Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Шведская полка | Иномарки | Чтение без разбору | Книга на завтра | Периодика | Электронные библиотеки | Штудии | Журнальный зал
/ Круг чтения / < Вы здесь
Долгий XVII век в России: антропологическая перспектива
Дата публикации:  20 Мая 2003

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Социальная история России испытала "в своем отечестве" в 1990-е годы такую девальвацию, что впору было говорить о "черном десятилетии". Завершались те исследования, которые задумывались раньше; малыми тиражами выходили тонкие книги и толстые сборники статей, - но российские "общества" уступали дорогу "личностям", "образам", "идеям", "культурам". Коснулась эта тенденция и довольно странного периода - периода "без названия". Точнее говоря, названий множество, но это-то, пожалуй, и позволяет исследователям отказываться от всех: (все еще "Древняя Русь", или "средневековье", или "позднее средневековье", или "раннее новое время", или "до- (пред-) петровская Россия", или "Московское царство", или "Российское (иногда еще "централизованное") государство", или вот еще русское общество "старого порядка". За каждым определением кроется свое историографическое направление. На фоне концептуального изобилия сворачивание едва развившихся дискуссий по целому ряду вопросов было не столько признаком очередного обновления и переоценки, сколько следствием смещения интересов. В то же время систематические и фундированные книги западных коллег Х.Рюсса, М.Перри, Н.Ш.Коллманн, И.Ауэрбах, М.По, А.Береловича, наоборот, производят впечатление развивающейся эстафеты ряда крупнейших научных школ западной русистики.

Концепции Н.Ш.Коллманн (Коллманн Н.Ш. Соединенные честью. Государство и общество в России раннего нового времени / Пер. с англ. А.Б. Каменский; науч. ред. Б.Н. Флоря. М.: Древлехранилище, 2001) и А.Береловича (Berelowitch A. La hierarchie des egaux. La noblesse russe d'Ancien Regime (XVI-XVII siecles). Paris: Editions Seuil, 2001) обладают рядом сходных черт, что позволяет рассматривать обе книги в рамках одного историографического направления. Во-первых, авторы одинаково исходят из положений антропологической истории. В сферу их интересов попадают социальные явления в их символических воплощениях: языке, ритуале, церемониале, жестах, скрытых и явных иерархиях.

Родство подходов приводит к родству методик: исследователи рассматривают выбранный период в синхронии, особенно пристально следят за устойчивыми структурами большой длительности и консервативными моделями мышления, пользуются многообразными, неограниченными по своему разнообразию, источниками и понятийной герменевтикой.

Обе книги насыщены формализованными данными: в "Иерархии равных" подсчеты численности элиты, окладов, порядка служебных статусов сведены в таблицы; в "Соединенных честью" основу расчетов составляют скрытые от читателей базы данных. Во-вторых, оба исследователя отказываются от социологического детерминизма и противостоят стереотипным моделям развития российского общества. При этом Нэнси Коллманн особое внимание уделяет критике концепции модернизации, российского отставания и теорий, близких советологическим построениям; в то время как Андрэ Берелович полемизирует с марксизмом и концепциями стадиального отставания России от Западной Европы (Э.Л.Кинан, С.М.Каштанов)1.

Выводы авторов в этой части заметно расходятся: г-жа Коллманн признает примерное стадиальное сходство России XVI-XVII веков и Европы того же времени (с. 395), а г-н Берелович все же склоняется к выводу о различии (без оценочных подтекстов) и считает наиболее оправданным для того же периода истории России сравнение с типологически сходными явлениями других обществ, независимо от хронологических рамок (с. 192, 276 и сл., 404).

В-третьих, оба автора отвергают распространенное ныне мнение о раболепстве русского общества того времени и безграничном почитании государя. Убеждение о всемерном низкопоклонстве часто подкрепляется размышлениями о монгольском влиянии, общепринятой в Московском государстве византийской модели власти, крепостничестве, министериальном подчинении слуг великому князю и царю, а также констатацией особых обстоятельств насильственного объединения России. Каждый из этих тезисов - дискуссионный. Тем более сомнительно их распространение на все и вся, а к тому же превращение истории страны в набор примеров для их подтверждения. Читаем у Н.Ш.Коллманн: "Россия была частью панъевропейской культуры, в которой репутация и статус, кодифицированные в виде личной чести, составляли основу сообщества и идентичности" (с. 15-16), и государство не определяло границы чести, а лишь "использовало защиту чести, как один из способов интеграции населения своей растущей и неоднородной империи" (с. 16-17). Не менее ответственно и полемично звучит замечание А.Береловича: "Я умышленно перевожу холоп как "покорный слуга", а не "раб". Без сомнения, эта формула подразумевает, прежде всего, простую вежливость, сходную с французским эквивалентом; я, впрочем, в не меньшей степени убежден, что эта формула не должна ни восприниматься буквально, ни рассматриваться как доказательство раболепного подчинения московских знатных людей их государю" (с. 150, прим. 21)2. В-четвертых, авторы прекрасно владеют историко-культурным микроанализом. Что могло заставить князя Ивана Васильевича Голицына устроить местнический скандал на царском свадебном обеде? И почему такое жестокое наказание - конфискация имущества и пожизненная ссылка? Никакие общие слова о феодальной спеси и безграничном деспотизме не помогут решить эти вопросы.

В книге "Соединенные честью" множество частных примеров борьбы за честь не только в высших слоях общества, но и в низших. Причем категория чести объединяет те социальные сферы, которые традиционно, и особенно в советской историографии, принято было рассматривать сквозь призму конфронтации. "Иерархия равных" отражает похожую исследовательскую программу: с первых же страниц книги мы встречаемся с обильным материалом и кропотливым поиском интерпретаций с заходами в пространственно-географические представления русского общества и самыми неожиданными сравнениями, подчас подрывающими масштабные и, казалось бы, давно закрепившиеся генерализации.

