Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Шведская полка | Иномарки | Чтение без разбору | Книга на завтра | Периодика | Электронные библиотеки | Штудии | Журнальный зал
/ Круг чтения / < Вы здесь
О культуре цинизма
(по мотивам романа Сергея Кузнецова "Гроб Хрустальный")

Дата публикации:  15 Октября 2003

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Так спит душа, как лошадь у столба,
Не отгоняя мух, не слыша речи.
Ей снится черноглазая судьба,
Простоволосая и молодая вечность.

Б.Поплавский

1.

Не подлежит сомнению, что детективные романы составляют отдельный литературный жанр, законы которого вполне обособлены от законов психологического романа или, скажем, эпической поэмы. Мы не взялись бы писать о романе Кузнецова как собственно о детективе - во-первых, потому что специалисты сделают это раньше и лучше нас, во-вторых, потому что нам наиболее интересны другие стороны этой книги. Наличие этих других сторон свидетельствует, как нам представляется, скорее об отрадном несовершенстве детективного аспекта романа, колеса сюжетного механизма которого проворачиваются с видимым трудом. В то время как туго соображающий после многих лет летаргии герой консультируется с заокеанским гомункулом и пытается собрать разбредающиеся мысли посредством рисования нехитрых схем на четвертушках бумаги, вниманием читателя овладевают декорации и жанровые сцены, разыгрываемые на заднем плане.

Словоохотливый автор не скупится на детали и комментарии, судит и анализирует, вполне разделяя легкомысленное отношение своих персонажей к центральной линии детективного сюжета. Нам кажется, было бы правильным заключить, что сюжет играет в этой книге вспомогательную роль рамки или, скорее, альбома с фотокарточками начала 80-х и середины 90-х годов. Таким образом, центральным в романе является описание и анализ идей, ценностей и отношений в среде выпускников московских математических школ начала 80-х. Заметим, что благодаря внутренней свободе и привилегированному интеллектуальному положению общий культурный горизонт этой среды был довольно широк, так что такое описание, по-видимому, представляет интерес не только для истории педагогики или для уяснения биографий нескольких сотен повзрослевших подростков. Интересно также проанализировать вопрос об адекватности и устойчивости этой системы ценностей и отношений в условиях быстро менявшейся российской действительности 80-х и 90-х годов.

Мы утверждаем, что в основе избранного автором подхода к решению этих задач лежит цинизм, как метод историко-культурного анализа и нравственная позиция, и что в данном случае этот метод является несостоятельным. Настоящие заметки посвящены обоснованию этого тезиса; мы постараемся показать, что автор приходит к неверным выводам в отношении обстановки и понятий 1980-х и что причина этого лежит именно в цинизме. "По причинам, от редакции не зависящим", мы затрудняемся проанализировать данное в романе описание московской жизни 90-х годов, однако не сомневаемся, что такой анализ лишь подкрепил бы наши заключения. Мы также находим, что авторская трактовка природы происшедших в последние десятилетия перемен в высшей степени сомнительна и попытаемся проиллюстрировать наше мнение, опираясь на некоторые очевидные литературные и исторические параллели.

Под цинизмом мы понимаем утверждение, искреннее или неискреннее, что не существует ничего важного по большому счету, что так называемые серьезные проблемы, возникающие в философской, моральной, эстетической и профессиональной сферах, таковыми не являются. Цинизм не сводится к изоляции индивидуума от внешней среды, к равномерному притуплению эмоциональной реакции человека на внешние сигналы - это, если угодно, избирательная глухота, в результате которой повседневные проблемы и частные аспекты стилистики оказываются по меньшей мере столь же важными, что и так называемые "высшие" вопросы. Цинизм часто оказывается антитезой пошлости, которая заключается в ложном пафосе, в недобросовестном утверждении (явном либо подразумеваемом) о важности и высшей ценности каких-либо вещей или понятий. Мы полагаем, что полноценная умственная, творческая и культурная деятельность возможна только в просвете между цинизмом и пошлостью и только в рамках такой системы взглядов, в таких социальных и исторических условиях, в которых этот просвет существует. По-видимому, примером обратной ситуации может служить среда, которую принято называть мещанством.

