Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Шведская полка | Иномарки | Чтение без разбору | Книга на завтра | Периодика | Электронные библиотеки | Штудии | Журнальный зал
/ Круг чтения / < Вы здесь
Голод 80
Практическая гастроэнтерология чтения

Дата публикации:  10 Июля 2003

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Ну вот: "после тяжелой и продолжительной" простуды я почему-то не умер, а выздоровел, и могу сказать пару слов о сопутствовавшем оной простуде чтении.

Чтение во время болезни - вещь специфическая: болезнь есть один из вариантов свободы, момент выпадения из круга обычных обстоятельств и обязательств, давняя подростковая радость - можно в школу не ходить! То же и с чтением: можно отложить в сторону что-то, намеченное к обязательной "проработке", и капризничать, хватаясь то за одно, то за другое. Главное - из головы сразу же вылетают всякие литературоведческие условности, конвенции и абстракции, разум перестает выстраивать ряды и заниматься примитивной компаративистикой: тексты вдруг оказываются несравнимы и во время чтения занимают все пространство полуспящего сознания.

Собственно, я и во здравии пытаюсь жить (и читать) этим же способом, но давления внешнего мира не избежать: он навязывает обстоятельства и обязательства, которые хоть в минимальном объеме приходится выполнять.

Первое, за что я схватился, был почему-то роман Майгулль Аксельссон "Апрельская ведьма", давно и горячо рекомендованный мне минимум пятью неглупыми женщинами. Ну, взял вот и прочитал. Пока читал, этак приятно укачивало - добротный эпос с минимальными мистическими включениями. Прочитав, понял, что "женская проза" все-таки существует, и мне лучше держаться от нее подальше: как-то не совпадаем мы внутренними ритмами. Ну, что ли, сильно плохо?:

"А впрочем, любовь не нуждается ни в каких рациональных доводах. Кристина просто любила "Постиндустриальный Парадиз" всем резонам вопреки. Оставшись дома одна, она порой ловила себя на престранных поступках: то прижмется щекой к окну, то гладит стену или встанет и стоит не шевелясь в углу гостиной минут двадцать кряду и просто смотрит, как наплывают сумерки, одевая блеклые цвета подобием ангельского пуха. Однажды она прищемила пальцы, попытавшись обнять дверь. В тот вечер, когда Эрик вернулся домой, она мучилась такой виной, как если бы провела весь день с любовником, и синие пятна на пальцах, казалось, изобличали ее, как других - следы засосов на шее. И Эрик это почувствовал. Накладывая повязку, он слишком сильно сжал ей больные пальцы".

К концу этого пухленького романчика я испытывал некоторое нетерпение, и сразу же взялся за давно отложенный первый номер "Нового мира", где опубликован "Питомник" ("большая книга рассказов") Евгения Шкловского.

Шкловского-прозаика критики практически игнорируют, и это, в общем, не загадка: трудно поверить, что коллега-критик способен за десяток лет вырасти в настоящего, не "филологического" писателя. Шкловский "пророс", а может, это следует выразить более энергично: "сделал рывок", и оказался в творческом поле, которое кроме него никто не возделывает.

Читаются его рассказы медленно: после каждого текста просто физически требуется передышка - не то чтобы для "осмысления" прочитанного, а просто по причине сильнейшей концентрированности этой прозы. Как таблетка: проглотил махом, а потом она долго растворяется, прежде чем начинает работать таинственная химия взаимодействия веществ. Лучшие рассказы Шкловского подолгу разворачиваются в сознании, прочитанное вступает в сложные связи с собственным опытом, принимается или отвергается, словом, порождает некий напряженный процесс. Не "захватывает" (поскольку не беллетристика), но "задевает", "застревает" в голове, и от некоторых образов приходится мучительно отделываться, чтобы не мешали нормальной мыслительной жизни.

