Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Шведская полка | Иномарки | Чтение без разбору | Книга на завтра | Периодика | Электронные библиотеки | Штудии | Журнальный зал
/ Круг чтения / < Вы здесь
Это критика
Выпуск 7

Дата публикации:  19 Июня 2003

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Мы продолжаем публикацию бесед с литературными критиками. Сегодня "гость" рубрики - Лев Аннинский.


Русский Журнал: Лев Александрович, как вы себя определяете или, говоря модным словом, позиционируете? Кто вы - публицист, критик, литератор?

Лев Аннинский: По происхождению - литературный критик. Потом выяснилось, что я непонятно кто. Мне объяснили, что я эссеист. Теперь, когда мои студенты пишут нечто, непонятное им самим, и спрашивают меня, что такое они написали, я объясняю им, что это эссе.

РЖ: А в чем для вас основное отличие эссе от критической статьи?

Л.А.: Литературный критик обязан судить автора, давать ему оценку. Я же не чувствую себя вправе судить кого бы то ни было. Я рассказываю о том, что происходит во мне, когда я читаю чужой текст. Говорят, что это эссе.

РЖ: Многие пишут о том влиянии, которое оказал на вас Розанов. Это сознательная ориентация?

Л.А.: Сознательная ориентация наступает после бессознательной. Так у меня было с Розановым. Хотя в сознательном плане Бердяев, наверное, дал мне больше. Но в бессознательном, конечно, Розанов. Василий Васильевич этого и хотел - влиять на бессознательное.

РЖ: А ваша жизненная позиция, в частности, готовность печататься в противоположных по направленности изданиях, тоже связана с "курсом на Розанова"?

Л.А.: Да, я действительно готов печататься - и печатался - одновременно в газете "Завтра" и газете "Сегодня", а в советские времена в журналах "Октябрь" и "Новый мир". Это едва ли напрямую связано с Розановым, просто я бессознательно чувствую отвращение к русским раскольникам и к крайним их позициям. Просто Розанов помог мне это осознать. И потом я им прикрылся.

РЖ: Вы неоднократно в разных текстах упоминали о двенадцатилетней давности делении на "демократический" и "патриотический" союзы писателей. Почему вы так упорно возвращаетесь к этому эпизоду? Для вас это какая-то значимая метафора, символ того, что произошло с литературой в 1990-е гг.?

Л.А.: Нет, не метафора. Мне мерзил этот раскол и сейчас мерзит. Беда в том, что это имеет отношение не только к русской литературе последних лет. Это обычное состояние русского человека - он ни с кем не хочет сидеть рядом на одном поле. А я готов сидеть с кем угодно, потому что я здесь родился и живу, и другого народа у меня нет. Поэтому я не люблю, когда раскольники кричат, что они с кем-то не сядут. Надо учиться терпеть людей. Меня же терпят.

РЖ: В 1997 году обозреватель газеты "Коммерсант" написал: "Аннинский - самый знаменитый литературный критик 60-80-х - сегодня перестал быть актуален..." Эта фраза вошла даже в энциклопедическую статью про вас...

Л.А.: Что значит "самый"? Я не критик номер один. Я критик без номера. Можете считать, что мой номер - ноль. Я не хочу знать, лучший я или не лучший и какое место я занимаю.

РЖ: А как вы относитесь ко второй части этого утверждения? Вы ощущаете свою причастность к текущему литературному процессу?

Л.А. Конечно, тот процесс, который был в 60-80-е гг., для меня более свой. "Я тогда моложе, я лучше, кажется, была..." А потом все это кончилось, нас растащили, растоптали, оплевали. Я утерся, сказал: "Божья роса" и начал приглядываться, прислушиваться.

То, что происходило, не казалось мне литературным процессом. Но поскольку мы с вами сидим сейчас за кулисами Дома композиторов, где только что закончился литературный вечер Виктора Шендеровича, то могу сказать: Шендерович, конечно, не создает литературный процесс, но то, что зал его так доброжелательно слушал и так ему аплодировал, внушает некоторые надежды.

РЖ: А с какими именами у вас связано представление о сегодняшнем литературном процессе? Читатель, следящий за вашей рубрикой в "Дружбе народов", читающий другие ваши тексты вряд ли поймет, как вы относитесь к тем или иным актуальным литературным фигурам. Те, о ком вы пишете, по преимуществу маргиналы - это люди, находящиеся либо на обочине литературного процесса либо и вовсе вне его, в так называемом "ближнем зарубежье".

