Русский Журнал / Круг чтения /
www.russ.ru/krug/20020823_ulan.html

Определенно не знать
Морис Бланшо. Пространство литературы. - М.: Логос, 2002. - 288 с. - Тираж 3000 экз. ISBN 5-8163-0030-X

Александр Уланов

Дата публикации:  23 Августа 2002

"Невозможно писать, не достигнув того мгновения, добраться до которого можно лишь в пространстве, открывающемся порыву письма". Начать текст возможно, лишь уже находясь в нем. Все действительно важное и интересное - внутренне противоречиво и невозможно. Литература тоже. Где вообще начало у произведения - кто может сказать, когда появилась его первая мысль, первый образ? Когда оно оказывается завершено? Автор этого не знает никогда.

Но не открывает ли эта невозможность другие возможности? Произведение "не является ни завершенным, ни незавершенным: оно есть". Как объект природы, свободный от предназначенности и конструкторских замыслов, открытый для встречи и вложения смыслов. И ему дела нет до чьих-то свидетельств. "Слово больше не говорит, но есть" - не самовыражение и вообще не выражение, но существование. Голоса слов и вещей, идущие к нам. Автор - посредник этого исполинского шепота, "открываясь которому, язык становится образом, становится воображаемым, говорящею глубиною, неразличимою полнотою, которая пуста". (И, переходя к письму, он вынужден от этого шепота отвлечься, мы пишем книги, "лишь заставляя замолкнуть то, что их вдохновляет", - еще одно противоречие).

И кто знает, что такое литература? Во всяком случае, не поэт. Он "сам не знает, поэт ли он, но он не знает и что такое поэзия и даже есть ли она вообще; она зависит от него, от его исканий, причем такая зависимость не дает ему власти над искомым, а лишь делает его самого недостоверным для себя, как бы несуществующим". Но только благодаря этому незнанию он и остается поэтом, а его произведение может оказаться хоть сколько-нибудь живым. Важна дистанцированность произведения от себя - посредством которой "произведение всегда ускользает от того, что оно есть, - кажется окончательно сделанным и, однако, незавершенным, как будто в беспокойстве, отдаляющем его от всякого схватывания, оно становится соучастником бесконечных вариаций становления". Концептуализм - далеко не единственный способ противодействия застыванию культуры. Есть более плодотворные - подвижность, незавершенность. Для привычной речи нормально быть расслышанной - произведение говорит только потому, что к этому не стремится. Оно не несет "ни уверенности для нас, ни ясности в отношении его самого".

Определенность уничтожает и читателя. "Вот что больше всего угрожает чтению: реальность читателя, его личность, его нескромность, ожесточенное желание остаться самим собой при встрече с читаемым; желание быть человеком, умеющим читать вообще". А сохранение дистанции, признающей неисчерпаемость произведения, его независимость, порой приближает читателя к произведению больше, чем автора.

Не опыт надежного и серьезного, а поиск. Текст - уход от определенности - к отсутствию богов и ответственности за это отсутствие. Текст как ночь, тишина, говорящая из прошлого и оказывающаяся будущим. Ночь как возникновение исчезновения, "другая ночь", ночь для ночи. Не гостеприимная тьма, не охраняемый замок - скорее растворитель. "Откровение, где не предстает ничего, но сокрытие обретает облик".

И потому опыт текста сравним с опытом смерти, уходом именно не в неизвестное, а в неопределенное. Но смерть человека - тоже его произведение, так же обретающее независимость от него. И можно писать - чтобы иметь возможность спокойно умереть, набрать дистанцию незаинтересованности, "отвлеченный взгляд человека, уже расставшегося со всем". Но именно эта дистанция и нужна для того, чтобы писать. Очередной замкнутый круг. А бесконечность превращений меняет саму смерть, "делая ее бесконечным движением умирания", превращая ее в некое белое (бланш?) состояние, в котором она и жизнь не слишком различаются. И Орфей желает "видеть Эвридику не тогда, когда она видна, но когда ее не видно, и видеть в ней не задушевность семейной жизни, а нечто постороннее, исключающее малейшую задушевность, - не вернуть ее к жизни, а почувствовать в ней живую полноту смерти".

Стихотворение - это изгнание. Автор - "на стороне чего-то чуждого, то есть внешности, лишенной глубины и пределов". (Не слишком ли на стороне близкого многие наши современные поэты?..) Писать - "значит изымать язык из светского обихода, лишать его того, что делает из него способность, посредством которой происходит так, что если говорю я, то сказывает себя именно мир, люди; повседневность воздвигает себя посредством труда, дела и времени".

Писать, сознавая, что высказывание невозможно. Что автор не уходит в свой иллюзорный мир, а теряет вообще всякий мир (но становится при этом местом превращения вещей, местом их проникновения в собственную глубину). Что даже если произведение будет создано - автор будет отставлен от его самостоятельной жизни. Автор входит в пространство незаинтересованности, где ему не принадлежит ничто, даже время, и благодаря этому он оказывается в соприкосновении со всем, соприкосновении открытом и глубоком, лишенном опоры и свободным.

Беззаботность и желание - в сердцевине которых терпение. "Там, где я один, время дня - только трата проживания, близость к внешнему, у которого нет ни места, ни покоя. Приход сюда оборачивается тем, что приходящий становится рассеянием, расщелиной, для которой наружное является теснящимся внедрением, обнажением, хладом того, в чем мы пребываем при открытости, где пространство становится головокружительным простиранием".