Русский Журнал / Круг чтения /
www.russ.ru/krug/20030825_akuz.html

Жизнь после жизни
Водяные знаки. Выпуск 23

Анна Кузнецова

Дата публикации:  25 Августа 2003

Есть расхожее мнение, что, если человек не стал поэтом до 30 лет, - уже не станет. Если это и верно, то для определенного типа поэтов. Известен и другой их тип: к нему относился, например, Гумилев, который был из тех, кто медленно поднимается, поэтому высоко встает. Подняться на свою высоту он не успел, в последнем сборнике он только вышел на нечто совершенно новое для себя. "Заблудившийся трамвай", сам по себе не шедевр, стоит особняком в творчестве Гумилева именно потому, что знаменует небывалую веху.

К этому типу "медленных" поэтов относился Георгий Иванов, ранние стихи которого смешили и страшили современников образцовой формой при полном отсутствии поэтического содержания. Ходасевич, скорее всего не желая ему ничего плохого, предсказал его человеческое и поэтическое будущее: "...поэтом он станет вряд ли. Разве только, если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастья. Собственно, только этого и надо ему пожелать".

Стихи, которые после подобной встряски стал писать Геннадий Русаков, позволили заговорить о нем как о большом поэте на основании нескольких опубликованных подборок. Книга "Разговоры с богом" вышла только сейчас, в 2003-м году, в томском элитарном издательстве "Водолей", подарившем нам много незабываемых книг. Но рецензируются и отмечаются критикой (малая премия Аполлона Григорьева) эти "разговоры" достаточно давно.

Пятнадцать стихотворных циклов, составивших книгу, создавались по мере отдаления от события, сотворившего ее, - смерти любимой жены поэта. От большого соблазна проследить движение именно этого сюжета я отказываюсь сразу: во-первых, потому, что это уже в какой-то мере сделал Владимир Цивунин - возможно, он продолжит исследование, когда обзаведется этой книгой. Во-вторых - книга дает широкий выбор ракурсов исследования, далеко выходя за пределы своего первотолчка, - что и дает этим стихам такой масштаб и силу.

"Разговоры с богом" - не сборник поэтических шедевров, а, скорее, дневник потрясенной души, вытряхнутой из лузы тридцатилетнего уюта (Я тридцать лет был счастлив на земле./ Мой срок прошел. Подсчитаны подсчеты) в свободное падение, в одинокое доживание, смысла которого не объяснит человеку ни окружающий мир, ни другой человек. Наполнением бытия теперь, когда отнято самое дорогое, а ты почему-то не умер, становится досматривание, дослушивание, доделывание привычных дел, потерявших содержательную связность.

...............................................................

Досмотри, мое зренье! Я этому позднему веку
не судья и не ровня - я только соседствую с ним.
Только руки ловлю, только тени вожу через реку,
для какого-то счета в запаснике божьем храним.

Дневник этот включает и слабые в поэтическом отношении стихи со срывами в риторику, в ритмическую и образную вторичность - но все стихотворения в своей последовательности важны как документ, как хроника жизни души после жизни, когда ей уже нечем и незачем жить. Ритм ударов и провалов здесь - пульс; а жизнь - метания от ужаса ("Я сам закрыл моей любви глаза / и принял ужас как окаменелый. / Он был таким, какому быть нельзя. / Такого нет. Он ледяной и белый") к восторгу:

Вот-вот очнется первая звезда
в своей пятидесятиверстной теми,
и поглядит через поля сюда,
меня еще не видя между всеми.

Потом качнутся нижние сады
и от Оки переместится влага.
А свет пойдет по нитке от звезды,
за столько верст не убавляя шага.

Ты, боже, где-то рядом; ты сейчас
в саду, на звездах или в капле света.
Ты там живешь, зачем-то любишь нас...
И на любовь не требуешь ответа.

А от восторга - к жуткой догадке об устройстве Божьего мира:

Сожму ладонь - а ты внутри шуршишь,
щекочешь, пыль на пальцах оставляешь.
И даже запах твой как будто рыж -
как тот камзол, в котором ты летаешь.

Кто ты, малютка? Как тебя зовут?
Кто уколол тебя иголкой боли?
Такие души долго не живут,
куда прочнее бархатные моли.

Я отпустил - ты пляшешь у лица,
зовешь - куда? Ну, так веди, вожатый!
...И славно нам в ладони у творца -
в полураскрытой. Нет - непрочно сжатой.

Бывает и мучительней: в пределах одного стихотворения восторг незаинтересованного созерцания - и тут же догадка о подвохе.

Какие утра, господи, стоят!
Какое солнце окна распирает!
И нежен воздух, точно легкий яд.
И на излете сердце обмирает.

Небесный пух нисходит с высоты,
как будто ангел вылинял крылами.
И женщины - огромные цветы -
туда, наверх, плывут колоколами.

Бежит, блестя коленками, трава...
Увидел раз - и помирать не надо.
...И потому чуть-чуть, совсем едва,
ты добавляешь в этот воздух яда.