Разумеется, это изложение не претендует ни на полноту, ни на оригинальность - достаточно указать на остроумный анализ понятия пошлости в набоковском эссе о Гоголе и на воинствующий антицинизм старшего Верховенского в "Бесах". Для понимания нашей точки зрения, однако, существенно замечание, что роман Кузнецова, в большей мере чем произведения старших писателей этого литературного направления (В.Пелевин), свободен от пошлости и, таким образом, находится в области "чистого" цинизма.

В отличие от пошлости, цинизм не имеет непосредственной антихудожественной направленности, поэтому его прикосновение само по себе не убивает слово, фразу, страницу. Вопрос о влиянии цинизма на роман "Гроб Хрустальный" тем более интересен, что эта книга обладает несомненными художественными и литературными достоинствами. Кузнецов пишет живым и выразительным языком, редкие неправильности которого несут несомненный отпечаток устной речи матшкольной среды 80-х годов и отчетливо напоминают читателю обиход той, в большой степени устной, культуры (отметим, например, эпизод с неточной цитатой из Галича на стр. 259-260; остается неясным, с какой целью автор решил употребить, на стр. 89, слово "визитка" в значении, которое ему приписывали московские парвеню 90-х). Хотя расхожий стереотип и связывает порнографию с пошлостью, в данном случае это неверно. Встречающиеся в романе натуралистические сцены способствуют снижению стиля и образов, то есть выступают как стилистическое проявление цинизма. Это же относится и к прямой речи персонажей, которая изобилует словами, более характерными для представителей иных социальных групп. Мы воздержимся от более подробного рассмотрения этих вопросов, также как и от обсуждения вполне адекватной, на наш взгляд, композиции романа. Нас будет интересовать главным образом авторская интерпретация культуры матшкольной среды 80-х годов и, в частности, позиции матшкольников по отношению к остальному обществу и советскому государству.

Заканчивая это затянувшееся введение, предупредим читателя, что мы не находим эти страницы подходящим местом для политических пронунциаменто. Поэтому, говоря о влиянии политической ситуации на обстановку, в которой жили и действовали персонажи романа, мы будем отдавать решительное предпочтение глаголам прошедшего времени. Нам кажется, что могущие возникнуть в двух-трех случаях недоразумения грамматического и смыслового толка в полной мере компенсируются ненарушенной стилистической целостностью наших заметок.

2.

В родстве со всем, что есть, уверясь,
И знаясь с будущим в быту,
Нельзя не впасть к концу, как в ересь,
В неслыханную простоту.

Б.Пастернак

Неотъемлемой частью легендарного образа подсоветских интеллигентов-"шестидесятников" (за смертью российских либералов-интеллигентов второго-третьего поколения никто, кажется, так и не позаботился дезавуировать узурпацию этого самоназвания) являются нескончаемые диспуты на общие темы в, казалось бы, неподходящих для этого помещениях, а именно на московских и прочих кухнях. Учитывая все возрастающее число ностальгических упоминаний об этих интеллектуальных бдениях, любопытно отметить, что для подраставшего в 80-е годы следующего поколения кухни не выступали в качестве традиционного места дружеских встреч. Удается вспомнить главным образом разговоры в комнатах или на улице, а также в походах и поездках. Причина такого различия вполне объективна - кухни, как правило, были заняты. Заседавшие на кухнях родители и их друзья обменивались новостями "с тенденцией" и в очередной раз излагали взгляды, в которые они сами толком не верили.

Общей чертой этих взглядов была их эклектичность - это было самоощущение, собранное ad hoc и требовавшее постоянных починок, компромиссов и дополнений по мере обнаружения противоречий или лакун. Мы не станем задаваться вопросом, почему "дети страшных лет России" оказались именно такими; скорее всего, такой метод осмысления собственных отношений с миром казался им более естественным и простым, а простоту эти люди, повторявшие вынесенные в эпиграф строки Пастернака, ценили чрезвычайно - видимо, за то, что она не оставляет места для всевозможных недобросовестных построений, в том числе и для пошлости. В действительности, жить с таким лоскутным суррогатом мировоззрения непросто и, по всей вероятности, не слишком приятно; унаследовать же его и вовсе невозможно. К счастью, культурный багаж наших родителей не исчерпывался этим сомнительным имуществом, а интересы их детей, в отличие от нарисованной в романе картины, не ограничивались гражданской, половой и общефилософской сферами. Во всяком случае, ясно, что предложенное нам изображение матшкольников как детей одураченных родителей, выросших под исключительным влиянием последних и пытающихся методом проб и ошибок преодолеть несообразности родительского мировоззрения, являясь результатом неоправданного упрощения, не имело и не могло иметь ничего общего с реальностью восьмидесятых годов.

