Русский Журнал / Круг чтения /
www.russ.ru/krug/20020306.html

Писатель, который нужен
Олег Дарк

Дата публикации:  6 Марта 2002

Кто виноват? (Варианты: Кто ответит? Кто знает?) Пушкин? Иногда в виде ответа: Пушкин! Тривиальные формы бытовой речи. Ты кого больше любишь, Пушкина или Лермонтова? (Вопрос ребенку.) Или так: Я люблю Пушкина. - А я больше Лермонтова. То же с Толстым и/или Достоевским, Ахматовой и/или Цветаевой, Мандельштамом и/или Пастернаком... Тут действует общее правило: с именем Корнеля сейчас же всплывает Расин, а за Бальзаком - Стендаль. Подросток категоричен, "взрослый" боится быть смешным, но и/или остается для обоих фоном восприятия - и не только литературы: Моцарт и/или Бетховен...

Эта "парность" касается "первых величин". Словно бы для того, чтобы быть "великим", отдельности недостаточно; нужен еще "другой полюс" на выбор. Именам "второго" ряда "другой" не требуется. Кажущаяся несправедливость в вытеснении прекрасного писателя Лескова во "вторые" объясняется его "неальтернативностью". Комфортное существование в культурном сознании "великого Гоголя" - тем, что "при Пушкине" он чередуется с Лермонтовым (может его заменить): Пушкин и/или Гоголь? А зыбкость, сомнительность имени Н.Некрасова - тем, что "пары" ему не нашлось. Он сам двоится, старается совмещать в себе "негатив" и "позитив", а мы не знаем, что с ним делать.

Все эти пары строятся при преимуществе одного из имен. Словно бы оно более общее, более широкое, пространное (более объемлющее), почти нейтральное: Пушкин, Толстой... Ахматова... Это имя и более популярное. В отношении Лермонтова, или Достоевского, или Цветаевой всегда предполагается, что есть "круг" их любителей. А Пушкина или Толстого любят все. Это совершенно не так в действительности, но с таким пафосом произносятся имена. Так нужно. Бог - общий, у дьявола - избранники. Любитель Достоевского или Лермонтова обладает определенными чертами. Эта любовь его характеризует. А о поклоннике Пушкина ничего определенного сказать нельзя. Словно бы это был "обобщенный читатель", всечитатель.

Имени целого здесь противостоит не столько имя другого целого, сколько имя части (как частью был Мефистофель). Полноте - ущербность, гармонии - неуравновешенность, утверждению - отрицание, здоровью - болезнь, несомненности - сомнительность... Эта "часть" и вносит сомнение. Она беспокоит, тревожит. "Мучитель наш" (Мандельштам о Лермонтове). Но выглядит так, что в "полноте" чего-то не хватает. Оттого и нужна дополнительная "часть". В "полноте" не хватает "неполноты", в неограниченности - ограниченности.

Это день и ночь (днем всегда темноты недостаточнее, чем ночью - света: звезды, луна), добро и зло, устойчивость и зыбкость ("качели" нашего восприятия окружающего), Бог и дьявол, плоть (тело) и дух (что бы ни говорила религия, духовное непременно связывается с сомнением, значит - с дьявольским), радость и страх... Ну, разумеется: конечное, материальное, очерченное, известное (или что может стать известным - все равно) и неограниченное, неведомое, от чего голова кружится, и очень-очень опасное.

"Светлое имя" Пушкин и демоны Лермонтова (Вл. Соловьев). Имена "слева" и "справа" можно заменять подобными: Пушкина - Толстым и т.д., а Лермонтова - Гоголем или Достоевским и др. Но обязательно с сохранением полюсов. На одном будет "свет", на другом - "демоны". Такое "распределение" писателей находит подтверждение в их творчестве, как и в биографии. Но там же есть основания и для прямо противоположного.

Для меня Пушкин безрадостен. Не знаю ничего страшнее, разрушительнее его смеха (в "Дорожных жалобах"), бесприютнее его странника, бесцельнее, чем пляски его бесов (им и зло не нужно). Для Пушкина "за гробом жизни нет", вопреки Батюшкову, и нет "души" в природе, вопреки Тютчеву. А в желании Лермонтова бросить "им" железный стих - юношеская энергия и самоутверждение, как в его постоянном вслушивании и всматривании в небеса - уверенность в потустороннем, которое в нас заинтересовано. А у Пушкина человек не то что оставлен, а нет никого, кто мог бы за ним откуда-то следить.

Точно так же толстовское всезнание о человеке безрадостнее, чем сомнение Достоевского в неправоте героя. И значит, имена можно было бы поменять местами: "светлое имя" Лермонтова, "демоны" Пушкина... И т.д. Но обязательно, чтоб был полный поворот, перемена - при сохранении полюсов. "Перенесение" одного имени сейчас же влечет обратное для парного ему. А то и для всей парадигмы. Но это когда-то "можно было" - такое обратное распределение - в самом начале, едва имена возникли.

Сейчас сделать уже ничего нельзя. Роли за писателями закреплены. И их распределение постоянно возобновляется в любой упорядоченной культуре. То есть иерархически организованной, со своими "великими", "не очень" и совсем "маленькими". Роли предшествуют порядку. Если что и есть непременного, так эти роли. Они приходят из докультурного бинарного восприятия мира: плохое и хорошее, и только так. В культуре (и литературе) мы хотим увидеть отражение, лучше - слепок, с мирового порядка. А что такой порядок есть, это сомнений не вызывает. Иерархия имен зависит от их отношения к предшествующим им ролям. От способности их сыграть, занять место.

