Русский Журнал / Круг чтения /
www.russ.ru/krug/20010301.html

Кухонная герменевтика 1
Андрей Левкин

Дата публикации:  1 Марта 2001
Проект предполагает примерно десятка два рецензий. Разумеется, заявляется некая новизна, а иначе бы и зачем. Тексты не оцениваются исходя из их качества - худ. достоинств, общественного смысла. Не принимаются в расчет свойства авторов. О ком (о чем) тогда вообще говорить? Об особенностях пишущего аппарата, произведшего текст. Об авторском агенте письма, его големе.

Tак как эта история - первая, ей надо быть еще и истолкованием того, о чем только что сказано. Фактурным, что ли, примером, - для чего он взят максимально близким заявке. Конечно, Владимир Сорокин, "Пир".

Взят Сорокин не по прямой причине родства с медгерменевтами - тогда бы уж удобней Пепперштейн, тот как литератор - дилетант, у него было бы все виднее: рефлексией первого импульса, физиологической. Причина выбора Сорокина другая, интуитивно понятная... сейчас поймем. Вообще, "пишущий аппарат" или "агент письма" выглядят дико, проще называть это големом автора. Итак, голем Сорокина, сделавший "Пир". Еще одна исходная позиция: в книге всегда есть дырка, через которую эта книга и вылезла на свет. И эта дырка и есть то нечто, с чем этот голем работает. Конечно, она не обязана быть предъявленной явно.

Первый текст, "Настя": небесно-красивую (авторскими стараниями, с которыми полагается согласиться) девушку Настю поедают в условиях русской дворянско-усадебной культуры: с ее полного согласия, в день ее 16-летия, к которому Настя, собственно, и готовилась (была приготовлена). Это вполне традиционный Сорокин, совпадающий с текстом чуть ли не двадцатилетней давности: про интеллигента, которого выманивают из леса на магнитофон с записью Высоцкого. Интеллигента там тоже, конечно, съели. Соответственно, новой дырки тут нет.

Второй текст, "Concretные", представляет чисто-птичий, то есть - промежуточный язык, что всегда хорошо, но и не более, чем радость от того, что слов на свете много. Это хорошая радость, но тут ее мало.

Третий текст, "Аварон", писал примерно тот же, самый старый сорокинский голем, добавивший себе немного социальных фактур. Чуть близкий к тому, что в "Москве" или просто из "московского" времени. Если бы он в "Пире" был главным, то там было бы не то, что есть.

Четвертый текст, "Банкет", меню ("Салат из новогодних фотографий", "Суп из шахмат", "Колготки под взбитыми сливками"). Ну вот, это и есть исходная точка-дырка этой книги.

То есть: наличие в ней убитой структуры словаря, каталога, поваренной книги, меню. У поваренных книг много изданий: Павич, Розанов, Борхес с его (причем - уже не им придуманными, тут он приближался уже к Курицыну, о чем дальше) вымышленными существами. Или Андрей Яковлевич Сергеев с марочным альбомом, а еще - с элиотовскими котами и квартетами того же Элиота.

Любая такая история говорит вовсе не о том, что голем-так-пишущего не смог зафигачить собственное мироздание (или оприходовать некое условно имеющееся). О другом: такому голему естественней жить быстрыми жестами. Он устроен именно чтобы не строить все пространство, а квадратиками, прямоугольничками (хм, спичечными коробками) - чтобы каждого как раз хватило на вот это ощущение. Конечно, их затем можно сложить вместе, составив каталог, поваренную книгу, бестиарий (у частного лица получился бы дневник, у критиков - скажу чуть дальше, ниже). И этот голем пробовал, знает, что эти жесты друг в друга не переходят.