Во-первых, мировоззрение "шестидесятников", как мы только что отметили, было такого свойства, что говорить о его влиянии на кого-либо не приходится. Влияние родителей было, таким образом, сосредоточено в повседневной и общекультурной, общеобразовательной областях, в романе для простоты опущенных. Литературное творчество традиционных "шестидесятников", включая то, что публиковалось в толстых журналах и циркулировало нелегально, а также исполнялось под гитару под нестерпимо приторным названием "бардовской песни" ("барды издают альманах "Менестрель"), за немногими исключениями представляло для нас лишь второстепенный, сугубо познавательный интерес. Примеры активной антибольшевистской политической деятельности, довольно важные для формирования самосознания матшкольников, были достаточно редки, чтобы классифицировать их как атипичные индивидуальные явления; в 80-е годы такая деятельность, во всяком случае, не составляла исключительную прерогативу поколения "шестидесятников" (заметим все же, что автор к ним несправедлив: крайне сомнительно, что кто-нибудь из наших родителей когда-либо верил в наступление коммунизма к восьмидесятому году).

Во-вторых, "шестидесятники" не были в восьмидесятые годы единственным старшим поколением. Их родители, в значительной мере сформировавшиеся до "полной и окончательной победы социализма" в тридцатых годах, были людьми совершенно другой организации. Цельность и консеквентность мировоззрения и вообще личности во всех ее проявлениях, оставаясь в той или иной степени недостижимым идеалом, не утратили своей притягательности для стариков, постоянно помнивших, что существует счет, по которому всякий компромисс является абсолютным злом. Любопытно отметить, что, как и внуки, деды и бабушки - то ли под влиянием усвоенных в детстве понятий о собственном социальном статусе и соответствующих нормах поведения, то ли в результате унизительных испытаний памятного коммунального быта - по-видимому, не считали кухни подходящим местом для серьезных разговоров. Вообще, обычные семейные обстоятельства, подкрепленные, как нам кажется, причудливой историей российской интеллигенции двадцатого века (так, старики остро ощущали разницу между собой и поколением собственных родителей, строившим свои отношения с действительностью совсем по-другому), приводили к тому, что для школьника восьмидесятых годов сопоставление с дедовской, а не с родительской системой понятий, отношений и ассоциаций часто оказывалось более естественным и более плодотворным. Мы имеем в виду не столько мировоззрение как таковое, сколько обычный обращенный к себе вопрос о том, как повел бы себя или что бы подумал N "на моем месте".

Старики тоже любили цитированные нами стихи Пастернака, но они читали их иначе - не как приветствие победившему цинизму и умственной апатии, а как выражение резиньяции, как грустную констатацию того, что время беспощадно обошлось со сложным миром их понятий и привязанностей. Непредвзятому читателю, конечно, ясно, что именно так эти строки и были написаны - и, вероятно, не случайно многим запомнился вариант, восходящий либо к ненайденной нами авторской редакции, либо к интеллигентскому фольклору:

Во всем, что в жизни есть, изверясь,
И знаясь с будущим в быту...

В-третьих, важно помнить, что границы между поколениями в России проходили по горбачевской перестройке и хрущевской оттепели и, таким образом, матшкольники 1970-х, то есть те выпускники матшкол, которые в восьмидесятые годы под общим названием "студентов", наряду со штатными учителями, преподавали в матшколах математику и физику, водили школьников в походы и почти на равных участвовали во всевозможных вечеринках, с этой точки зрения мало отличались от своих учеников-воспитанников. Таким образом, перед глазами у школьника 80-х был, в дополнение к родителям и дедам, пример "студентов", выросших на несколько лет раньше в очень похожих социальных, политических и культурных условиях. Впрочем, в той школе, о которой идет речь в романе, студентов действительно не было - и здесь следует сделать замечание общего характера. Различные матшколы, а в пределах одной школы - выпуски, классы, компании и отдельные матшкольники достаточно сильно отличались друг от друга. Поэтому довольно естественно, что атмосфера описанной в романе компании одноклассников может не вполне соответствовать воспоминаниям или представлениям читателя; мы, однако, полагаем, что эти различия не могли заходить слишком далеко, что вообразить бывших матшкольников за повторным просмотром агитпроповской продукции вроде "Белого солнца пустыни", пожалуй, еще труднее, чем поверить сообщениям о том, что надписи с известным школьным девизом (весьма проигрывающим в измененном автором романа варианте) встречались где-либо за пределами Москвы и ближнего Подмосковья.