"Великим" именем может стать только то, которое способно совпасть с ролью: дневного героя, победителя чудовищ (вот еще давняя тривиальная ассоциация - аполлоническое начало) - и "мучителя", вызывающего чудовищ, если не сам - чудовище (конечно, Дионис). Чем ближе писатель к какому-то полюсу, тем он крупнее, чем дальше, невыраженнее, размытее в этом отношении, тем мельче. Это почти не зависит от совершенства произведений...

Конечно, зависит и от их особенностей, и от особенностей биографии автора. Но еще больше от тьмы случайностей, которые в дальнейшем помнятся одними специалистами-историками. Как писателя увидели впервые его современники? Этот "первый взгляд" на него и сохраняется. Известно, что вышло с Пушкиным. Таким "первым взглядом" на него, произведшим в светлые герои, был взгляд 20-х гг. Дальнейшее почти шекспировское угрюмство его (30-е) забылось. Возможно изменение "взгляда", переворачивание системы (стоит изменить "роль" Пушкина - и сдвигается все в литературе), но это революция.

Все - основание для выбора на роль: ранняя или поздняя, насильственная или "в своей постели" смерть, общительный он был, открытый, или замкнутый, он страдал или преуспевал? И как страдал? Вот причина любопытства к частной жизни писателя, подсматривания, подслушивания. "Старых" писателей - чтобы подтвердить роль, "новых" - узнать ее. Поиск "великого" (а культура всегда его опять ищет) - поиск того, кто сейчас займет зияющее место. Займет - и культура на время успокаивается

Борьба с писателем - это всегда борьба с его ролью: Розанов против Гоголя, Вл. Соловьев против Лермонтова, советское просвещение (школьное образование) против Достоевского и т.д. Можно ниспровергать Лермонтова или Гоголя, но не их роль (или так: только вместе с ролью).

Попытки Г.Иванова противопоставить Набокову то Газданова, то Ю.Фельзена - не только выражение личного, очень эгоистического недоброжелательства, но и выполнение культурного задания: найти пару. Не получилось. Поэтому у Набокова странное, несмотря на всех подражателей и исследователей, половинчатое положение недогения. Недовоплощенность почти трагически отразилась в вопросе другого рода: он американский или русский писатель? Потому что мы не знаем, что с ним делать. Англоязычный отсвет отбрасывается на очевидно русский период творчества, превращает его в какую-то ущербную предысторию. Его бы во второй ряд, но кто тогда будет в первом?

Интересна проблема Булгакова. Очень средний писатель. Сатирик, едва ли превосходивший Ильфа. Заставил дьявола расправляться с мелкими театральными чиновниками, потому что не мог представить ничего за пределами обыденного мещанского сознания. Предложил, кажется, самую атеистическую версию "жизни Иисуса" (по той же причине). Какая там метафизика!

Но разговор продолжается. Книги, статьи, телепередачи - все больше биографической направленности. В жизни Булгакова есть основания для того, чтобы сделать его "демоном". Его очень личные отношения со Сталиным, с советским театром. Он - жертва, провокатор, льстец, герой? Биографический демонизм очень кстати находит параллель и подтверждение в дьяволиаде художественных сюжетов. И все для того, чтобы создать гения: зла? добра? В нем русская проза 30-х очень нуждается. Но проблема никак не решится. То ли человек сложный, то ли писатель чересчур плохой. И не понятно, кто будет на "другом полюсе". "Поэтические пары" были, они удовлетворяют потребность. С прозой хуже. Заметим и то, что прозаики 20-30-х (Бабель, А.Платонов) как-то очень согласно склоняются к демонизму и "в жизни", и в творчестве.

Запутанность, переплетенность (кто палач и жертва? И они очень связаны) русской жизни 30-40-х, ее тотальный демонизм (все замешаны и прикосновенны) привел в литературе к частичному болезненному распадению иерархических пар. Наиболее доступной процессу оказалась проза - вероятно, из-за традиционно большей открытости. Поэт вообще замкнут, он уединеннее. С ним труднее что-то сделать.

В 60-е "пары" восстанавливаются - начиная с Шаламова/Солженицына... И до предпоследнего уже времени: Саша Соколов и Эд.Лимонов, Е.Попов и Вик. Ерофеев, Дм. Пригов и Л.Рубинштейн.... Еще недавно они все и ходили парами. Я не называю имен более молодых: для осознания "пары" нужно время, хоть бы они уже и угадывались

Тут интересно, как происходит борьба вокруг роли демонов. С одной стороны - консерваторы (охранители), с другой - "скандалисты". Пафос скандала во все времена отличает "новую" литературу. Проблема обычно в том, чтобы выдвинуть новых демонов. Они чаще всего и моложе "богов". Стимулом для этой борьбы является, конечно, честолюбие "молодых" и завистливое опасение старших. "Новый" писатель претендует на роль демона. Его упрекают в банальной непристойности. Задача в том, чтобы демонизм (то есть оправданность претензий) затушевать, унизить.

Претензии "молодых" происходят оттого, что стихийно они чувствуют: не заняв места в бинарной классификации: ночь/день, бог/демон... - не займешь никакого. Если и не вполне совпадешь с ролью (что значит: не станешь великим), самоопределение возможно только по этой оси. Место определяется по отстоянию твоему от того или другого полюса. А отношение к бесовскому, отрицательному полюсу доступнее. В приятии трудно самоопределиться. Литературная борьба (писателей, но еще больше читателей; это ведь они должны "увидеть", "узнать") всегда ведется за место в иерархии. Не столько в вертикали ее, сколько в горизонтали. Или так: за продолжение, воспроизведение ее.