Русский Журнал / Круг чтения /
www.russ.ru/krug/20030616_ag.html

Голод 79
Практическая гастроэнтерология чтения

Александр Агеев

Дата публикации:  16 Июня 2003

Всю сознательную жизнь я прожил среди людей, профессионально занимавшихся литературой - ее изучавших и преподававших, создававших и издававших. В идеале все они должны были бы свою мать-кормилицу - литературу - преданно и бескорыстно любить. Да даже пусть и корыстно, и время от времени изменяя, - но все-таки любить. На деле немалое количество встречавшихся мне на пути "коллег" питали к ней совсем другие чувства - в диапазоне от циничного презрения до тщательно скрываемой, но оттого еще более лютой ненависти.

Не все просто было и с теми, кто литературу действительно любил, кто в нее не на шутку вкладывался, для кого она была единственным "делом жизни". Тут нюанс в окрашенности и формах этого чувства: их много - столько же, сколько и людей, - но когда внимательно наблюдаешь, можно в конце концов понять, устремление к какому краю спектра преобладает. Я долго не давал себе труда сформулировать свои смутные ощущения и догадки, но на днях получил извне мощный толчок и наконец сформулировал: большинство тех, кого я знаю очно или заочно (то есть по текстам), любят литературу по модели "строгая мать".

Такая мать любит своего ребенка беззаветно, она жизнь за него отдаст, она ночи напролет думает, как правильно устроить его жизнь, но при этом заставляет несчастное (хотя и любимое) дитя ходить по струнке и беспрекословно следовать жестко заданным нормам поведения - для его же, разумеется, пользы. И не дай бог такому ребенку вдруг расслабиться - полениться, пошалить, съесть не одно, а сразу три мороженых, или, не дай бог, покурить украдкой. Гнев матери будет страшен, а возмездие не заставит себя ждать.

Ну, словом, жизнь столь страстным образом любимых детей - сущий ад, хотя не придерешься, не поставишь материнскую любовь под сомнение. Она настоящая и сильная.

Вот так - с угрюмой страстью, всегда готовой обернуться гневом, - любят литературу очень многие связанные с нею жизнью и профессией люди. Имен называть не буду, потому что каждый из нас хоть раз да исполнил роль "строгой матери", хоть раз да отказывал любимому дитяти в праве на извинительные, в сущности, слабости.

Тут ведь в чем еще дело: "строгая мать" (может быть, это любовь так ослепляюще действует) не предполагает наличия у ребенка собственной, автономной от матери воли. Между тем еще великий Януш Корчак сказал: "Ребенок имеет право на свою смерть". То есть, в сущности, на свободу и ответственность. Слова жестокие, и я не знаю матери (даже и не очень строгой), которой бы они понравились, но - никуда не денешься - справедливые.

Толчком же для всех этих псевдопедагогических размышлений послужила на днях купленная книжка знаменитой Айн Рэнд "Апология капитализма", выпущенная издательством "Новое литературное обозрение" в замечательной серии "Либеральное наследие". Книжка чрезвычайно симпатичная - я вообще люблю этот прямолинейный, бескомпромиссный, даже радикальный вариант либерализма, мне очень даже понятна ненависть Айн Рэнд ко всему хоть чуть-чуть "розовому", но зачем составители включили в этот том статью "Основные принципы литературы"? Ну да, славу этой женщине принесли ее романы - чудовищные, по-моему, образцы "капиталистического реализма" (по аналогии с "социалистическим"), - и она, как всякий писатель, имеет вроде бы право высказываться на литературные темы. Но ведь плохой же писатель (при том, что публицист - блестящий), и невозможно без оторопи читать такие вот, к примеру, пассажи:

Если персонажи романа долго и отвлеченно обсуждают свои идеи, но идеи эти не сказываются на их действиях или событиях истории, это плохой роман. Пример - "Волшебная гора" Томаса Манна. Ее персонажи то и дело прерывают течение истории, чтобы пофилософствовать о жизни, после чего рассказ - или его отсутствие - возобновляется.