Л.А.: Если я пишу о писателях, находящихся на обочине, то потому, что я сам себя ощущаю на обочине. Я не хочу быть в центре процесса, я не хочу за него отвечать, я не хочу, чтобы на мне ставили номер, я не хочу, чтобы кто-то говорил, участвую я в литературном процессе или же я с ним "величественно разминулся", как написали еще в одной энциклопедии. Это все неважно. Я просто рассказываю о том, что во мне происходит. Мне интересно рассказывать. Если это интересно другим людям - я им благодарен.

РЖ: Несколько лет назад вы были председателем букеровского жюри. В этом году вы были членом жюри премии имени Аполлона Григорьева. Значит, у вас есть все же какая-то своя модель литературного процесса, есть какие-то критерии, по которым вы оцениваете нынешнюю словесность?

Л.А.: Кто поталантливее, тому и даешь премию. А если передо мной несколько одинаково талантливых и интересных текстов, как было тогда в букеровском шорт-листе, то я голосую за того, кто мне ближе. В ответ на решение того букеровского жюри меня назвали вонючим шестидесятником. Я согласился.

РЖ: Вы имеете в виду присуждение Букера Булату Окуджаве?

Л.А.: Да, конечно. Имя человека, который сказал, что шестидесятники плохо пахнут, могу тоже назвать: Дмитрий Галковский, который пахнет хорошо. Вообще он очень одаренный человек...

РЖ: И тоже ориентируется на Розанова...

Л.А.: Безусловно, так что мы воняем одинаково.

РЖ: Ну, для последователя Розанова это скорее комплимент... Недавно на одном литературном собрании я выслушал обращенную ко мне почти библейскую формулу: "Аннинский породил Чупринина, Чупринин породил Агеева, а Агеев - вас".

Л.А.: Кого я породил?

РЖ: Чупринина, по слухам.

Л.А.: Интересно. Видимо, это были обезболенные роды, так что я их не заметил.

РЖ: А как вы смотрите на поколение ваших правнуков, на сегодняшнюю литературную критику?

Л.А.: Когда я был моложе вас, я определял качество текста через критические статьи о нем по очень простой схеме: если хвалят - значит, дерьмо, если ругают - значит, интересно. Потом я обнаружил, что иногда ругают и дерьмо, а время от времени даже хвалят хорошее. Тогда я научился тексты нюхать. Читать все совсем не обязательно. Если ты внутри ситуации, если ты чувствуешь процесс, если ты видишь динамику и знаешь, что Василий Белов движется от "Привычного дела" к тому, что "Все впереди", то ты понимаешь, чего от него ждать дальше. Я знаю, что от кого можно ожидать. И если по одному абзацу это подтверждается, то значит дальше можно не читать, я и так правильно предполагаю.

Критика мне в этой общей ориентации тоже помогает. Если Чупринин написал о Кожинове так, как я и предполагал, то значит все в порядке, а если вдруг в его тексте появляется нечто неожиданное, то, значит, что-то изменилось; тогда я вникаю и соображаю, в чем суть перемены.

Но если уж я пишу о каком-то тексте, я его читаю совсем по-другому. Я его читаю как бы от нуля, я переживаю каждую букву, я должен абсолютно все в нем знать. Я не буду оценивать этот текст, я скажу о том, что во мне произошло в связи с чтением этого текста. И никакая критика мне здесь не указ.

РЖ: А чем современная критика, на ваш взгляд, отличается от той, о которой вы говорите?

Л.А.: Тусовочностью. Они все в тусовках, в кодлах, они все, как правило, раскольники, они поливают желчью чужих и тащатся от своих. Поэтому я не могу их любить. Среди современных критиков есть очень изощренные, очень талантливые, блестяще образованные люди. Но мне не нравится в них безжалостность. Я сам человек жалостливый и, извините за выражение, сентиментальный. Стыдно сказать, я жалею людей. Я не могу сказать бездарному человеку, что он бездарен. Не-мо-гу.

РЖ: Но вы же писали когда-нибудь отрицательные рецензии?

Л.А.: Ну, что значит отрицательные рецензии?! Я смеялся вместе с читателем, все чувствовали, о чем речь, но я не мог раскрыть рот и сказать кому-то, что он чему-то не соответствует. Я сам слишком многому не соответствую. А они щеголяют безжалостностью. Это у них общее отношение. Ну, и кроме того мне не нравится, когда человек по отношению к тексту выступает судьей, рекомендателем или, напротив, разоблачителем, когда критик должен, дабы привлечь к себе внимание, сказать: "Имярек бездарен, хотя все думают, что он чего-то стоит". Сколь бы блестящ ни был этюд того или другого из современных критиков, мне не хватает в них глубины переживания. Сверхзадача не та! А когда сверхзадача мне близка, то уже не важно, хорош или плох текст, о котором пишет критик, я все равно начинаю вникать. Согласен я или нет, уже неважно.

