Русский Журнал / Круг чтения /
www.russ.ru/krug/20031002_krit.html

Это критика
Выпуск 15


Дата публикации:  2 Октября 2003

Мы продолжаем публикацию бесед с литературными критиками. Сегодня гость рубрики - Сергей Боровиков.


Русский Журнал: Сергей Григорьевич, с закрытием "Волги" и оскудением "Урала" центр литературной жизни окончательно переместился в Москву. Насколько это сказывается на литературной ситуации в провинции?

Сергей Боровиков: Я не могу сказать, что на литературной ситуации в провинции так уж сказывается окончательное "перемещение" центра литературной жизни в Москву. Да и произошло ли это перемещение? При советской власти столичная литературоцентричность была куда мощней. Да и в "перестройку" головы были обращены в сторону Москвы. И не только литературной. Сейчас провинция живет более самодостаточно. Во многом это связано и со свободой разнообразных выходов в мир, минуя Москву. Центр обретается скорее в головах пишущих, в Интернете, в некоем своем метафизическом присутствии над пишущими, но не в Москве, и вообще - не в географически определяемом месте.

РЖ: Возможно ли появление сегодня в провинции журнала такого уровня, каким была "Волга"? И в чем вам видится причина его отсутствия - только ли в недостатке денег?

С.Б.: Дело не столько в "Волге", ее гибели и возможности возрождения, сколько в судьбе толстых журналов вообще. Если у лучшего журнала страны с населением в полтораста миллионов тираж чуть более пяти тысяч - о чем говорить? Мне-то и жалко такой судьбы, и желалось бы ее изменить, но, думаю, это невозможно. Они, "толстяки", в небольшом числе будут продолжать раритетное существование, в статусе, скажем, филологических специальных изданий.

Сюда же помещу и оценку литературной ситуации в провинции. Несомненно, присутствие той же "Волги" подбадривало пишущих людей, держало в некоем страхе профессиональных графоманов из Союза писателей, но не более того. Скажем, у нас вовсю сказывался кризис, да не кризис даже, а почти гибель "художественной прозы" в постсоветские времена, который так и не преодолен и поныне. Ну, и что здесь могла сделать редакция? Наложить запрет на публикацию осточертевшего постмодерна или - как то сделал однажды "Урал" (роман Николая Никонова) - печатать как бы реалистические, сюжетные, но от этого не менее тошнотворные сочинения? И тогда мы стали номер за номером отводить так называемому "Волжскому архиву" - и нам интереснее было, и читателю. А постмодернистскую и всяческую самовыразительную прозу или статьи по экономическим проблемам читать и печатать было уже очень скучно. Я и посейчас, скажем, свежий номер "Знамени" начинаю с "Рабочих тетрадей" Твардовского, а не с прозы или поэзии и т.д.

Отличие провинции от столицы не в том, что там "негде" печататься или что там меньше стало, чем было или чем есть в столице, талантливых поэтов и прозаиков, а в том, что столичная жизнь сохраняет для тех, кто этого заслуживает, возможность существовать в профессиональной литературной среде. И наращивать культурный слой. Грубо говоря, издавать "Новый мир" можно и в провинции (не в глуши, разумеется, а в большом традиционном культурном центре), а "НЛО" - нет.

В этом смысле вы правы насчет "литературного центра". Но видится он не в виде единого центра, от которого в стороны - периферия, а лишь самого крупного. Но среди других, с которыми у него случаются взаимоналожения, некие продуктивные союзы. А есть и отталкивания. И есть круги поменьше: прежде всего питерский, в наибольшей степени противостоящий московскому, затем екатеринбургский и т.д.

Ситуация же в "профессиональной" литературной среде в провинции еще более печальна, чем в советское время. Тогда, по крайней мере, оборонялись от вовсе уж чудовищных бездарностей. Теперь же именно они задают тон в писательских организациях (не претендую на обобщение, говорю о части поволжских городов). И прежняя, бывшая магической, цель овладеть "членской книжкой" и потому полагать себя писателем ныне доведена до гротеска. Практическая же цель союзов писателей - выбить, а точнее - выклянчить денег из местного руководства на издание книг, стипендии, премии и т.д. С переменным успехом это удается, ибо местному руководству совершенно безразлично, что происходит в литературе.

Но в Саратове, да и в некоторых других областных центрах, душа начальства, конечно, ближе расположена к чему-то посконному, "нашему", без этого, понимашь... Так, за счет саратовской обладминистрации в Москве издаются книги Михаила Алексеева и учреждена премия его имени, которую он сам ежегодно вручает очереднику (на премию очередь, как на квартиру).

Талантливые же люди абсолютно отчуждены от этой сферы. Они спокойнее, чем прежде молодые писатели, относятся к самому факту публикации. Зарабатывают деньги, порой печатаются. И - в отличие от советских и постсоветских пор - вовсе не тяготеют к образованию различных "неформальных" объединений, групп и прочая.