Лет двадцать назад Владимир Маканин озадачил советскую читающую публику рядом рассказов, которые как бы "размечали" сложившуюся и устоявшуюся социальную реальность. Человеческие типы и ситуации, созданные в рассказах "Отдушина", "Ключарев и Алимушкин", "Человек свиты", "Гражданин убегающий" и некоторых других, были моментально "узнаны" и вокруг них развернулась малопродуктивная в те времена дискуссия, причем автору доставалось за прохладную отстраненность, за исследовательское бесстрастие, непривычное для советского читателя, вскормленного из романтической соски. А Маканин, занимаясь своей антропологией, опасно приближался к очень "взрослым" (почти непереносимо страшным) для тогдашнего советского сознания мыслям о человеке, и потому как бы "задерживал дыхание", щадя себя и читателя.

С тех пор много воды утекло, радикально изменился социальный пейзаж, литература переболела всеми детскими болезнями и старческими недугами, и решительно никто не хотел заниматься тем, что начал тогда Маканин - исследованием вариантов человеческой нормы. Катаклизмы вынесли на поверхность столько экстремально-ненормативного, что литературный мейнстрим ринулся в то просторное русло, обещающее несмертельные приключения.

Евгений Шкловский остался с нормой - и с нормой письма, опирающейся на добротный психологический реализм, и с нормой мирнотекущей, несмотря на все катаклизмы, человеческой жизни. Он оборудовал свою приватную, на отшибе от столбовой дороги, лабораторию новой, более сильной, чем у предшественников, оптикой, и обнаружил давно известное, но как-то за множеством дел подзабытое: "электрон так же неисчерпаем, как и атом". Он обнаружил, что "нормальный" человек - не убийца, не шизофреник, не наркоман, не дебил, не бомж - существо пороговое, сохраняющее видимость стабильности невероятными ежедневными, ежечасными усилиями. В реальности эти усилия автоматизированы, в прозе Шкловского механизмы даются "в разрезе", как на стенде, и от этого временами не по себе.

Прозаик берет, например, простейшую бытовую ситуацию: "Я ухожу", - говорит она и останавливается в дверях, как бы чего-то ожидая. Теперь моя очередь спросить: куда? Или: когда она вернется?" (беру старый, еще из книжки "Та страна", рассказ "Расставания"). Из этого мелкого зерна вырастает мощный куст психологических проблем, целая драма нормальных вроде бы человеческих отношений: "Я спрашиваю, а она не отвечает. Или - не спрашиваю, а просто говорю небрежно: пока... Если я так говорю, а ничего не спрашиваю, то это уже нарушение ритуала, сразу осложняющее наши и без того непростые (простых не бывает) отношения. Осложняются тем, что как бы намекают на их простоту и обычность".

Такова, в сущности, каждая ситуация "нормальной" жизни, человек всегда идет по минному полю, вынужденный ежесекундно выбирать, куда ступить, чтобы сохранить тот баланс свободы и зависимости от другого, который не угрожает ни "норме", ни "самости".

Читая прозу Шкловского, часто вспоминаешь сартровское "ад - это другие", но еще чаще его проза напоминает о том, что человек носит свой ад в себе. "Нормальный" мир чрезвычайно опасен, ближние и дальние заряжены сознательной или бессознательной агрессией, жить холодно и страшно, избежать столкновения невозможно. Ощущая это, человек строит психологические "баррикады", сам невольно насыщаясь агрессией и порой теряя представление о "пределах необходимой обороны". Все такие ситуации Шкловский пишет, все увеличивая и увеличивая масштаб, поскольку главная, как кажется, его задача - понять, где точка перехода, где норма выворачивается патологией.

Чрезвычайно трудно, применяя такую сильную оптику, воздержаться от соблазна разных "окончательных" выводов, не впасть в демонизацию обуревающих человека страстей и комплексов, не встать в позу равнодушного наблюдателя. Шкловский этих соблазнов избегает, избрав интонацию благожелательного (не благодушного) удивления. Поэтому его рассказы не подавляют концентрацией проблем, не опустошают, а озадачивают, даже пробуждают некий новый интерес к жизни, поскольку предлагают новые инструменты ее познания и неожиданно формулируют кое-какие "вечные" к ней вопросы.

