же случайностью, это между ними просто настала любовь.

8. L. и московская магия

Московская магия, это когда находишь на тротуаре кусок трансформаторной проволоки, закрученный в два кольца - восьмерка с колечками чуть разной величины. Медной, мягкой, закрутка проволоки торчит из перекрестия колец. Ясно, что это сделано из каких-то явных соображений, которые никто не сможет понять, пока не окажется на Садовом кольце возле Провиантских складов. А тут теперь жара и солнце повсюду.

Думая о том, кому бы такое надел на палец, не уверен: в самом ли деле оно лежало именно для этого или это просто мелкие дети развлекались тем, что казалось им друг для друга запретным.

Эта штука не могла возникнуть случайно, то есть - не учитывая лично тебя, потому что случайными в первых числах июня могут быть тополиный пух и проч. внесезонные крышки от пива, а если полагаешь, что этот предмет не учитывал тебя, то магии не будет. Так, чье-то чувство, которое воспламенило кого-то так, что он вошел в пространство этим предметом, пространство изменив. Ощутив малость того, что может дать жизнь, если так не делать. Его магия, чужая, не твоя.

Магия, хотевшая удовлетворить тело. Кому-то им чего-то не хватало, отчего были скручены эти колечки. Хотя эта проволока могла быть скрученной совсем из иных соображений.

Магия это просто когда находится щелка, откуда происходит нечто, выходящее не из оболочек известных историй. Потому что здесь же такая страна, что по всем видно на десять лет вперед, как и с кем будет: кому же такое понравится. А стать своим в Москве можно лишь совокупившись с тем, что сотрет любой твой опыт.

Если ты здесь чужой, ты уедешь, и твой опыт найдет место в мозгу, станет позвякивать оттуда точками памяти. Любая точка расщепится на чувства, воссоздать которые нельзя. У меня были когда-то столб номер что ли 45, где строили махать флажками Брежневу, вермишель в общажной раковине, книжные наркоторговцы возле Ивана Федорова и в проезде Худ. театра. Еще много чего.

После я уехал, затем - не скоро - вернулся, и жизнь стала погибать: попав в место, родное по памяти 25-летней давности, память - чуть задержавшись на секунду, поморгав - уступала место тому же пейзажу, но совсем другому, пусть даже время года совпало. И: с тобой уже ничего тут не было. Зато - следует понять, что это счастье - есть теперь.

При виде мест, из чуть мутных в памяти становящихся внятными до белой копейки на земле, обнаруживаешь в прошлом желтую копейку и свою мутность, теперь убитую. Ты и был этим туманом, застилавшим дома и пейзажи. Вынимал, дежуря по этажу, вермишель из дырок раковины, а теперь и не помнишь, как именно тебе не хотелось это делать, хотя и помнишь, что этаж был 15-й.

Эти точки скиданы в голову даже и не вместе, составив вместе и город, и не только его: город в черепе определял и то, что происходило уже где угодно: он врос в мозг, управляя оттуда жизнью.

Город стал мозгом. Такой-то цвет лестничных стен в доме на Нижней Масловке (синий), какие-то аудитории, что угодно, отмеченное чем-то понятным (жест обычно: рука к звонку, рука под юбку, рука вермишель из мойки). Мозг размещает на своих улицах дальнейшее.

Когда я вернулся, неизвестная субстанция принялась разъедать эту жизнь. Выйдешь на Университете, съешь пирожок с капустой или постоишь в мороз возле решетки метро на остановке у университетской ограды, как предыдущая - бывшая лет двадцать твоей жизнью местность 25-летней давности стиралась. Она была все той же (что возле Университета переменилось, маршруты автобусов тех же номеров), но тебя уже здесь тогда нет, потому что ты есть тут сейчас. Ты вернулся в свой мозг. Ты в своем уме. Пришел в свое сознание.

В этом городе есть что-то, что всякий день стирает память. Но вот, по старикам-старухам в метро видно, какими детьми они были - а от них-детей уже видно движение по их всей жизни. Это и есть та петля, которая позволит войти в этот город. Здесь ты станешь свой, когда принял здешнее небытие.

Старики возвращаются по кольцу домой. С ними что-то было - прошло, они возвращаются. Что ж можно придумать в жизни, где даже проволока из двух колечек не означает ничего такого, чего нельзя было бы понять.

Или что, вернуться к себе под кожу и забыть о ниточках, которые тянулись к кому и как сворачивались узелками? Уйти в себя под кожу и рассудить, что две тыщи лет без тебя обходились, и уж обойдутся, и ты никому-ничему не обязан. На пять минут, дольше не получится. Здесь же в 19 веке некий арестант в Бутырках нарисовал на полу камеры лодку и уплыл на ней к кому-то.