Представление о чести, сформулированное в книге Н.Ш.Коллманн "Соединенные честью", вписывается в концепцию "патриархального плюрализма" московского общества раннего нового времени. Суть концепции в том, что самодержавие не устраняло, а в своих интересах поддерживало многообразие способов общежития, институтов и ценностей, образовавшееся в ходе разрастания территории государства, а честь была одним из цементирующих принципов, благодаря которому монархия сохраняла, как ее гарант и источник, свой высокий авторитет: "Честь имела конкретное физическое измерение, определявшее параметры сообщества чести и определявшее свой центр в персоне самого государя. Пространственный символизм чести в московском государстве трансформировал концепцию чести в своего рода клей, связывавший все общество" (с. 300).

С первых же строк книги заявлен сравнительно-антропологический подход к предмету исследования, что особенно явно проступает в постоянных сопоставлениях русского материала с европейским. Тезис о самобытности средневековой России и исключительно автохтонном происхождении ее социальных институтов отклоняется в связи с обилием общих черт, объединяющих ряд средневековых обществ: "По мере изменения наших представлений о Европе раннего нового времени, Московия все более выглядит частью Европы" (с. 40).

Свою позицию Н.Ш.Коллманн подкрепляет в нескольких направлениях. Во-первых, генетической общностью России и Европы за счет "индоевропейского происхождения" (с. 15). Это аргумент сколь всеобъемлющий, столь и ненадежный. Чтобы доказать его действенность, следует опровергнуть его импликации применительно к неиндоевропейцам, что в книге не сделано. Во-вторых, в числе общего у России с Европой названы "аграрное, крестьянское хозяйство", христианство, уважение к репутации и статусу, кодифицированных "в виде личной чести" (с. 15-16, 90). Но ни один из перечисленных параметров сравнения не позволяет ограничиться рамками "панъевропейской культуры". Поэтому долгий путь г-жи Коллманн к реабилитации России от "деспотического" мифа, как кажется, может быть продолжен. Кроме того, в книге слишком, на мой взгляд, оголены идеологические подтексты дискуссии, в упрощенном виде сводящейся к вопросу, была в Московской Руси частная собственность (с. 40-42, 179, 283).

Выяснив, что нынешней России "необходимо преодолеть", чтобы осуществился "потенциал будущей России", можно улучшить скорее атмосферу дискуссии, нежели ее содержание. Наблюдения о различии Московии и современной ей Европы нарушают стройную модель сходства. Московиты не знали дуэли, царская администрация забрала решение вопросов чести в свои руки, в России не был развит "ученый дискурс" (с. 16, 104-105, 110-111, 278, 332 и сл.)3.

Критерием для последней оценки стала ренессансная Европа, а фактическим основанием - отсутствие ученых текстов и низкая образованность русского населения. Но существуют и иные точки зрения. Подсчитать и сравнить образованность довольно трудно. До середины XVII века в России не было учебных заведений университетского типа, а с учеными спорами отдаленное сходство имеют споры между официальной церковью и "еретиками".

Какими бы проблематичными ни оказывались подобные сравнения, они могут оказаться единственной возможностью избежать несовпадения языка с предметом описания. Об уважении к высокой культуре свидетельствует расцвет книжности. Б.Н.Морозов только в древлехранилищах Москвы и Санкт-Петербурга выявил более 700 частных архивов XVI и, в основном, XVII века, причем разнообразными рукописями владели все социальные слои от московского боярства до крестьян4. Библиофильство - "книжное научение", "книжное почитание" - было неотъемлемой чертой русской знати5. Поэтому нельзя согласиться с Н.Ш.Коллманн, что военная доблесть и религиозность мешали служилым людям заниматься письменным трудом (ср.: с. 43, 45).

Автор помещает игру русских политических дискурсов в рамки устной культуры и считает культурную ориентацию на устное слово более выгодной для антропологического исследования (с. 49, 77, 184-185, 307). Все же "устность" русского XVII века, тем более как синоним "традиционности" или "отсталости", - односторонний, а потому сомнительный, тезис, высказанный в книге американской исследовательницы в качестве общего впечатления и основы для умозаключений, но сам по себе не подкрепленный аргументацией.

В первой и третьей главах "Соединенных честью" изучены "концепции чести в культуре" и "практика чести". Идеалы и предписания в книге сопоставлены с практикой борьбы за честь на всем протяжении развития законов в России от Русской Правды до Соборного Уложения и - пунктирно - до уголовного и гражданского кодексов 1845 и 1851 гг. Можно сказать, что предмет исследования - социальная мобильность в целом: государство устанавливает ее правила и контролирует стабильность, индивидуумы и их группы борются за социальный статус и эту стабильность в определенном смысле расшатывают. Как признается Н.Ш.Коллманн, "до некоторой степени можно утверждать, что это общечеловеческие ценности" (с. 90, 113). Заметим, что автор здесь вновь настаивает на общем европейском прошлом этой концепции, выраженном в христианстве и "Германском наследии" (индоевропейскость уже не аргумент), причем гипотеза вновь не проверена "общечеловеческим опытом" или хотя бы какими-либо опытами кроме европейских. Г-жа Коллманн пользуется репрезентативной выборкой дел по вопросам чести - 632 дела с почти сплошным территориальным охватом России за 1500-1720-е гг. На основе базы данных выясняется, например, что только в 8% судебных процессов не обсуждалось устное оскорбление. Это требует соотнесения с тем фактом, что в кодексах Киевского периода устные оскорбления не фигурировали отдельно от оскорбления действием (с. 66-67, ср.: с. 68-69 и 86)6.

По числу дел в порядке уменьшения наиболее важные - нарушение закона, семейная честь, чин или любой, даже самый низкий, социальный статус (с. 84-89, 106-108, 160 и сл.). Категория "нарушение закона" неоправданно широка, и в книге не объясняется, по какому принципу и какие дела о воровстве, уклонении от воинской службы и т.п. причислены к "дискурсу чести". В последующих главах книги подробно рассмотрены семейная и социальная честь, но и там воровство и прочие случаи "нарушения закона" не затронуты, поэтому вывод о том, что "особенно волновали жителей Московии обвинения в нарушении закона" (с. 86), имеет сомнительную ценность в рамках данного исследования бесчестья.