В любом случае, культурная среда, в которой формировались матшкольники 80-х, была, в отличие от данной в романе упрощенной схемы, достаточно богатой и разнообразной, поэтому и реальный тип матшкольника должен был разительно отличаться от простоватых, скучных и довольно невежественных героев романа. Мы убедимся в справедливости этого заключения прежде всего на примере отношения матшкольников к советскому государству; автор, вообще не слишком охотно допускающий читателя во внутренний мир своих героев, уделяет этой теме пристальное внимание.

3.

Это ж дело хорошего вкуса:
Отвергать откровенное зло.

Ю.Даниэль

Мы начнем с авторской оценки отношений школьников к государственной власти, наиболее ясно сформулированной на стр. 218: "...шестнадцатилетние мальчики играли в прятки с государством, которое изо всех сил старалось быть серьезным...". Такое заключение отчетливо иллюстрирует несостоятельность цинизма как метода художественного анализа: игнорируя наиболее важные в описываемое время моральные, исторические и культурные факторы и широко используя стилистическое снижение, автор приходит к выводу, не имеющему ничего общего с действительностью в отношении как образа мыслей и восприятия матшкольников, так и природы советского режима. Общеизвестно, что эта власть не умела улыбаться и при всех обстоятельствах сохраняла серьезную мину; даже тяжеловесный имперский юмор в стиле Александра III намного превышал интеллектуальные и эстетические возможности советских функционеров. Со стороны школьников присутствовал описанный в романе элемент игры в подпольщиков, проявлявшийся как в частых ссылках на запрещенную литературу (в частности, на песни Галича), так и в отношениях с идеологическим механизмом режима (уроки, а позже лекции по марксистским "дисциплинам", и пр.). Однако эти "игры" не существовали сами по себе, а были надводной частью вполне серьезных чувств и убеждений. Действительность, впрочем, и не была игрой: так, обстоятельства московского политического дела 1982-го г., отголоски которого достигли матшкол, отнюдь не сводились к озорному школьному сочинительству и чтению довольно невинной полуоккультной литературы, с одной стороны, и к рутинному бюрократическому упражнению - с другой.

На отношение матшкольников к советскому государству влияли не только повседневная практика и примитивная антигуманистическая, антикультурная идеология тоталитарного режима, в начале 80-х годов остававшегося верным себе в области как внешней, так и внутренней политики. Чрезвычайно важным было понимание того, что окружавшая нас жизнь состояла в ближайших, постоянно ощущавшихся преемственных отношениях с действительностью ленинско-сталинского времени, а напоминавшая о себе на каждом шагу государственная власть была той самой властью, которая за несколько десятилетий до этого осуществляла репрессии невообразимого масштаба и жестокости. Письменных и устных свидетельств жертв этих репрессий было довольно много, и вполне закономерно, что, например, одна из первых мыслей при взгляде на седого мужчину, случайно встреченного в электричке (за окнами которой мелькали, скажем, шлюзы "канала имени Москвы") была о том, кем он был тридцать или сорок пять лет назад. События тех времен стали восприниматься в исторической перспективе лишь в 1988-1989 годах, когда по советскому телевидению транслировались выступления акад. Сахарова, а расположившиеся за столиками возле станций метро первые кооператоры распродавали сотни свежеотпечатанных экземпляров "Крутого маршрута" Е.С.Гинзбург; до этого казалось, что ничто, по существу, не отделяет нас от будней государственного террора.

Заметим, что личные мотивы вроде семейной вендетты, как правило, являлись далеко не основной причиной однозначного морального осуждения большевистского режима. Эмоционально для нас было особенно существенным отражение советских репрессий в судьбах и произведениях важнейших поэтов и писателей XX века. Вообще, матшкольники были книжными детьми - и, по-видимому, именно это, больше чем что-либо другое, объясняет любознательность и сентиментальность, а также взыскательность и чистоплотность в личных взглядах и в тех дружеских отношениях, из-за которых мы с такой теплотой вспоминаем это время, - и те из нас, кто пишет романы, и те, кто пытается сформулировать свое мнение о прочитанном. Между тем в романе нет почти никаких свидетельств того, что матшкольники читали что-либо, кроме небольшой части "самиздата". Искусственно ограничив их литературные интересы, автор, на наш взгляд, до неузнаваемости исказил реальность матшкольной среды восьмидесятых годов.