Есть мои ровесники, критики, которые по-прежнему делают погоду: есть Рассадин, есть Золотусский, есть тот же Чупринин. Я опять-таки отлично знаю, что и почему они переживают. А есть критики нового поколения, которые чувствуют себя посланцами беспощадности. Это не мое, и я в это не вникаю. Те, кто приходят бичевать писателей, мне неинтересны. Мне интересно другое. Мне сама реальность интересна, как она написана и пережита.

Не знаю, правильно ли я понимаю нынешних литературных критиков. Честно говоря, я их сейчас не очень-то и читаю. Больше читаю мемуаристов, философов, политологов, журналистов. Здесь есть блестящие люди, например, Дима Быков, который считает себя моим духовным сыном - он разносторонне одарен, он замечательный публицист, очень интересный поэт. Так что талантливых людей полно.

РЖ: Обозревая журнал "Континент", вы однажды написали: "Я возьму публицистику, а прозу-поэзию обойду...". Подобные или похожие фразы встречаются во многих ваших статьях. Это принципиальная позиция? Вам действительно интереснее размышления о том, что с нами происходит, на литературном материале, нежели наблюдения над поэтикой текста?

Л.А.: Да, это мне действительно интереснее, во всяком случае сейчас. И я могу объяснить почему. Дело в том, что люди, делающие ставку на художественный вымысел, отличаются от меня по сверхзадаче. Они хотят завоевать место под литературным солнцем. Когда-то я тоже хотел, завоевал или нет - вопрос другой. Люди, стремящиеся завоевать место под литературным солнцем, имеют на это право, но это мне неинтересно. Поэтому я их не читаю. Пусть прорываются без меня.

Кроме того, мне претит нынешнее засилье дешевой беллетристики и вагонного чтива. В этой сфере есть люди осведомленные, вроде Марининой, искусные, вроде Донцовой, но они обслуживают потребителя. Я не участник этого процесса... У Дарьи Донцовой была своя программа на радио, и меня туда пригласили. Так мы с ней познакомились. Я увидел очень милую молодую женщину, выпускницу моего родного журфака. Мы с ней славно поговорили, она замечательно провела радиопередачу, и мне захотелось сказать ей что-нибудь приятное. "Агриппина Аркадьевна, - сказал я (ее настоящее имя Агриппина, она дочь известного советского писателя Аркадия Васильева), - в нашем доме много ваших книг". Она ответила: "Я вас прошу их не читать". Умница! Именно поэтому я и не читаю таких текстов: авторы, которые поумнее, сами просят этого не делать.

РЖ: Но все-таки, когда вы имеете дело с текстом художественно состоятельным, вам интереснее вычитывать из него какой-то социальный мессидж или говорить о его поэтике?

Л.А.: Ни то, ни другое. Я могу вычитать из него социальный мессидж, я все-таки пять лет в университете просидел на марксистских лекциях и семинарах. Я могу сыграть роль филолога, я на филолога учился, я мог бы учить филологии молодых людей, я это более-менее знаю. Иногда из пижонства, из раздражения и чтобы отстали, я даю почувствовать, что я все это умею, и попутно делаю что-то подобное. Я могу попутно сказать читателю, где хорошо, где плохо. Я ему даю это почувствовать... Когда-то Григорий Чухрай, прочитав мою книжку о кино, сказал: "Чувствуется, что вы отлично знаете, где мы делаем хорошо, а где плохо, но не хотите об этом говорить". Значит, чувствуется по моим текстам, несмотря на то, что я прямо об этом не говорю. Это все можно делать попутно, это профессионализм, это ремесло, я ему обучался, я им все еще владею. Но мне это не очень интересно. Мне интересно духовное состояние другого человека и наше с ним со-бытие, событие нашей встречи и, соответственно, причина космоса, как Горький говорил.

РЖ: В одном из последних выпусков "Голода" Александр Агеев упоминает вас и Владимира Турбина как представителей той критики, которая "грамотно использовала литературу для собственных целей", и далее пишет: "Никогда не забуду интервью, которое Аннинский брал в конце 70-х у Юрия Трифонова: писатель сразу же почувствовал, что его втаптывают в какую-то "концепцию", и потому открыто злился, но Аннинский легко пренебрегал очевидностями и давил до конца". Вы действительно идете от себя к тексту, как, собственно, и положено эссеисту розановской традиции?