В книге убедительно показано, что защита чести в московском законодательстве охватывала широкие социальные слои и распространялась от царя и высшего духовенства до холопов в 1550 г., калик, бастардов, проституток и "ведьм" в 1589 и неправославных иностранцев в 1649 гг. Параллельно усиливались наказания за "бесчестье". Их система оформилась в Соборном Уложении. Н.Ш.Коллманн вырабатывает алгоритм санкций, впрочем, не приведя в своей книге ни одного доказательства в пользу того, что он действовал на практике: "...как правило, чем выше был статус оскорбителя или жертвы, тем более символичным был штраф, выраженный денежной суммой. Чем ниже был статус оскорбителя и чем больше был разрыв в социальном положении оскорбителя и жертвы, тем в большей степени наказание переносилось в сферу телесного наказания; чем разрыв был меньше, тем в большей степени оно выражалось деньгами" (с. 100, ср.: с. 206).

Споры, как установлено в гл. 3, чаще всего происходили между равными по статусу (более 2/3 тяжб базы данных). Наиболее частыми тяжущимися оказывались соседи и родственники. Не боясь коррупции судей и высоких судебных пошлин, московиты обращались в приказы, к воеводам, общинным старостам и к духовенству с исками. В книге Н.Ш.Коллманн изучены механизмы судебных процессов, причины устойчивого влияния общины на проведение следственных процедур. Большинство дел (3/4) не продолжались далее подачи челобитных, что свидетельствует о том, что в первую очередь суд был средством устрашения ответчика (сознательный отказ автора от данной мотивации ничем не обоснован - ср.: с. 214), а приговоры могли заменяться на внесудебные решения. В "ассортименте наказаний" законодательства в книге г-жи Коллманн почему-то не фигурирует ссылка, а генезису телесных наказаний посвящена одна фраза, относящаяся к Уложению 1649 г., хотя его роль не более чем промежуточная, о чем свидетельствуют примеры использования этой меры наказания в 1620-1640-х гг. (с. 204-206).

Местнические дела представлены в гл. 4 как элитарный способ отстаивания родовой чести личности. В базе данных Н.Ш.Коллманн около 2/3 всех известных на сегодняшний день местнических дел за XVI-XVII вв. (1076 из 1624 приведенных в Хронологическом реестре Ю.М.Эскина, если не учитывать, что г-жа Коллманн рассматривает как местнические дела спор 1462-1464 гг. между В.Ф.Сабуровым и Г.В.Заболоцким, а также 3 дела 1520-х гг.. Следуя источниковедческой логике автора, было 3 этапа эволюции местничества как социального института: 1) споры внутри "старого боярства" на основе устных разбирательств; 2) споры на основе слабо документированной иерархии родов и служебных назначений; 3) споры по официальным родословцам. Фактор участия элиты в работе над эталонными документами, поддерживающими институт чести, учтен в "Соединенных честью" недостаточно. Официальные Разряды составлялись с использованием частных семейных записей, и, что особенно интересно, в местнических делах XVII века соперники апеллировали к разрядным записям своих домашних архивов7.

Сходным образом возникали родословные на основе росписей Всеволож-Заболоцких, Кобылиных-Кошкиных, Шуйских и т.д. (см. также с. 245-247)8. Нельзя признать достаточно обоснованными выводы о приговорах по местническим делам. Во-первых, выводы не распределены по периодам и сразу рассчитаны на 200 лет. Во-вторых, Н.Ш.Коллманн утверждает, что в 48% случаев истцы проигрывали дело. Насколько репрезентативна данная цифра для заключения о патриархальном характере отношений царя с элитой? Оказывается, только в 15% случаев от этих 48% (т. е. чуть более 7% от всех дел) проигрыш фиксировался как следствие судебного разбирательства, в остальных 85% царь отказывался давать ход челобитной (с. 252, 255). Последний вариант все же еще не означал, что истец проиграл: жалоба была не только средством обороны статуса, но и средством его повышения, и истец добивался, по меньшей мере, сохранения прежнего статуса, создавая выгодный прецедент вызова в адрес более высокой позиции для сородичей; кроме того, отвод челобитной, как отмечает Н.Ш.Коллманн, часто сопровождался снятием местнического расчета в целом, то есть назначение не приносило "порухи" ни одной из сторон, что также было в пользу истца и его рода (с. 255-256).

Выигранных истцом дел всего около 2%, но еще около 24% ситуаций закончились удовлетворительно для истца без процесса. Если прибавить к этим 26% еще часть от 14% дел, в которых приговор не зафиксирован, и часть случаев выгодного для истца отвода челобитной, - общие выводы значительно изменятся и не окажутся такими строго выдержанными в рамках концепции "патримониального плюрализма", чтобы можно было утверждать: "Таким образом, местничество по своей сути было патримониальным институтом, позволявшим правителю реализовать свои политические цели и своевременно мирить своих подданных самым личностным и фамильярным образом" (с. 251, 268-270). "Суть" определена еще до анализа и слишком жестко. Служилые люди едва ли не в 50% исков могли выйти из борьбы с некоторыми выгодами для себя и своих родов. Не значит ли это, что и монарх, поддерживая или отклоняя иск, вступал в иерархическую игру как одна из сторон, не обязательно решающая?

Читателю "Соединенных честью", тем не менее, предлагается иная интерпретация, которая и получает завершение в трех последних разделах книги (гл. 5, 6, Эпилог). Честь, "склеивающая" общество, представлена здесь как дискурс, погруженный в институт самодержавия (что сближает подход Н.Ш.Коллманн с представлениями Ш.-Л. Монтескье и М.М. Щербатова). Общество, согласно этой схеме, в России было вовлечено монархией в распределение власти (с. 321, 393). В какой-то момент (1682 г.) самодержавие начало устранять свое изобретение, создавая новую элиту с новой, более индивидуалистичной, ментальностью (гл. 6). Но сохранился вопрос: как оказалось, что "стойкая" честь пережила все каналы и институты ее распределения властью и оказала действие на законодательство эпохи Николая I? Значит, и сама власть была гарантом, но не источником чести? Значит, самодержавие включилось в дискурс чести, но было бессильно вместе с институтами устранить, пользуясь языком А.Береловича, и их "дух"?