Или такие:

В любой период развития культуры искусство - верное зеркало философии этой культуры. Если из сегодняшних эстетических зеркал на вас пялятся и ржут непотребные, изуродованные монстры - недоноски посредственности, бессмысленности и паники, перед вами воплощенная, конкретизированная реальность философских предпосылок, преобладающих в современной культуре. Назвать их "искусством" можно не благодаря намерениям или достижениям авторов, но лишь потому, что, даже узурпируя эту область, невозможно избежать ее разоблачительной власти.

Писалась эта энергичная чепуха в 1968-м, когда весь мир стоял на ушах - только не Айн Рэнд с ее верностью Аристотелю. Искусство отражает жизнь - и ни шагу назад с этой позиции. А жизнь - это действие, спланированное разумом. А состояние умов - производная от состояния философской мысли. А философия еще с XIX века занимается бог весть чем. В итоге получается, что "конкретный" стиль мастера детективного жанра Микки Спиллейна куда как лучше стиля Тома Вулфа:

Спиллейна нужно читать сосредоточенно, потому что разум самого читателя должен оценивать факты и вызывать нужную эмоцию. Если прочесть его рассеянно, ничего не получишь - здесь нет ни готовых обобщений, ни заранее пережеванных эмоций. Если прочесть Вулфа рассеянно, у читателя останется впечатление чего-то смутного, велеречивого, приблизительного, наводящего на мысль о том, что сказано что-то важное или возвышающее. Если прочесть его сосредоточенно, станет понятно, что автор не сказал ничего.

Я могу понять Айн Рэнд, которая не признавала за литературой автономии, для которой та была чем-то вроде оружия в ее священной борьбе против "коллективизма" и "мистицизма", и потому она требовала ("строгая мать") от нее не расслабляться и не курить за углом, но не могу понять составителей: что за нужда была показывать читателю незащищенные эстетические тылы одной из самых "железных" (куда там баронессе Тэтчер!) женщин ХХ века? Разве этим беспомощным бредом она осталась в истории либеральной мысли?

Впрочем, о причудливости форм любви к литературе еще до книжки Айн Рэнд заставил меня задуматься Солженицын, опубликовавший в июньском "Новом мире" очередную диковину из своей "Литературной коллекции".

Этот цикл я читаю фрагментами, через раз, ориентируясь либо на имя писателя, которого препарирует классик, либо на конфликтность сочетания - ну, скажем, "Солженицын о Бродском" или "Солженицын об Андрее Белом". То есть когда заведомо понятна чисто ментальная несовместимость двух писателей и есть шанс получить особое (может быть, в чем-то извращенное) удовольствие, наблюдая классика в комической позе. Хотя грех, конечно, смеяться над классиками.

Но в случае с Давидом Самойловым я, признаться, никакого особого конфликта не ожидал: Самойлов и Солженицын - люди одного поколения, оба фронтовики, и Самойлов при том ярко выраженный традиционалист, то есть его поэтика никак не должна была раздражать "коллекционера".

Однако атака начинается с места в карьер:

Хотя Самойлову довелось достичь своих предельных размеров в бурную общественную эпоху в СССР, и при обострении еврейского вопроса и уходе скольких евреев в эмиграцию, - общественные темы и приметы времени не слышны в его стихах, избегаются. В сорокалетие 50 - 80-х годов он спокойно сохранился в рамках дозволяемого к печати... Самойлов охотно признает: "Российский стих - гражданственность сама" ("Стихи и проза"), но нисколько не отдается ей, а, напротив, старательно избегает.

Сразу же за упреком в отсутствии гражданской позиции следует почти прямой упрек в непатриотизме:

Тем не менее: "Мне выпало счастье быть русским поэтом...". И с этой страной (слова "Россия" он в лирике не употребляет) - он в моральном расчете. Повторяя заманчивую ошибку столичных советских поэтов: "Не попрекайте хлебом меня <...> / Сам свой хлеб я сею. / Сам убираю. / Вы меня хлебом пшеничным, я вас зерном слова - / Мы друг друга кормим. / <...> Без вашего хлеба я отощаю. / Ну а вы-то - / Разве вы будете сыты хлебом да щами / Без моего звонкого жита?" ("Хлеб")

Тут чешешь в затылке и думаешь: "Он это что, всерьез?" Увы - еще как всерьез.