Нам кажется, было бы справедливым сказать, что понятия и отношения матшкольников в значительной мере определялись российской либерально-интеллигентской традицией. Это утверждение может показаться несколько неожиданным, учитывая, что интеллигентская традиция, элементы которой содержались как в домашней, так и в школьной атмосфере (и, конечно, в литературе), дошла до восьмидесятых годов лишь в многократно отраженном и преломленном виде. Имена Герцена, Белинского и других либералов XIX в., с которых началась российская интеллигенция, никак для нас не звучали, поскольку советский режим пытался использовать часть их наследия в своих собственных целях. Сочинения многих более поздних деятелей (в том числе сборник "Вехи") были недоступны, так что, например, П.Н.Милюков оставался для матшкольников исключительно участником политической борьбы начала века, С.Н.Булгаков - однофамильцем писателя, а Исайя Берлин - Гостем из будущего в "Поэме без героя". Впрочем, в контексте данных заметок последнее произведение заслуживает более обстоятельного упоминания.

4.

...но меня не забыли вы,
Как в прошедшем грядущее зреет
Так в грядущем прошлое тлеет...

Ахматова

Попробуем посмотреть на фабулу романа глазами автора. Мальчики и девочки "из служащих", объединенные как одной школой, так и общей системой понятий и привычек, занимаются математикой, дружат, влюбляются, думают, читают и обмениваются литературой. Затем меняется историческая эпоха, и они вынуждены адаптироваться к новым условиям, в которых их прежние ориентиры либо утратили смысл (отношение к государственному режиму), либо исчезли за пределами повседневной видимости (естественные науки). Дружеские отношения, подкрепленные привычкой и воспоминаниями юности, не вовсе прерываются; случайные встречи приводят к восстановлению связей с давно потерянными из виду одноклассниками. Выясняется, что не только самоощущение этих людей, но и вполне реальные события, происходящие в 1996 году, определяются отношениями между мальчиками и девочками 83-го года, которых, казалось бы, давно уже нет - так изменила их изменившаяся действительность. Длинная тень, отбрасываемая самоубийством их товарища в той, прошлой, жизни, оказывается едва ли не самой осязаемой реальностью жизни нынешней. "Золотого ль века виденье,/ Или черное преступленье/ В грозном хаосе давних дней?" Вам это ничего не напоминает, читатель?

Впрочем, наверное, уместнее оставить наводящие вопросы и прямо сослаться на известный нам факт - автор романа хорошо знаком с "Поэмой без героя" Ахматовой. В 80-е годы "Поэма", в зашифрованных и сжатых строках которой сохранялся самый воздух 1913 года и так называемого Серебряного века, была текстом едва ли не космогонической важности (конечно, не только из-за строф, не предназначенных для большевистской цензуры и распространявшихся нелегально). Сопоставление с "Поэмой без героя" было бы неминуемо при обсуждении таких явлений, как предчувствие конца эпохи или отпечаток предыдущей жизни, проступающий подобно симпатическим чернилам между строк новой действительности. Не без колебаний решаемся напомнить, что важнейшую роль в сюжете "Поэмы" играет самоубийство неназванного поэта в 1913 году; при этом "реальный" пласт действия в поэме датируется началом сороковых годов.

Мы почти готовы представить читателю сценарий мета-детектива: "Поэма", оставленная автором романа в 80-х годах вместе с прочим бесполезным в новой жизни инвентарем, овладевает клавиатурой компьютера, на котором он в 2002 году пишет о потустороннем влиянии событий 1982-84 годов на жизнь 96-го. Мы, однако, не пойдем далее по этому пути, на котором трудно избежать логического заключения о том, что "Гроб Хрустальный" является чудовищной вульгаризацией "Поэмы без героя". Разумеется, это было бы несправедливо по отношению к автору романа - напротив, он с ностальгической бережливостью относится к тому, что казалось важным мальчикам и девочкам восьмидесятых (мы помним, что их больше нет), включая даже такую далекую периферию их обихода, как песни Высоцкого. Автор лишь полагает что все эти вещи в сущности не важны - сейчас, как и тогда.

5.