В главе о патриархате (гл. 2) развит центральный для исследования тезис о том, что "как и в Италии, Англии, Франции, Германии и иных странах XVI в., в России раннего нового времени в центре всего, связанного с вопросами чести, находились женщины и сексуальность" (с. 113). Относительным новшеством в гендерном изучении московского общества стала разработка американским ученым договорной концепции патриархата. На всем протяжении книги, при ее фундированности и богатстве ссылками на новейшие теоретические разработки, нет утверждений о том, что в отношениях между полами в Московской Руси существовала асимметрия.

Мужчины, в общем отличаясь "женоненавистничеством" (с. 114), требовали от женщин кротости и сексуального воздержания. Женщины пользовались своим привилегированным положением в системе штрафов и в судебной системе в целом, чтобы приобретать и избавляться от мужей, выступать вместо мужей на суде, влиять на матримониальные связи своих детей, пресекать - иногда с выгодой для себя - сексуальные посягательства и насилие, добиваться верности мужей, а в случае развода - выплаты алиментов и материальной поддержки (с. 132-133, 139-141, 157-158).

"Структура патриархата, - пишет Н.Ш.Коллманн, - нередко имеет подобную оборотную сторону: смирявшиеся с ним женщины выигрывали в статусе и материальном благополучии; в ограниченных рамках социальных норм женщины могли обрести уважение и авторитет" (с. 115-116). Нравилось им это или нет, женщины не меньше мужчин участвовали в создании патриархального общества. Его оборотные для женщин стороны, видимо, были очень для них тяжелы, но компенсировались рядом преимуществ. Даже если муж "мучил" жену и прочих домочадцев, пропивал семейные деньги и т.д., это вызывало не протесты, аналогичные европейским querelles des femmes: в таких случаях женщины боролись, "не вынося сор из избы", или пользовались поддержкой родственников, других микросообществ и суда. Но следует ли из утверждения о центральном положении женщины в защите чести, что властные структуры патриархального общества создавались и реорганизовывались благодаря определенному гендерному согласию? Или военизированное мужское общество само создало этот "центр" чести?

Первая часть "Иерархии равных" "Парадоксальная деспотия" открывается виртуозным микроанализом одного местнического сюжета. На примере спора вокруг служебных назначений 1616 года показано, с какими трудностями может столкнуться исследование иерархических представлений. Автору приходится шаг за шагом проверять всевозможные расклады статусов всех участников местнического дела, соотносить многочисленные показатели и данные о командующих. Отвергнут как недоступный для рассмотрения фактор возраста, не помогает построить интерпретацию срок службы участников конфликта от первого упоминания в Разрядах, сходным оказывается социальное положение и примерно равноправными связи родства и происхождения.

Выступление становится, по мнению историка, следствием подспудной иерархии географических секторов самого Кремля: жалобщики получили назначения в малозаселенных Заяузье и Замоскворечье, тогда как защищающаяся сторона на северных постах. Это позволяет сформулировать интегральный подход к местническим делам: учитывать не только возраст, статус, должности, статусы их семей, служебное положение, но и запрятанное или невысказанное в источниках "неравенство в чистом виде" (с. 61). Андрэ Берелович отказывается при этом от глобального подхода и детерминизма, выбрав в качестве предмета своего исследования "дух институтов" (с. 64, 180, 192, 205 и др.).

Следующие 3 главы посвящены истории Смуты, рассказанной под заметным влиянием общей схемы С.Ф.Платонова, которому почему-то противопоставлены только в невыгодном свете только построения советской историографии (с. 15, 98). Знаменательно, что автор полностью обошел дискуссию вокруг тезисов о классовой борьбе и крестьянской войне, отразившуюся на докторской диссертации А.Л.Станиславского и последних прижизненных статьях В.Б.Кобрина в книге "История Отечества: люди, идеи, решения". При этом влияние А.Л.Станиславского все же ощущается в книге, когда автор пишет о событиях начала XVII века как о "гражданской войне" (с. 92, 103, 212).

Если Россия в это время - традиционное общество и наиболее удобный инструментарий для ее изучения можно найти скорее у Фрэзера, чем у Маркса, почему в момент потери династии, а затем в 1606, 1610 и 1612-1613 годах в русском обществе элита была подготовлена к коллективному обсуждению вопросов легитимного престолонаследия и даже самозванцы претендовали на престол, апеллируя к тем же представлениям о легитимности, что и старая элита? На каком основании делается вывод, что общественно-политическое и юридическое мышление находилось в начале XVII века в России в эмбриональном состоянии ("Московия еще не начала размышлять о себе" - с. 144)? С чем именно при этом автор косвенно сравнивает этот зародыш? И как быть с вопросом, являются ли "Беседа Валаамских чудотворцев", "Крестоцеловальная запись Василия Шуйского", письма патриарха Гермогена, постановления Совета всей земли, "История" Авраамия Палицына своеобразными воплощениями юридической мысли, сопоставимыми если не с трактатами Ф.Суареса или Ж.Бодена, то с юридико-политической мыслью, скажем, Франции или Фландрии XII века?