Почему Сорокин смог устроить вот так книгу? Ну, да, опыт "акционного", "перформансного" "неделания" текстов (очевидна линия от раннего Сорокина к Кулику). Но вот Драгомощенко, совершенно не склонный к привнесенным построениям (он занят не артом визуального типа), пишет теперь блистательные как бы рецензии - его февральский голем - на книги, которые в итоге рецензий (какая-то ерунда типа "Истории О", что-то как бы о Гертруде Стайн) превращаются в тексты вымышленные. То есть стала, что ли, понятна какая-то тайна жизни, но она столь естественна, что сочинять для нее декорации - не катит: поэтому ее возможно избыть только в быстрых улыбках тому, что существует. Точнее: на быстрый момент дало увидеть свое существование. Пусть в чужом тексте, чье участие просто ландшафтное.

Ну вот откуда прелестные критические безумия Пирогова, Ольшанского, Курицына - как родоначальника этой драматургии? А здесь надо говорить именно о них самих, а не об их агентах-письма-големах, поскольку их-то месиджи соотносятся как раз с конкретными физическими тушками. Они адресуются к реальным существам, отвечая на буквы, написанные физическим организмом. С его, физического лица, мотивациями и опытом. Отличие от вариантов как Сорокина, так и Драгомощенко понятно: такие реакции всегда социальны. Ну и лиричны, как любая социальность.

Голем же Сорокина вынужден найти обстановку для случаев своих просветлений сам: так что ж, что располагает их в поваренной книге? Вопрос же не в том, что дело чести всякого голема - создать себе космогонию, он может и не корячиться, ограничась схемкой обнаруженных чувств на любом клочке. Использовать чужие декорации, пустую сцену: там есть пол, потолок, три стены, рампа.

И это и есть свойство нынешнего сорокинского голема: он на линии, сообщающей о его бессилии спровоцировать на свет свое пространство. Для него рая нет, не бывает. Разумеется, он не может и встроиться в ряд чужих описаний. То есть мы имеем дело с агрегатом как минимум умнее традиционного нарративного (до Толстого включительно, не - Достоевского и Кафки), который в героической искренности описывает свое межеумочное состояние.

В котором что-то можно понять только урывками. Голем ощутил наличие на свете каких-то связей, потерять которые он не хочет, а у него нет времени или иной возможности их запомнить. Нежели - внести в каталог. Здесь же обратим внимание на последующие чисто семантические торможения: рецепты, приводимые, скажем, в "Зеркаlе", тормозятся как бы по высыханию либидо, от насыщения после осознания факта как случившегося. Рефлексией, в случае "Зеркаlа", вполне физиологической, но еще не перешедшей в телесную: рефлексируется само высыхание.

Еще отметим похабно вылезающий онтологический дискурс: все это вполне переходит в мир людей. Ну, во-первых, любой читатель после освоения "Банкета" и "Ю" может легко воспроизвести схему "Насти" на любом знакомом материале. Чем и вернет сей дискурс миру - лично через себя. Во-вторых, сие весьма соотносится с дискурсом царя Соломона, у которого проходит все, пройдет и это (с розановской припиской: что прошло, то съедено, а иначе и не было). То есть, - вот сам факт жизни, пожирающей свои факты, ergo - сам факт пожирания только и может быть той гранью, на которой в кайф мерзнуть (типа бездны на краю и проч. Пушкин по части "Пира во время Ч." - но это уже обычные бумажные доигрыши, бессмысленные).

Разумеется, само видение бездны (жерло, рот), совершенно все поглощающей (в том числе, главное, - любой спазм ее осознания), естественно навевает мысли о дефекации, и мы приходим к простому заключению о големе Сорокина: тот, уж и не знаю подарком каких богов, ощущает себя постоянным пограничником на границе бытия-небытия. Скажем, в "Большом Засоле" (см. "Ю").

Конечно, тут место уже и литературному посылу. Был такой Державин, недописавший грифельную оду, в которой река времен в своем течении всех замочила. Но вот: зимний вечер. Державин заехал в Царское Село, к лицеистам, а потом, через недлинное время, умер. А то, что называется "Грифельной одой", так и осталось недописанным.