Об этом мало кто берется рассказать. Во-первых, потому, что постигшему такое распространяться незачем: смысл жизни утрачен (то есть иллюзия смысла как самая прочная из человеческих вер), и делать в ней больше нечего. Во-вторых - рассказывать некому: с людьми, пережившими что-то подобное, и говорить ни о чем не надо, все понятно без слов; а обыкновенные люди в собеседники больше не годятся, так как не поймут и не стерпят внятности и ясности предсмертного - сколь угодно долгого, но предсмертного - разговора о муке, в которой облегчением будет простое неделимое движение, хотя бы и схождение в ад ("Что ты прощен / и просто сходишь в ад, / и так до слез, неистово несчастен..."). Такого, например:

Поднял взгляд, а там высоко,
трепеща сухим крылом,
в ельник, в пажити, в осоку
август падал напролом.

Бог ты мой, да что же это!
Тут куда ни погляди -
только лето, лето, лето
с желтой метой на груди.

Только осы в паутине.
Только брызги по траве.
Только первый стылый иней.
Груша с дыркой в голове.

Но если всю жизнь ищешь слова для разговора, перестаешь искать, и вдруг они, уже не нужные, приходят - собеседник, которого обретает душа непомерной ценой, видится равным - и называется со строчной буквы. Это тот самый неудачливый творец, которого когда-то вывел на чистую воду красивый двадцатидвухлетний тринадцатый апостол.

Лирический герой Геннадия Русакова - бунтующий Иов, не желающий мириться со своей данностью без каких-либо объяснений со стороны глухо молчащего собеседника хотя бы по поводу мокрого снега. Поэтому крики и хрипы, шепот и вздохи этой невыносимой книги повисают в космосе, в косых лучах заходящего солнца...

Достоевский вспоминается не случайно: все содержание русской литературы сводится к его мотивам, все ее самые значимые феномены возвращаются к ним же: красота как свидетельство присутствия Бога в мире, неотвлеченности мира; судьба мироздания как боль и мука героя - и наоборот, личная трагедия как космическая катастрофа; постоянная соотнесенность временного и вечного, абстрактно-огромного и единично-малого - мушка в горячем солнечном луче как полноправная участница вселенского "пира и хора":

..............................................

"Солдатика" застиранный мундир,
гончарный жук с малиновым отливом...
На что мне, боже, этот скудный мир
со всем его движеньем кропотливым?

..................................................

Но я гляжу, со всеми здесь на "вы",
и всех зову двойными именами -
чтоб не поднять случайно головы
и не увидеть, что ты сделал с нами...

Насекомых в книге очень много, почти весь "пир и хор" из них и состоит, и люди им ровня на этом пиру - так же бессмысленно восторженны и беспомощны. Взгляд солнца на мушку всегда выражает недоразумение - откуда взялась? В творении не значится - а есть; но есть - значит, право имеет.

Сено пахнет бессмертьем. Сломался аттический зной.
Золоченое лето смежает ресницы
и следит через них за скольжением вши водяной,
что вписалась в творенье с его не прочтенной страницы

..........................................................................

Много в книге и птиц - но птицы трагичнее, они умирают на лету. Они "несут восторженные выи / и трогают слова шершавым языком". Еще они играют в странные игры: "Падает птица в колодец двора - / Это у птицы такая игра"... А птицы-инвалиды об одном крыле "по перепадам воздуха летают". Много вообще крылатых существ, часто неопознанных, с признаками трансценденции - вестники, письмоноши, почтовые голуби сфер, письмо в которые может, наверно, дойти - но только порванным на мелкие клочки...

Господу богу прошение
от не верующего в него...
Не прошение - голошение.
Больше нет у меня ничего.

Господу богу рыдание
от не верующего в него...
Не рыдание - припадание.
Больше нет у меня ничего.

Господи, грозною силою
всепрощения твоего
исцели, исцели мою милую!
Больше нет у меня ничего.

Больше десяти лет длился этот упорный разговор с молчащим. За это время голос поэта стал глуше, а молчаливых собеседников, кроме жены и Бога, у него прибавилось: "Мне хорошо со старым Бахом", "Мой бедный Моцарт, смерти одоленье"... С кем на самом деле он теперь водит компанию, поэт начал понимать вот с этого стихотворения из четвертой, кульминационной части, в которой 55 стихотворений:

Мой мир почти затих: он перестал звучать.
Я бабочку беру - ее крыла трепещут.
Но ветхий этот шелк, бухарская печать,
не плещет и молчит, как брошенные вещи.

Беззвучен маховик вращающихся дней.
У слова нет начал, нуждающихся в звуке.
Я глохну, и слова смещением теней
толпятся надо мной, заламывая руки.

Я времени не брат и миру не родня,
и мог бы обойтись без баса и фальцета.
Но если ты решишь и вызовешь меня,
а я забормочусь и не расслышу это?

И не случайно самые последние слова в книге - эти:

...Вы еще обо мне загрустите.
Вы еще перечтете меня.

Еще как перечтем. Особенно если повезет обзавестись этой книгой. Тираж у нее - всего 800 экземпляров. В твердой обложке. С продуманным дизайном. На хорошей бумаге.