Конечно, трудно недооценить роль Земских соборов и ограничения самодержавия. А.Берелович, вслед за Г.Котошихиным (1666/67), считает, что мягкие формы государственного устройства, предоставляющие знати возможность многопланового участия в политике и даже определенного договора с монархом, ограничивающего его власть, сохранялись в России и на протяжении правления Михаила Федоровича (с. 136). Здесь логично было бы упомянуть веские сомнения по этому поводу Х.-Й.Торке (хотя на них уже и прозвучали контраргументы В.Н. Козлякова): было ли представительство "правом" и тем более в каком-либо смысле "сословным правом" и не пользовались ли монархи соборами для укрепления самодержавной власти?9 С другой стороны, гипотеза, почерпнутая из записок чиновника второй половины XVII века, не подкреплена должной полемикой с тезисом Л.В.Черепнина о роли патриарха Филарета в свертывании "соборной демократии". Примеры апелляции Второго ополчения к идеалам всенародного покаяния и соборного совещания, а также слова Пискаревского летописца "Глас убо Божий - глас народа" (то есть точное воспроизведение формулы "vox populi - vox dei") в "Иерархии равных" неубедительны: это вовсе не аргументы против довольно архаичной идеи "русского деспотизма". Ведь пресловутый "деспотизм" можно рассматривать в таком же "чистом виде", как и "неравенство".

И под таким углом зрения, к сожалению, никакие "голоса" сами по себе, вне своих контекстов, теоретической обработки и возможных социальных гарантий, ничего не решают. Более весом тезис о рождении "русского деспотизма" из духа трудов придирчивых и погруженных в свое мировидение иностранцев (опять же труднообъяснимы явные историографические лакуны: этот тезис звучит как лейтмотив в специальных исследованиях М.По и в книге соотечественников г-на Береловича - М.Мерво и Ж.-К.Роберти)10.

Вторая часть книги "Статус знати" посвящена тем аспектам неравенства, которые позволяют сконструировать отличия знати от других слоев населения. Г-н Берелович прибегает к наиболее современным методикам исторической антропологии: он применяет своеобразное плотное описание самой категории "знатный", создает синхронный языковой срез для значительного периода от начала XVI до конца XVII века. Границы дворянства были преодолимы не только в средневековой Европе, но и в России: "Каждый знатный происходит в конечном итоге от незнатного, и его собственные потомки очень часто возвращаются в простонародное состояние" (с. 144, 155 и сл.). Как оказывается, к началу XVII века в России нет ни знати как социальной группы, ни знати как абстрактной категории, есть только "знать" в кавычках, условность современной научной литературы, и множество семантических туманностей: "знатный", "дворянин", "шляхтич", "благородный". Границы социальных явлений, очерчиваемых этими и множеством других понятий, теряются, как только исчезают политические прецеденты.

Московская администрация, по интересному замечанию А.Береловича, "увертывается от терминологической проблемы, которую поднимают перед ней зарубежные дворяне" (с. 146, 151 и сл.), а в соответствии с Уложением 1649 года зависимое положение фиксируется уже где-то в низших слоях дворянства, тогда как статус купечества перерастает позиции дьяков и жильцов (с. 145, 148-149, 156). Таким образом, концепт знати постепенно "на ощупь продвигается в поисках точного слова, в то время как понятие уточняется в коллективных представлениях" (с. 146-147).

С этим не вполне можно согласиться. Единое понимание отличий знати от незнатных как отличий кастовых в допетровской России не возникает, и прояснение социальных категорий даже не развивается в этом направлении. Скорее происходит обратное: прежние границы между служилыми людьми и простолюдинами колеблются в процессе формирования новых путей социальной мобильности (служилое холопство, земельные пожалования "разночинцам" за службу, дворянство по найму, церковная служба и т. д.), а различия разрастаются внутри той социальной группы, которую можно условно определить как "знать", благодаря расширению "иерархической сетки", даже если она включала не тысячи кластеров в системе категорий "чин - выслуга - поместный оклад - денежный оклад - денежный разряд", а лишь десятки и сотни (ср. с. 241).

Определив трудности, автор "Иерархии равных" начинает их преодолевать на конкретных примерах из социальной и культурной практики. Подробно реконструируется процесс составления дворянской служебной документации, еще крайне слабо использованной в социально-исторических исследованиях (с. 188, 191, 194-195 и др.). Специально изучены выплаты денежных жалований московским и провинциальным дворянам, и выводы Андрэ Береловича позволяют по-новому, хотя и в развитие наблюдений Р.О.Крамми, представить русскую финансовую систему XVII века: назначение денежной "подмоги", как и борьба за оклады, было в первую очередь фактом престижа, а не благосостояния; а за сами выплаты служилым людям приходилось бороться по пять лет и часто более; естественно, многие дворяне сталкивались в повседневности с штрафами и долгами (с. 196, 200 и сл., 238 и сл.). Обособление от простонародья и от других знатных родов также происходит обычно по более или менее явным схемам.

Представители "доброй породы" объявляют о своем отличии от остального населения, когда возникает в том необходимость: "дети боярские" не выходят с неравными на судебное "поле"; дворянин по происхождению И.Д.Лопухин отказывается фигурировать после привилегированного купечества в числе дьяков, чьими фамилиями завершено печатное Соборное Уложение; Дмитриевы обращаются к царям Иоанну и Петру и к Софье с просьбой заменить им их фамилию, распространенную среди простолюдинов, на фамилию их родословных предков Даниловых или Мамоновых - так они становятся Дмитриевыми-Мамоновыми.

Перевод зарубежных эквивалентов не дает решающих успехов, но пессимизм автора в этом отношении, думается, неоправдан. Ему удается установить общие наиболее частотные по упоминаниям признаки дворянства Восточной Европы, их всего три: происхождение, военная служба в кавалерии и земельная собственность (с. 153, 175 и др.). Основываясь на своих подсчетах с использованием данных по результатам исследований А.П.Павлова и Е.Ю.Люткиной, А.Берелович прослеживает изменение в численности дворянства в XVII веке - она заметно возрастает с его второй половины, а в среднем за 1589-1681 гг. примерно на 1,9% в год (с. 158-162). Одновременно меняется статус представителей некоторых придворных категорий. Например, число стряпчих увеличивается между 1589 и 1627 гг. в 7 раз, но среди них появляются выходцы из средних или захудалых родов, а также из дьячества (с. 164-165, 169 и сл.). Впрочем, когда исследователь характеризует такую "неопределенную придворную роль", как "комнатные", или "ближние" бояре, он не вступает в полемику с С.Н.Богатыревым, который рассматривает "ближнюю думу" наравне с другими придворными "учреждениями" XVI века (с. 169)11.