РЖ: Какие тенденции - отрицательные, положительные - в современной русской критике кажутся вам заслуживающими внимания?

С.Б.: Критика очень неоднородна, мне трудно что-то вычленить, суммировать. "Знамя" в последнее время удачно тяготеет к - не знаю, как сформулировать, - к внутрилитературной социологии, так может быть сказать?

Из свежих негативных впечатлений - ошарашило "открытие" критиками "Ex libris" деревенской прозы, скажем Бориса Екимова, о чем написано с ненатуральным слезливым умилением людей, явно не бывающих в русской деревне. Им и невдомек, что Екимов пишет давно и много, и о нем постоянно и немало (Андрей Немзер, Александр Архангельский и др.) пишет критика, что Екимов - одна из ключевых фигур нашей литературы, а тут на тебе - открытие!

РЖ: Вашему "ненаписанному филологическому роману" "Крюк" предшествует авторское вступление, построенное на ироническом противопоставлении "критика" и "читателя": "Сделавшись критиком, я не то чтобы совсем перестал читать, но, по совету старшего коллеги, стал писать больше, чем читать... В конце 80-х я утвердился в печальном выводе, что критика из меня так и не вышло. С омерзением окинув взором прожитой мной путь, я почти перестал писать, но вновь, как в юные годы, сделался читателем..." Какова в этой шутке доля правды? И в каких пропорциях в критике должны быть смешаны читатель и филолог?

С.Б.: Конечно, здесь больше шутки, читать критик просто обязан, в том числе и текущую критику, хотя бы для того, чтобы не изобретать велосипед, вроде "открытия" Бориса Екимова и существования на свете, кроме Москвы, еще и села. А доля серьезности в ней та, что от иной критики становится душновато, именно в силу чересчур книжной, бумажной атмосферы.

РЖ: Комментируя в одной из заметок "В русском жанре" бунинские "Сны Чанга", вы обрываете себя: "Как, впрочем, скучно пытаться пояснить подобное волшебство!.." Но что такое критика, если не попытка "пояснить волшебство"?

С.Б.: Вероятно, даже бесспорно, что я неудачно выразился. Просто рядом со словом Бунина особенно досадуешь на собственную безъязыкость.

РЖ: Почему собрание ваших заметок называется "В русском жанре"? Кого вы числите в основоположниках этого "жанра"?

С.Б.: В основоположниках жанра я числю русский национальный характер, в котором сочетание догадливости и лени составляет одну из корневых черт. Я всерьез написал, что мой предшественник - это Илья Обломов.

РЖ: А чувствуете ли вы "родство" с книгой М.Л.Гаспарова "Записи и выписки"?

С.Б.: Филологическая высота Михаила Гаспарова делает не вполне корректным сопоставление наших текстов. Однако, притом что мне трудно судить, у меня с ним имеется некая близость интонации, а в интонации, по-моему, главный секрет воздействия прозы на читателя.


P.S. (Михаил Эдельштейн)

В одной из подборок "В русском жанре" у Сергея Боровикова есть описание шашлыков - не шашлыков даже, а того, как автор их не любит. Там так прямо и говорится: "Ох, не люблю я шашлыки и все, что им сопутствует: долгие сборы и споры, кто и сколько должен купить мяса, и можно ли баранину заменить свининой, и как долго и в какой посуде и в чем вымачивать, и сожалений, что прежде вымачивали в сухом вине, а теперь приходится в уксусе, и крамольное чье-то заявление, что классический шашлык и вовсе не вымачивают, и ехидный вопрос, что значит классический, чье-то неизбежное из "Золотого теленка" про шашлыки по-карски..." - и так далее. А потом еще про то, "с пропусками или вплотную насаживать куски, и лук между или сверху, и нужны ли помидоры, и какие угли правильнее, осина, нет, береза, нет, бук"...

Какие угли правильнее, я так и не узнал. И, вероятно, никогда не узнаю. И шашлыки за меня вечно будут готовить другие. Я вообще не знаю, чем дело кончилось и что там в этой подборке дальше. Сколько раз начинал читать этот фрагмент - и всегда через несколько минут обнаруживал себя на кухне достающим из морозилки брикет куриного филе.

Отрывок этот неизменно производил на меня столь сильное впечатление, что я искренне недоумевал, зачем человек с таким изобразительным даром и силой художественного внушения подался в критики. Я даже начал читать "ненаписанный филологический роман" "Крюк", но не нашел там ничего конгениального про шашлыки и разочаровался. Хотя, с другой стороны, разве можно требовать детальных гастрономических описаний от филологического романа? А уж от ненаписанного и вовсе ничего слюноотделительного ждать не приходится. Поэтому вернемся к главному сочинению Боровикова.