Л.А.: Ну, конечно!

РЖ: То есть субъект для вас важнее объекта?

Л.А.: Нет, если это со-бытие, то они равноправны. Когда я вижу текст, я начинаю сопереживать. Без текста я не переживаю. Я могу переживать по другому поводу, переживаю, например, что меня затолкали в трамвае, но когда я читаю текст, это со-бытие. Это не я и не он, это "то, что вместе".

А что касается Трифонова, то, может быть, он действительно злился за то, что я отказывался оценивать его произведения, но я его злости не замечал.


P.S. (Михаил Эдельштейн)

Совет главным редакторам: не трудитесь, господа, обламывать молодых самоуверенных журналистов. Посылайте их лучше брать интервью у Льва Александровича Аннинского. Вернутся - будут как шелковые. Когда готовишься, перечитываешь тексты, придумываешь свои вопросы и идешь с твердым намерением получить на них ответы, а придя домой, обнаруживаешь, что говорили-то вы, оказывается, о том, о чем захотел собеседник, о чем ему показалось интереснее - трудно не воспринять это как практический урок смирения.

Теперь я гораздо лучше понимаю чувства Юрия Трифонова, описанные в одном из недавних выпусков "Голода" Александром Агеевым. Это не злость даже, скорее уж обескураженность. И Аннинский, конечно, тут ни при чем. То есть он не виноват. Просто он человек монологический. Поэтому практически все интервью с ним, обнаруженные мной в Сети и в разных печатных изданиях, - откровенная профанация жанра.

И здесь, как мне кажется, лежит ключ к текстам Аннинского, к тому, что принято называть критическим методом. Выше, в интервью, он говорит про равноправие субъекта и объекта в его текстах, про их со-бытие. Это, конечно, не совсем так. Роль объекта тут вполне служебная. Он должен стать первотолчком, вызвать у критика резонанс, породить ассоциативный ряд - и исчезнуть, перестать путаться под ногами. Дальше начинается сам Аннинский - не столько эссе даже, сколько медитация на заданную тему.

Отсюда тематический разброс работ Аннинского, та самая всеядность, от которой одни морщатся, другие приходят в восхищение. В интервью Аннинский говорит: "Я могу сыграть роль филолога". Он и впрямь может сыграть много ролей, диапазон которых, на первый взгляд, поражает. Но по сути никакого перевоплощения не происходит: выступая в качестве филолога, политолога, социолога, занимаясь Николаем Губенко или литовской фотографией, Аннинский на самом деле всегда играет одну и ту же роль - самого себя. А что послужило первотолчком, Михаил Луконин или принятие нового старого гимна, - не все ли, в сущности, равно?

Естественно, при таком подходе теряют свою значимость не только качественные характеристики объекта, но и его масштаб. Более того, критику даже удобно, когда объект мельче его. Когда он знает свое место и умеет вовремя отползти в сторону. Слишком крупные имена заполняют весь объем текста, не оставляя простора критику-эссеисту. Поэтому, в частности, так безупречно плохи очерки, вошедшие в относительно недавнюю книгу Аннинского о русской поэзии первых десятилетий 20 века "Серебро и чернь".

Агеев очень точно подмечает, что родом эта манера из той эпохи, когда критик ощущал себя заведомо умнее подавляющего большинства окружающих его писателей. Сомнения в том "Голоде" вызывает у меня, скорее, перечень "детей" Аннинского. Следующее поколение критиков все-таки ушло, пусть и не безоговорочно, от жанра "автопортрета на фоне", сделав выбор в пользу литературы.

И понятно, почему Аннинский избегает разговоров о литературном сегодня. Тут, конечно, не в Дарье Донцовой дело, хотя нам и велено со вчерашнего дня считать ее главным писателем земли русской. И вообще не в текущем литпроцессе. Хорош этот процесс, плох ли - неважно. Главное то, что он не вызывает в Аннинском отклика. А почему - бог весть. Ибо при таком подходе никаких объективных причин быть не может. И объяснить ничего нельзя. А вот не входит критик в резонанс с материалом, и все тут.