Самобытны представления А.Береловича о русском местничестве. В третьей части книги "Ментальный мир русского дворянина" автор фактически превращает этот общественный институт, обычно фиксируемый в делах о местнических спорах, в общественную систему, в тот самый скрытый "дух институтов", который накладывал на людей и пространство "иерархическую сетку".

Мог ли рассчитывать Иван Голицын, что он на царской свадьбе выиграет места у Ивана Шуйского и Дмитрия Трубецкого? Какие при этом он должен был совершить подсчеты? Почему все для него не сложилось, и не было ли ему все равно - что с ним будет после? Нет ни одного источника, который раскрывал бы всю логику развертывания иерархических представлений и предоставлял бы историку алгоритм местнического процесса. Г-н Берелович реконструирует при помощи историко-компаративного метода комплекс факторов, бравшихся в учет при снятии конфликта (особенно существенным оказывается вопрос о математической точности при определении социальных границ между социально "равными", например изученный в книге Н.Ш.Коллманн "Родство и политика" принцип московской политической иерархии "сын занимает четвертое место от отца").

Любая церемониальная тонкость, ускользающая от стороннего взгляда, могла вызвать местническую диспропорцию в этой "бухгалтерии нобилей" (с. 372): левая сторона была ниже правой; иметь много земли в иерархически низком городе было "порухой" для чести, если служилый низшего чина имел мало земли в иерархически более выгодной местности; высокий чин мог забыть о своих преимуществах перед низким чином, если потерял доступ "перед очи" государя; полки, столы, крестные ходы, свадебные обряды, крепостные башни переставали быть сами собой, а отражали и реорганизовывали иерархическое распределение.

Сравнение местничества с иными моделями иерархического распределения (Армения, Византия, Франция, Священная Римская империя, крайне фрагментарно Япония), проведенное на уровне "текстов и слов", позволило автору дополнить и развить наблюдения С.О.Шмидта, Ю.М.Эскина и Н.Ш.Коллманн. Система правил отстаивания дворянской чести в России XVII века не была настолько гибкой, чтобы допустить вполне освоенную поляками или французами внесудебную дуэль, но и не была такой закрытой, как в Византии, чтобы ограничить свободу социальной борьбы дворянина мелким саботажем.

Для русского дворянина вряд ли были доступны опусы вроде "Каталога мировой славы" (Б. де Шассене), иерархически упорядочивающего всю Вселенную от римских пап до горных пород (с. 287-289, 326 и сл.). А.Берелович полагает, что от начала до конца XVII века произошла эволюция в формах "бесчестья" (расплаты в случае проигрыша местнического дела): порка сперва была проявлением мести обиженной стороны, и за нее можно было расплатиться деньгами в размере годичного заработка; после Уложения 1649 года порка стала официальным наказанием за отказ платить деньги (с. 373-374).

Автор "Иерархии равных" в завершение раздумий над ритуалом выдачи головой задается серией вопросов о значении этого ритуала. Сведения о церемонии выдачи головой за XVII век редки: все, чем располагает исследователь, - замечание Г.Котошихина, одна пословица, один эпизод из жизни И.И.Болотникова и неясной ценности ремарка А.Ф.Малиновского (1817). Вообще неясно, сколь приемлемы для проблематики книги все выбранные примеры, но, как представляется, вывод, будто мы "никогда не узнаем" (с. 378), была ли готовность местничающих дворян бороться за честь на смерть частью символической игры или действительным намерением, - звучит странно в самой формулировке противопоставления. Неужели примеров того, как дворяне лишались денег, имущества, всего состояния, отправлялись в ссылку, попадали в немилость, тюрьму, обрекали себя прямо или косвенно на смерть, - неужели всего этого недостаточно, чтобы смерть и ее симулякры не составили для нас в местнических делах неразрывного единства?

Завершающий сюжет книги посвящен клановой памяти. Г-н Берелович показывает, с одной стороны, механизм воздействия личной службы на клановую память, а с другой стороны, формирование круговой поруки между государевыми слугами, которой пользовалась монархия в своих целях. Забота о чистоте "стада" приводила к отречению от "паршивых овец" - дворяне нередко просили царя "забыть" о своих родственниках, от сводных братьев до родителей и сыновей. В книге высказывается интересное предположение, что внутри кланов "в некоторых случаях" существовали местнические стратегии, передающиеся от поколения к поколению, и невыполнение этой родовой миссии могло привести к тому, что родственники сами за своего нерадивого сородича направляли царю челобитье об открытии местнического дела (с. 386 и сл.). Насколько успешной могла быть подобная настойчивость, показывает пример клановой карьеры Леонтьевых, добившихся думского чина в значительной мере благодаря местническим процессам против более высоких по придворному статусу фамилий (с. 393).

Оба автора заканчивают свои монографии краткими замечаниями о петровских реформах. Но здесь, пожалуй, происходит кардинальное и окончательное расхождение двух исследовательских программ. А.Берелович признает лишь минимальную преемственность (соглашаясь в этом с А.Л.Хорошкевич) и, таким образом, значительные изменения облика страны и ее элиты при Петре I. Н.Ш.Коллманн рассматривает реформы рубежа XVII-XVIII вв. как подготовленные и лишь упорядочивающие и систематизирующие накопленные в XVII веке достижения.