В "Питомнике" мне трудно выделить какой-то один "репрезентативный" рассказ: очень ровная, очень грамотная подборка. Очень сильное "Воспитание по доктору Шпеерту", но и "Вестник" не хуже, и "Бахтин, Эрьзя и прочие". И совершенно восхитительный вариант "менаж де труа" - рассказ "Втроем":

"Как ни горько сознавать, что происходит нечто непоправимое, чудесное, печальное, восхитительное, тревожное, загадочное, дивное, оно и происходит. И все понимают это и ничего не могут изменить. И никто не думает о будущем. У Нади в глазах какой-то особенный блеск и малиновый перезвон в голосе ("Пора делать укол"), у него тихая скорбная нежность в лице, но в то же время и решительность ("Принести что-нибудь?"), и две влажные темные полоски на бледной коже, замкнувшийся в себе взгляд и усилие обращенной к нему (к ним) мысли...

Их - трое, сомкнувшихся в противостоянии-согласии (двое плюс один).

Они втроем".

Ну, словом, бессмысленно цитировать эту центростремительную прозу, читать ее надо. Честно сказать, только еще одного рассказчика этого уровня я сейчас знаю - это Асар Эппель: совершенно другая фактура, пафос, язык, но - драйв того же уровня.

Ну да ладно: хватит о серьезном. Тут прихожу я недавно на работу, а на столе у меня лежит пакет с логотипом издательства "Эксмо". В пакете пластиковая коробка с ручкой, на которой написано: "Аптечка Татьяны Устиновой". Дальнейшие литеры складываются в послание почти угрожающее: "Применяется по назначению издательства "Эксмо" в случаях обострения слабости к чтению: при эмоциональном возбуждении, потере памяти, расстройстве пищеварения, бессоннице, снижении сексуального влечения. Комплектация аптечки: бестселлер Устиновой, лекарства и защитные средства от побочных эффектов".

Открываю ящичек и вижу: книжку вышеобозначенной Устиновой "Первое правило королевы", презерватив Sico, пузырек валерьянки, тубу "троксевазина", пластиночку с таблетками валидола, сульгин и пузырек с аммиаком. Внутри коробки распечатаны правила пользования всеми этими препаратами. Ну, к примеру, зачем бы мне презерватив? А вот зачем: "средство защиты от секс-амнезии. Использовать как закладку-памятку при чтении в постели с любимым человеком. (Не забыть развернуть перед использованием!)"

Ну, что ж - шутку я оценил, валерьянка, валидол и троксевазин пригодятся маме (спасибо Татьяне Устиновой), я в восторге от продвинутости пиарщиков издательства "Эксмо", но я же говорил: плохие у меня отношения с "женской прозой" практически в любом ее варианте. То есть не буду я читать "Первое правило королевы". Лучше прочитаю дневник Владимира Лакшина "Последний акт", опубликованный в трех последних номерах "Дружбы народов".


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Михаил Гундарин, На высоком заборе /10.07/
Говоря о сетевой литературной критике, все время ощущаешь, что "сбиваешься с ноги". Предмет расплывается, превращается в какой-то безумный гипертекст. Однако едва ли это свойство самих сетевых литературно-критических экзерсисов.
Сергей Кузнецов, Взрослые тоже знают /10.07/
Старое и новое. Выпуск 17. Это - одна из самых честных детских книг, которые мне встречались. Она говорит о том, что мир - чрезвычайно неприятное место, что ложь - необходимость, что смерть существует и зло неискоренимо.
Линор Горалик, Просимое от Него /09.07/
Чтение по губам. Выпуск 16. Я всегда боюсь, что оттуда сигнал не ловится. И при этом - каждый раз, когда я с тобой говорю - каждый раз, поверь мне, каждый, - я чувствую, что что-то не то говорю, что говорю не о том.
Павел Проценко, Халтура на крови /08.07/
Безответственный жест "прогрессивного" общества в сфере религии.
Олег Дарк, Пчела Шварц /07.07/
Три есть великих женщины-поэта у нас: Анна Ахматова, Марина Цветаева и Елена Шварц. Цветаева, на мой вкус, в этой триаде даже лишняя.
предыдущая в начало следующая
Александр Агеев
Александр
АГЕЕВ
agius@mail.ru

Поиск
 
 искать:

архив колонки:

Rambler's Top100