Если вы были в Царском Селе, то могли обратить внимание на то, что арка между лицеем и дворцом - она слегка на холме. Если пройти внутрь нее (там дальше дворцовые хозяйственные постройки) и сесть на лавочку, то отчетливо видно, что эта арка и являет собой вечности жерло, поскольку люди, уходящие туда, - они на глазах проваливаются. А зимой-то - ну просто ухают в темноту.

Конечно, не это было причиной написания "Пира". Никакой связи. Но, чуть продлив предыдущее уподобление, придем к естественной мысли о том, что если что и провалилось, то дальше будет скучно, дальнейшее - говно.

Говном Сорокин занимается давно (не голем, сам он, в натуре). То есть - мы имеем тут гностический вариант, не придуманный, упаси Боже, а встроенный в человека, он-то и порождает примерно схожих пишущих големов. То есть големы Сорокина - это потомки последнего голема Державина. Некий расширенный царскосельский вариант. Поваренная книга мертвых, составленная бригадой гностиков еще в те времена, когда авиации не было, так что помыслить о том, что с неба может низойти человеческий кал, они не могли.

Главный вопрос здесь не тот, что сам Сорокин об этом думает. И даже не о том, что еще можно ждать от его голема. Понятно, что им обоим красиво херово, жопа в анатомических атласах тоже красива. Вопрос обратный: что этому голему в кайф?

Тут есть смешной перебор, учитывая, что книга издана в "Ад маргинеме" - в заявленной пограничной институции. Но конечно, А.Иванов правильно определил то, чего он хочет, а кого же ему печатать, когда не Сорокина? Хотя тут мы внедряемся в жизнь живых существ, о которой я ничего не знаю: а вдруг А.Иванов думает о мейнстриме?

Словом, век человека лет до семидесяти, а если повезет, то чуть больше - вот, все это об этом: у нас времени, когда в кайф, очень мало, и всякий раз оно очень кратко. Ну, пока не отцвел каперс, пока этот каперс еще не сожрали. В маринованном, доступном виде. Сколько банок каперсов - столько историй и запиши, а нет: со всех на свете каперсов - только одна история. Другая, она с чего-нибудь следующего. См. "Жрать!", г-ну Рубинштейну, Льву.

Уже резюме: Пир у Сорокина представлен в самом правильном смысле, как у Робинзона Крузо. Более того, это книга описаний кайфов, вовсе не выводимых из того, что можно сожрать. Не в варианте, то есть, крученыховского Рембо о том, что будем лопать камни-скалы. Это о том, что может оказать - уже оказало - резкое воздействие на совокупность наших индрий. Это есть то, что у нас есть, когда мы висим тенями. Или то, что нам поможет узнать себя тенью. Степень интимности данного голема чрезвычайно близка к границе приличия наблюдать за чужим счастьем.

Теперь последний вопрос: разнообразие рецепторов сорокинского Голема выдуманное? Нет, тогда книги бы не было. А главное: смерть от отсутствия Невидимой Еды, как в "Лошадином Супе", что уже просто японский какой-то католицизм.

В нас (суммируя) попадает какая-то В Высшем Смысле Еда, и мы, исполнясь на миг благодатью узнавшего нас вкуса, всю жизнь только и делаем, что описываем, как ее имели. Как поняли разницу между благодатью "салата из любовных писем" и "шерстяного золота".

До того, чтобы написать коллективный сабантуй хорошо проваренных самими собой самих себя (сверху - вот-вот июльская гроза, плюс тридцать) пассажиров кольцевой, сорокинский голем не добрался. Не солженицынский он потому что: тот бы непременно упомянул и лагерных в вечно-мерзлотной упаковке. Голему Сорокина социальный дискурс чужд - ему лишь бы просто побыть сколь угодно малое время пусть даже вареньем из пейджеров. В чем есть присущая уже самому Сорокину сильная (отчужденностью) человеческая художественность.