Спор возобновляется на качественно новом уровне понимания допетровской России, и совершенно справедливо г-н Берелович пишет по этому поводу: "Изучение древней России совсем недавно вступило в новую, чрезвычайно многообещающую фазу, и наше понимание, как и наши знания, продвигается гигантскими шагами" (с. 406). Существенно для дальнейших исследований то, что оба автора изучают изменения в самих социальных представлениях, которые в "Иерархии равных" связываются с неевклидовой геометрией российского мышления, а в "Соединенных честью" - с переходом от коллективных к индивидуальным ценностям чести. Н.Ш.Коллманн почувствовала также новое состояние научного знания, позволяющее глубже понять не только преобразования Петра I, но и преемственность XVIII века с допетровской Россией, во многом сохранившейся до и возродившейся после 1725 года. Знать, постоянно борющаяся за почести, предстала в новых книгах Н.Ш.Коллманн и А.Береловича не только в процессе конфликта, но и в сложном общественном взаимодействии с государем и простонародьем. И все же взаимодействие чаще изучается авторами как продолжение или дополнение конфликта. Возможно, если поменять местами предмет и средство его раскрытия, знать в большей мере проявит свое временное, долгосрочное, постоянное клановое и персональное дружелюбие. Но это будут уже другие книги.


Примечания:


Вернуться1
Идея об отставании России, как бы А.Берелович ее не избегал на уровне генерализации, "всплывает" в разных сюжетах книги: отставание в вооружении, сходства с каролингской Францией в институтах государственной службы, традиционные механизмы передачи власти, эмбриональное состояние политической, юридической, социальной мысли - вот лишь малый список характеристик другого общества. И все же логика исследователя не догматическая, а парадоксальная. Понимание общественных институтов в "Иерархии равных" выстраивается не от этой идеи, а от осмысления скрытых в институтах системных общественных и индивидуальных связей.


Вернуться2
Впрочем, А.Берелович все же отдает дань теории московского деспотизма, когда размышляет над правами и обязанностями московских и европейских правителей (см. также с. 139-140, 371, 405 и сл.). Странно, что для доказательства сходства в обращении российской знати к своим монархам с аналогичными западными традициями автор ссылается на такие еще менее, чем само по себе слово "холоп", значительные факты, как разрешенное обращение к государю на "ты", царская развлекательная переписка и купание своих слуг в проруби Алексеем Михайловичем (с. 175-176). Что именно всем этим доказывается? Кроме того, автор прямо и безоговорочно заявляет, что западный дворянин прежде всего землевладелец, тогда как корни русской знати, если следовать Х.Рюссу, в государевой службе (с. 176 и сл., 214 и сл.). Но о "западном дворянине" какого времени идет речь? Если классического и позднего средневековья, то что такое фьеф без оммажа? И что такое русский знатный, начиная с "сына боярского" или "однодворца", без земельного владения? Достаточно сослаться на рассматриваемый г-ном Береловичем летописный пересказ несохранившегося приговора о кормлениях и службе 1556 года: за службу вообще (независимо от ее количества и качества) "кормление" и "урокы" выделяются "по отечеству и дородству". Что характерно, "оскудение службой" также объясняется в источнике земельным и финансовым обнищанием, а набор на службу устанавливается в пропорции к занимаемой служилыми людьми земельной площади. Возможно, это только идеал. Но, как признает сам автор, в XVII веке даже больше, чем в XVI, государство было заинтересовано в поддержании верной службы постоянными прибавками жалованья и земельных владений (с. 226-227). Итак, земля (и жалованье, а для более знатных также и происхождение) и служба - две стороны одной медали. Можно ли их распределять в иерархии?


Вернуться3
Социальная теория не обнаруживается в московских источниках до конца XVII века, но это связано не в последнюю очередь с направлениями поиска. Во-первых, юридическое изучение общества только начиналось в Европе XVI века, и системы не производят на современных исследователей впечатления сходства с тем, что в "классической эпистеме" принято называть "теорией". Во-вторых, классические социальные и политические теории были известны в России не только по "Тайная тайных", "Домострою" и сочинениям публицистов. Совершенно неясно, что подразумевается в качестве когнитивного идеала, когда Н.Ш.Коллманн пишет, что эти теории в России "не были систематизированы и не имели значительного влияния" (с. 104). Не будем забывать, что даже названные автором тексты дошли в больших рукописных традициях и в виде многочисленных отрывков, выписок, цитат и переработок. Что может быть более надежным признаком "значительного влияния"? Другое дело - систематизация. Библейское и святоотеческое наследие в этом отношении привлекало большее внимание книжников XVI-XVII вв. Не обладало ли это наследие теоретическим потенциалом? В концепции "патримониального плюрализма" Московское государство представлено как поле противоборства регионального многообразия с самодержавными практиками и дискурсами, создающими "хоть минимум единения" (с. 110). Это упрощенная схема, и чтобы обосновать ее, г-жа Коллманн постулирует ее основания даже в тех случаях, когда источники этому сопротивляются. Почему у московских книжников не было иных представлений о единении и своей идентичности, кроме навязанных властью? "Неудивительно, - читаем в "Соединенных честью", - что в языке Московской Руси отсутствовало слово "общество"" (с. 108; ср.: с. 298-299). Это не совсем точно само по себе: слово в языке существовало, но значило не "объединение людей", а "общение". Как раз удивительно, что факт такого несовпадения использован автором для того, чтобы аргументировать неразвитость социальной теории в России. Отсутствие слова превращено в отсутствие концепта со сходным значение. Но ведь были такие понятия, как "православное всенародство", "вся земля", "Руская земля", "община" и др. - ни одно из них в книге Н.Ш.Коллманн не изучено и даже не заявлено как возможный носитель идентичности.


Вернуться4
Морозов Б.Н. Частные архивы как источник для изучения социальной структуры русского общества XVII в. // Спорные вопросы отечественной истории XI-XVIII веков. Тезисы докладов и сообщений Первых чтений, посвященных памяти А.А.Зимина. Москва, 13-18 мая 1990 г. М., 1990. Ч. 2. С. 178-181.


Вернуться5
Литературу и аргументацию см.: Калугин В.В. Андрей Курбский и Иван Грозный: (Теоретические взгляды и литературная техника древнерусского писателя). М., 1998. С. 17 и сл., 135 и сл.; Кукушкина М.В. Книга в России в XVI веке. СПб., 1999. С. 7-8, 127-128.