Я почти все сказал, что хотел сказать по
поводу одной драмы. Следовало бы остановиться, но
характер Gruebeleien именно таков, что они до тех пор
тянутся, пока внешняя причина натолкнет на что-нибудь
другое, или напомнит, что пора кончать. Теперь, когда
следовало положить перо, мне пришло в голову...

А.И.Герцен, Капризы и раздумья

Наши заметки приближаются к концу, и пора вместо надоедливых изобличений Сергея Кузнецова в цинизме подумать о том, чтобы по-дружески расстаться с терпеливым читателем. Однако нам кажется, что было бы еще любопытно кратко остановится на одном ключевом аспекте интерпретации исторических событий в романе Кузнецова. Это - отчетливая убежденность автора в том, что между 1984 и 1996 годами произошла перемена исторической эпохи, перемена настолько кардинальная, что не только прежний образ мыслей, но и прежний способ мышления сделался неадекватен. Въедливый читатель, разумеется, заметит, что как раз такая перемена произошла между 1913 и 1940 гг., и, таким образом, мы полемизируем с точкой зрения, нами же навязанной автору романа. Мы же подчеркнем, что именно это убеждение, по нашему мнению, и приводит автора к ампутации или, по меньшей мере, к крайнему упрощению, внутреннего мира героев и их отношений и, таким образом, обуславливает выбор цинизма как художественного метода.

Вероятнее всего, такая позиция сложилась у автора под влиянием собственного жизненного опыта. Действительно, изменившиеся социальные и экономические отношения приводят к тому, что и тем из нас, кто по-прежнему живет в России, приходится тесно сталкиваться с людьми совсем иной формации и иного мира, в котором привычные нам ценности не имеют хождения, а наша логика не считается убедительной. Последнее относится и ко многим представителям более молодых поколений, выросших в совсем иных условиях. Мы полагаем, что отсюда и происходит мнение автора о несостоятельности нашего мира в нынешней жизни, и воплотившееся в книге стремление утверждать, что никакого нашего мира - то есть самоощущения, мировоззрения, ассоциативного запаса, определявших поступки и отношения людей нашего круга, - по большому счету никогда не существовало. Если эти выводы недобросовестны, то предикат, на наш взгляд, прямо ошибочен и проистекает из хорошо знакомой по произведениям многих писателей склонности авторов придавать собственным переживаниям и опыту (включая: разорение, влюбленность, старение, получение большого наследства) вполне глобальное значение. Вместо того чтобы далее развивать это (вполне убедительное) рассуждение о человеческой склонности преувеличивать значение происходящих на глазах событий, мы приведем общий аргумент, доказывающий, как нам кажется, несправедливость посылки о смене исторической эпохи в течение тех 12 лет, о которых идет речь в романе.

Мы утверждаем, что перемена эпохи должна происходить одновременно на всем пространстве европейской цивилизации. Именно такой одновременный перелом имел место в 1914-1922, а до этого, по-видимому, в 1848-1858 годах. Между тем, значение российских событий 1986-2000 гг. с точки зрения мировой истории и культуры сводится к тому, что одна отдельно взятая страна принялась вместо четвертого интернационала или третьего Рима строить второй Парагвай - и к настоящему времени достигла определенных успехов. Никакой заметной перемены идей, ценностей и способов мышления за пределами России и ее бывших сателлитов эти события не вызвали. По-видимому, это объясняется тем что, фигурально говоря, русло всемирной истории ушло из Москвы за какое-то время до начала "реформ", и уж, конечно, более не возвращалось. Взявшись резонерствовать, мы не остановимся на этих утверждениях и отметим, что глобальная перемена эпохи (возможно, сопровождающаяся мировой или, по крайней мере, "большой" войной), по-видимому, действительно не за горами - это, на наш взгляд, вытекает как из общеполитической ситуации, так и из нарастания глобальной инфляции общепринятых нематериальных (а сведущие друзья подсказывают нам, что и материальных тоже) ценностей и понятий. Рассуждения о том, в какой мере этот будущий кризис связан с предшествовавшими российскими событиями и как он отразится на положении в России, неизбежно произвольны и не стоят того, чтобы на них здесь останавливаться. В силу как политических, так и историко-культурных обстоятельств, идеи и понятия в России всегда были более осязаемыми чем на Западе, и отчетливое предчувствие конца эпохи, по-видимому, помогло нашему автору принять перемену погоды за ожидаемое, но пока что не имевшее места наступление новой эры.