"В русском жанре" - и в самом деле очень симпатичная книга. Впрочем, здесь я могу быть не вполне объективен, слишком уж сам этот "жанр" люблю, не уверен вот только, что он такой уж русский. Но даже без учета моих пристрастий книга Боровикова располагает к себе. Недаром она выдержала уже два издания. Особенно хороши там самые злые фрагменты. Злость, впрочем, почти всегда сообщает тексту некоторую дополнительную энергию.

Вот, например, сценка из писательской жизни начала 80-х, заканчивающаяся характеристикой известного критика Игоря З. (давайте все хором угадаем с трех раз, кто бы это мог быть): "У Игорька была внешность кинематографического провинциального священника из либерального кино 60-х годов, то ли шибко пьющего, то ли очень недужного: землистый цвет лица, мешки под глазами, приклеенная котлетой борода. Он не говорил, а изрекал словно бы скорбные, но очевидные лишь ему истины, к которым никто не хочет прислушаться". Славный получился портрет человека, у которого хватило вкуса вести по ТВ передачу под названием "Нравственные проповеди"!

Но, конечно, главное у Боровикова не его книги. Главное - его журнал. Мы говорим "Боровиков", подразумеваем - "Волга". В удивительном саратовском "толстяке" было много всего хорошего напечатано, и в прозе, и в стихах. Но две публикации тамошние сравнимы разве что с чудом.

В историю русской литературы "Волга" войдет, прежде всего, как журнал, первым напечатавший "Между собакой и волком" Саши Соколова, в августе-сентябре 1989 года, всего через несколько месяцев после знаменитой "октябрьской" публикации "Школы для дураков" с послесловием Андрея Битова. В самый разгар торжества перестроечного "разгребания грязи" и дождавшихся наконец своего часа разоблачительных романов - по-своему, конечно, важных и даже необходимых, кто бы спорил, - те два номера "Волги" плюс книжка "Октября" были удивительно внятным напоминанием о том, что литература вообще-то для другого и о другом, что писатель борется не со Сталиным, а с языком, и открывает не новые исторические факты, а неведомые способы преодолеть сопротивление материала. Терпеть не могу слово "поколение", но для меня и нескольких близких мне по взглядам и вкусам моих ровесников именно те публикации оказались решающими, во многом сформировав или закрепив наши представления о прозе.

И еще немного о личном. Я хорошо помню, как стоял в областной библиотеке и пролистывал очередные номера толстых журналов. С основным ассортиментом справился где-то за полчаса. "Волга" оставалась последней, ничего особо интересного в оглавлении не обнаружилось, и я уже совсем было отправился домой, ткнувшись для очистки совести наугад в пару мест какого-то занявшего полномера романа. Я простоял там, уткнувшись в журнал, еще часа два и только потом сообразил, что дело происходит на абонементе и можно забрать номер домой. Дочитав роман, я принялся терроризировать знакомых рассказами об абсолютном шедевре и требованиями немедленно прочитать и разделить мой восторг. Это была "Жюстин" Лоренса Даррелла, первая часть "Александрийского квартета", в прекрасном переводе Вадима Михайлина. И еще два стихотворения Константиноса Кавафиса в самом конце, среди примечаний. Не помню, чей перевод, Г.Шмакова или С.Ильинской, но там было "Бог покидает Антония", которое я читал тогда впервые...

Я не знаю, любит ли Боровиков Соколова и Даррелла, подозреваю, что нет, не должен, по крайней мере, если судить по тем его заметкам и рецензиям, которые мне доводилось читать. Если не любит, то он замечательный редактор. Если любит, то просто хороший...

Что же до собственно критической деятельности Боровикова, то из всех читанных текстов, его или о нем, мне запомнились два момента. Первый: Боровиков не любит Окуджаву. Впрочем, с тем, что есть на свете люди, которые не любят песни Окуджавы, я смирился еще во время чтения текстов Дмитрия Бавильского.

Второй: Боровиков в последней григорьевской пульке номинировал Вишневецкую. Грех, конечно, большой, особенно с учетом того, что ей-то в конце концов премия непостижимым образом и досталась. Но, с другой стороны, многие почтенные люди питают к вполне посредственным сочинениям Вишневецкой необъяснимую слабость, за что ж теперь на Боровикова все сваливать?

Критика - понятие растяжимое. А как иначе, если ее четкого определения не существует? Что удивительного, если мы этой терминологической неразберихой часто и не без удовольствия пользуемся? Строго говоря, из всего написанного Сергеем Боровиковым к критике как таковой относится довольно незначительная часть. И далеко не самая выразительная. Я не знаю, какой Сергей Боровиков критик. Но так ли это важно, если учесть все то, о чем говорилось выше?