Вернуться6
Недостаточное внимание древнерусского законодательства к устным оскорблениям может быть следствием того, что таковые находились в то время в ведении традиционного обычного права. Н.Ш.Коллманн специально не анализирует процесс появления в списках Пространной редакции "Правды Русской" статей 18, 20-23, а также ст. 85-87. Навет ("поклеп", "клепати"), не подкрепленный свидетелями или подкрепленный неполноправными лицами (холопами), приводил к крайней мере испытания - ордалии. Думается, сама допустимость "правды железа" снимает необходимость в санкциях для устных оскорблений: слово воспринималось судом в качестве диффамации только тогда, когда произносивший его считал возможным отстоять свое обвинение на суде Божьем не как унизительную брань, а как свидетельство. Поэтому устные оскорбления сами по себе не представляют специального интереса для "светского" права и уже в XI в. оказываются в ведении церкви. Судьба "поклепных статей" связана с текстологическими трудностями: самый ранний Синодальный список Пространной правды (1280-е гг.) не сохранил ст. 18, но ст. 20-22 в нем присутствует (Зимин А.А. Правда русская. М., 1999. С. 157-163, 177; текст архетипа см.: с. 367-368; см. также: Алексеев Ю.Г. Псковская судная грамота. Текст. Комментарий. Исследование. Псков, 1997. С. 38-41 [ст. 16, 18, 19, 24, 26, 28-31, 35, 38], 47 [ст. 116, 120]). Г-жа Коллманн утверждает, что "до пятнадцатого века включительно церковные и светские законодательные тексты "не обобщали практику компенсацию за оскорбление ни в терминологии, ни в законодательных определениях" (с. 69-70). Автор справедливо указывает, что понятие "бесчестье" отождествлялось в XIV-XV, как и в XVI-XVII вв., с устным оскорблением, но почему-то обращает внимание только на случаи употребления в источниках одного слова "бесчестье", не интересуясь терминологией, относящейся к устным оскорблениям. Уже в Псковской судной грамоте 1397 г., отразившей законодательство с XIII в., истец имеет право протестовать, что его "облыгают" сыщики-приставы (Алексеев Ю.Г. Указ. соч. С. 42 [ст. 48]). В Двинской уставной грамоте 1397-1398 гг. ст. 29 Пространной правды переработана и дополнена в части преступления на "А кто кого излает боярина", а в части санкции на "и наместницы судят ему по его отечеству безщестие". А.А.Зимин доказал, что положение о "безщестье" восходит к источнику уставной грамоты, который отразился также в списках Пространной правды Розенкампфовского и Ферапонтовского видов Синодально-Троицкой группы списков (Зимин А.А. Указ. соч. С. 153, 158, 166-173, 284-289, 323). Употребление понятия "лаяние" ("лаяти") в Лаврентьевской, Ипатьевской летописях и переводах из святоотеческой литературы свидетельствует о том, что устное оскорбление воспринималось как проявление злого умысла как в связи с физическим насилием, так и независимо от него (Словарь древнерусского языка (XI-XIV вв.). Т. 4 (изживати - моление). М., 1991. С. 392-393).


Вернуться7
Эскин Ю.М. Смута и местничество // Архив русской истории. М., 1993. Вып. 3. С. 78-88; Петров К.В. К изучению текста разрядных записей за Смутное время // Опыты по источниковедению. Древнерусская книжность: редактор и текст. СПб., 2000. Вып. 3. С. 140-145.


Вернуться8
Веселовский С.Б. Исследования по истории класса служилых землевладельцев. М., 1969. С. 12-13; Бычкова М.Е. Родословные книги XVI-XVII вв. как исторический источник. М., 1975. С. 148-149.


Вернуться9
Торке Г.Й. Так называемые "Земские соборы". К вопросу о сословно-представительной монархии в России // Спорные вопросы отечественной истории XI-XVIII веков. Тезисы докладов... С. 263-266; ср.: Козляков В.Н. Служилый "город" Московского государства XVII века: (От Смуты до Соборного уложения). Ярославль, 2000. С. 134-142.


Вернуться10
Mervaud M., Roberti J.-Cl. Une infinie brutalite: L'image de la Russie dans la France des XVIe et du XVIIe siecles. Paris, 1991; Poe M. What Did Muscovites Mean When They Called Themselves 'Slaves of the Tsar'? // SR. 1998. Vol. 57. # 3. P. 585-608.


Вернуться11
Богатырев С.Н. Ближняя Дума в третьей четверти XVI в. // Археографический ежегодник за 1992 г. М., 1994. С. 119-133; То же (продолжение) // АЕ за 1993 г. М., 1995. С. 94-112; То же (продолжение) // АЕ за 1994 г. М., 1996. С. 64-81.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Анна Кузнецова, Легко ли быть вежливым /19.05/
Водяные знаки. Выпуск 10. Cтихи Василия Филиппова. Это мир больного человека, в котором прозаический синтаксис - единственная опора сознания.
Сергей Солоух, Вместе /19.05/
И будешь мир описывать словами, потому что Ильф и Петров пролетают над тобой самолетами Аэрофлота.
Олег Дарк, Живые и мертвые /16.05/
На "Национальный бестселлер" можно выдвигать как по изданной книге, так и по рукописи. Я думаю, эта общая двусмысленность премий разрушает возможную специфику "бестселлера". Премию "Национальный бестселлер" я бы мыслил как кампанию.
Дмитрий Бак, Майские тезисы /15.05/
Большой разговор о соотношении и взаимодействии сетевой и "бумажной" критики назрел давно. Попробую сформулировать несколько тезисов в ответ на вопросы, сформулированные редакцией "Круга чтения".
Сергей Кузнецов, В гостях у крокодила /15.05/
Старое и новое. Выпуск 10. Мне всегда хотелось увидеть детскую сказку, написанную человеком, страдающим тяжелой депрессией и мизантропией.
предыдущая в начало следующая
Константин Ерусалимский
Константин
ЕРУСАЛИМСКИЙ

Поиск
 
 искать:

архив колонки:

Rambler's Top100