Сегодня жанровые ориентиры изменились, и традиция эссе тоже сделала шаг в сторону. Если говорить о генезисе нового поколения эссеистов, то Розанов тут ни при чем, это, скорее, помесь Борхеса и глянца. Неизменным осталось одно: эссе по-прежнему жанр опасный и жестокий. Ибо требует не филологической культуры, а личностного наполнения. Эссе, как тот пугачевский орел, питается только живой кровью. И никакие имитации невозможны. Тут ты либо Шестов, либо никто; либо Честертон, либо не существуешь вовсе.

Не вина Аннинского, что "эссе" превратилось сегодня в слово ругательное, хотя свой вклад в это он, наверное, внес. Он закрепил взгляд на эссе как на нечто слабо структурированное и бестезисное. Не отсюда ли его странная, на первый взгляд, характеристика Блока как человека, который ""ходит ОКОЛО", не желая ходить ПРЯМО"? Не метаописание ли это?

Признаю, что манера письма Аннинского мне достаточно чужда. Мои симпатии и уважение вызывает, скорее, его сегодняшняя позиция. Он едва ли не единственный человек в стране, кто еще воспринимает всерьез название издания, в котором работает. Ну, представьте себе корреспондента "Московского комсомольца" или "Комсомольской правды", сообщающего редактору, что он пришел в газету, дабы описывать новости коммунистического союза молодежи. А Аннинский работает в "Дружбе народов" и продолжает писать об эстонских новеллистах и киргизских романистах. Все прочие бросили этим заниматься немедленно после того, как легендарные грузинские застолья и дома отдыхов творческих работников на Рижском взморье отошли в область преданий. А Аннинский по-прежнему на посту. Пока Проханов активно торгуется за нишу в постсоветском литературном пространстве, последний солдат империи Аннинский продолжает охранять опустевшую советскую мифологему, как Чонкин свой всеми позабытый самолет. Впрочем, он настолько последовательно выдерживает роль шестидесятника-аутсайдера, что начинаешь ловить себя на мысли: уж не игра ли это?

А в интервью Аннинский, конечно, лукавит. Хочет он того или нет, но был, был он критиком номер один. И неважно, воспринимал ли он так себя сам, главное, что так его видели (видят, будут видеть) другие. И те, кто существовал внутри той же литературной ситуации, и те, кто смотрит на нее из сегодня, и те, кто напишут же в конце концов объективную историю русской литературы второй половины 20 века. Но нынче - эпоха исполнения желаний. Исполнилась и мечта Аннинского: он стал наконец маргиналом, обочинным жителем - "критиком номер ноль".

И не правы составители энциклопедий. С процессом разминулся не Аннинский. И потерял свою актуальность тоже не он. Потерял актуальность такой тип критики. Время поменяло репертуар, и набрало на новые роли новых актеров. Нынешний Главный Критик мало чем напоминает своего предшественника. Пастух своих коров, он не отходит слишком далеко от текста и никогда не покидает границ литпроцесса. Он сторожит свое стадо и каждый вечер, тщательно пересчитав его по головам, загоняет в сарай. И это правильно. Времена Серебряного века, когда критики занимались тем, что писали отличную литературу, только персонажей их произведений почему-то звали Пушкин, Гоголь и Достоевский - те времена прошли и не нуждаются ни в имитации, ни в повторении. Критика вернулась на свое законное место, и в этих новых старых границах Аннинскому тесно и неуютно, как тесно и неуютно ему в России, переставшей быть Советским Союзом.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Сергей Кузнецов, Ямерв /19.06/
Старое и новое. Выпуск 14. Натан Эйдельман "Вьеварум". Перечитывая Эйдельмана сегодня, я понял, что одно застряло в моей голове прочно: представление о том, что любое поэтическое слово - бесценно.
Алексей Песков, Первенство и власть /19.06/
Я нисколько не удивлюсь, если в ответ на мое письмо М.И.Шапир и И.А.Пильщиков предпримут акцию, аналогичную той, что была предпринята в отношении 1-го тома ПСС Боратынского.
Марат Гизатулин, Ложка дегтя - 2 /18.06/
Как ни странно, после смерти Окуджавы издательские дела его пошли, пожалуй, даже хуже, чем при Советской власти.
Инна Рыжкова, Действуй, сестра! /18.06/
Издатели, которые придумали Донцову и концепцию ее книг, просчитали или верхним нюхом уловили, что ждут читательницы.
Дан Дорфман, Почему она? /18.06/
"Властелин дум" сегодня - это не профессионал. Вот почему господин Быков сегодня - не писатель. И вот почему, чувствуя это, он предлагает запретить Донцову.
предыдущая в начало следующая
Поиск
 
 искать:

архив колонки:

Rambler's Top100