Дальше все как в старых учебниках литературы: "тема любви" ("стихи, которые следовало бы назвать любовными, большей частью холодны. Нет страстей, вихрей, находок, все очень уравновешенно"); "тема природы" ("А при бурях и грозе, с чувством охраненного горожанина, из-под крыши выражает стороннюю радость"); "еврейская тема" (с некоторой даже досадой и удивлением: "Еврейская тема - в стихах Самойлова отсутствует полностью"). "Содержательный анализ" дополняется "формальным", но эти абзацы цитировать и вовсе уж стыдно - там все больше насчет того, "передлинены" самойловские стихи или не "передлинены".

И вдруг среди этого занудства (ну представьте - сидит человек, "фронтально" читает два тома самойловских стихов, делает выписки, оставляет закладки, считает строфы, на ходу классифицирует по "темам") кристаллизуется совершенно недвусмысленный абзац:

Итак: всю жизнь, в жажде покоя, остерегался Самойлов печатать стихи с общественным звучанием. Но однажды все-таки не уберегся, заманчиво - и стезя общественного поэта, и неопасно: ударить по "Письму вождям" Солженицына: "Дабы России не остаться / Без колеса и хомута, / Необходимо наше царство / В глухие увести места - / В Сибирь, на Север, на Восток...". Ну, и собрал сколько-то благожелательных хихиканий среди московских образованцев - впрочем, не единодушных.

Глазам не веришь: да неужто вот в этой давней обиде - источник всего того еле скрываемого раздражения, с которым классик "прорабатывал" (в обоих значениях - в значении "тщательно изучал" и в значении "порицал с целью исправления") Самойлова?

Однако уже после этого полупризнания следует еще один "урок" Самойлову, основанный на чтении его дневниковых записей и эссеистики. Здесь судятся уже не стихи, а сама жизнь поэта. И, разумеется, жизнь эта Солженицыну не нравится: "Можно искренно посочувствовать этой душевной ненаполненности, при которой, конечно, ничего значительного не создашь. В чем-то она определяется задатками автора, а дальше все больше - образом жизни. Та любовь "к вину", которая не раз отразилась в стихах, еще ярче сквозит через дневник".

Еще там много всего - проблема "народа и интеллигенции" (ясно, что Самойлов - на стороне "интеллигенции", а Солженицын - всецело "за народ"), и снова "еврейский вопрос", и скептический обзор "боевого пути" Самойлова (из которого следует, что настоящей передовой поэт не нюхал), и опять неудовольствие по поводу отсутствия "гражданского поведения".

Читал я все это, читал, да и подумал: Солженицын, конечно, типичный феномен 60-х годов. Но 60-х годов не прошлого, а позапрошлого века. Причем он - и как личность, и как литератор - персонаж отнюдь не Достоевского. Какой уж тут Достоевский! Солженицын - герой Чернышевского. Очень хорошо представляю его в сюжете "Что делать?" или "Пролога".

И вызывает это у меня некоторую тревогу. Вот почему: героям Достоевского никому и никогда не приходило в голову подражать. Рахметову подражали несколько поколений русских юношей, из чего получилось то, что получилось. И читаю я, предположим, какого-нибудь совсем молоденького Сергея Шаргунова, которого так любит "Новый мир", и слышу что-то очень знакомое:

Вообще говоря, бедность поэтична. Благословенная бедность. Четкость зябкой зари, близость к природе, к наивным следам коз и собак на глине, полным воды и небес, худоба, почти растворение... "Бежать" пышущего бредом благополучия, "забот призрачного света", проблем виртуальных тусовок - очаровательно и спасительно для писателя.

И почти сразу после этого: "Лично я уверен: в идеале государством вправе управлять писатель. Писатель обладает главным - властью описания".

Однако, тоже - любовь к литературе...