6.

Вновь соловьи засвищут в тополях,
И на закате, в Павловске иль Царском,
Пройдет другая дама в соболях,
Другой влюбленный в ментике гусарском...

Г.Иванов

Нам остается поблагодарить автора за несколько часов приятного чтения и возможность подумать на общие темы, преимущественно - о прошлом и о влиянии прошлого на настоящее. Как нам кажется, автор решился трактовать эти вопросы упрощенно главным образом для того, чтобы сделать себя и свою книгу более понятными и тем из читателей, кто не был связан с матшкольной средой 80-х годов. В этом контексте уместно вспомнить хроническое российское удивление - известное сперва по литературе, а потом по непосредственному общению - по поводу того, что, казалось бы, предметные социальные, исторические и культурные уроки, преподанные в советское время на глазах у всего мира, оказались в большой мере недоступными даже для наиболее проницательной и эрудированной части западной аудитории. Всем знакомы безнадежные дискуссии с иностранцами про состоятельность левых и правых направлений в политической и философской мысли, олеографические изображения смелого новатора Ленина и угрюмого тирана Сталина, соседствующие с полусознательным самообманом в отношении масштабов и природы большевистского террора, и трогательная легенда про героя Горбачева, отсекающего одну за другой головы коммунистической гидре.

Теперь, когда и в России выросли новые поколения, не представляющие себе жизни без Интернета и лазерных патефонов, но зато незатронутые черно-белой дидактикой позднебольшевистского времени, с его устоявшимися понятиями, стереотипами и идиосинкразиями, можно смело утверждать, что опыт такого рода вовсе не передается. Точнее - что ни литература, ни контакты с носителями этого опыта недостаточны для его передачи. Поэтому расчет на то, что искусственное упрощение и опрощение романа сделает его более понятным, представляется нам не менее наивным, чем, например, уверенность, что 20-летний студент в 2003 году сможет прочесть "Шествие" Бродского нашими глазами (С.Кузнецов в "Русском журнале" за 5 июня 2003). Что же касается читателей, знакомых с обстановкой 80-х не понаслышке, нам хочется верить, что они не найдут возможным узнать свою первую молодость в изображении, заботливо пропущенном сквозь фильтр цинизма (выступающего, повторим, как метод опрощения).

Конечно, нельзя a priori утверждать, что в будущем не явятся такое поколение и такая среда, для которой чувства и отношения матшкольников 80-х окажутся более близкими и понятными, чем для нынешней молодежи, - и все же это кажется нам крайне маловероятным. Насколько можно заключить по сетевой и бумажной молодой литературе, в своих лучших проявлениях ничем не напоминающей реалии и ассоциации 80-х, ничто пока не предвещает такого развития событий. Малая вероятность, как нетрудно понять, не исключает оптимизма - мы надеемся, что если такое поколение когда-либо и появится, то никто не станет судить о наших друзьях и о нас по книжке Кузнецова.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Александр Агеев, Голод 86 /13.10/
Решительно не хочется мне признавать нынешний букеровский шорт-лист дающим адекватное представление о среднем уровне современного романа. Еще меньшее представление может он дать о состоянии русской прозы вообще.
Живой журнал словами писателей /10.10/
Выпуск 18. Аноним. Бессребреник, или Интервью с неизвестным читателем.
Юля Беломлинская, Удар русских богов /09.10/
Так называлась эта красивая красная с золотом книжка. А я ее решила взять потому, что сразу догадалась - в ней будет не только про Всемирный еврейский заговор, но и про русское язычество.
Эдуард Лимонов, Устроителям книжной ярмарки во Франкфурте /08.10/
К сожалению, я не смогу быть с Вами в эти дни. Тем более сожалительно это потому, что Франкфуртская ярмарка 2003 года посвящена русской культуре и русской книге. Я не смогу приехать к Вам, поскольку имею основания полагать, что российские власти не впустят меня обратно в Россию.
Вчера открылась Франкфуртская книжная ярмарка /08.10/
Интервью с издателями. Андрей Сорокин: "Никто ни разу всерьез не задумался о том, чтобы вывезти во Франкфурт представительную экспозицию российских издателей".
предыдущая в начало следующая
Д. Г.
Д.
Г.

Поиск
 
 искать:

архив колонки:

Rambler's Top100