Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Шведская полка | Иномарки | Чтение без разбору | Книга на завтра | Периодика | Электронные библиотеки | Штудии | Журнальный зал
/ Круг чтения / Книга на завтра < Вы здесь
Портрет из фона
Дата публикации:  7 Февраля 2000

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Е. Э. Лямина, Н. В. Самовер. Бедный Жозеф: Жизнь и смерть Иосифа Виельгорского: Опыт биографии человека 1830-х годов. М.: Языки русской культуры, 1999.

У этой книги три названия и она в самом деле обретается в трех жанрах.

"Бедный Жозеф" - чувствительный роман о юноше, много обещавшем и угасшем от чахотки на 23-м году жизни.

Далее следует документальная биография, жанр не литературный, а научный, - роман-элегия обрастает огромным количеством архивных единиц. В конечном счете, это не биография-роман, любимый историко-филологический жанр 70-80-х (прошлого теперь уже века), но, скорее, биография-летопись, жанр, характерный для 90-х.

Наконец, "история человека 1830-х годов" - самый парадоксальный сюжет этой книги: в небольшом теоретическом предисловии авторы заявляют о своей близости к "научным подходам, получившим название микроистории и истории повседневности" (с. 7); т. е. речь идет не о центральных лицах эпохи, не об истории идей, экономических отношений и социальных потрясений, но о фоне как таковом, о лицах второго плана, о "маленьком человеке" и повседневных бытовых процессах. Фактически такого рода методология восходит к исторической школе "Анналов", пик популярности которой в России пришелся на конец 80-х - начало 90-х, в Европе - на 60-70-е. Теоретический пафос французских историков и их многочисленных последователей состоял в известной перемене угла зрения √ от царей и полководцев к "маленьким людям", от "исторических событий" к бытовой повседневности. Так, девизом немецких микроисториков стали строки Брехта из "Трехгрошовой оперы":

Denn die eine sind im Dunkeln
Und die andern sind im Licht.
Und man siehet die im Lichte,
Die im Dunkeln sieht man nicht.

(Ибо одни пребывают во тьме,
А другие - на свету.
И те, кто на свету, видны всем,
И никто не видит тех, кто во тьме).

Все это объясняет исключительную приверженность к изучению небольших сообществ, провинциальных городов, маргинальных явлений и маргинальных социумов. И необходимое условие здесь - некое протяженное хронологическое пространство. Классики микроистории предпочитали европейское Средневековье (деперсонализированное по Февру) и работали большей частью с юридическими документами. Т. е. крайние точки теоретического и методологического напряжения проходили через понятия личности и индивидуума, через определение социальной нормы как таковой. Пафос "маленького человека" на деле оборачивался культом "массового человека", человека без имени, определявшегося по своей цеховой, социальной и т. п. принадлежности.

В этом отношении авторы книги о "бедном Жозефе" нарушили все методологические каноны, заявив своим предметом единственное десятилетие и единственного человека, отнюдь не "массового" и очевидно далекого от "народной культуры". "Ничто не препятствует, - провозглашают авторы, - приложению этого метода к исследованию других типов культуры, в частности культуры дворянской элиты" (с. 7). Трудно сказать, насколько в этом случае метод приложим к материалу или материал - к методу, но как бы то ни было, одно из преимуществ книги - ее принципиальная несводимость к любого рода социологическим построениям.

"Бедный Жозеф". Роман воспитания

Итак, сюжет этой жизни (и этой книги) состоит в том, что в 11 лет Иосиф Виельгорский стал совоспитанником наследника Александра Николаевича (будущего императора Александра II). Он был выбран на эту роль в соответствии с глубокой педагогической идеей воспитателей будущего императора. И не самой удачной, как позже выяснилось. В принципе, если и есть в истории этой короткой жизни нечто безусловно характерное для эпохи, так это череда педагогических и медицинских ошибок; первые были уникальны, вторые - типичны.

У будущего императора Александра II были идеальные учителя. Идеальные не столько даже в нынешнем - оценочном - значении этого слова, но в изначальном, философском его смысле - в смысле стремления к воплощению ("воплощенному образу") абсолютной идеи. Будущий монарх был помещен воспитателями своими Мердером и Жуковским в замечательно правильный треугольник, где Александр был центральным звеном; слабым был совоспитанник Александр Паткуль, сильным - Иосиф Виельгорский. Таким образом, наследнику было к чему стремиться и было от чего не впадать в отчаяние. Но если с добрым, ленивым и легкомысленным Паткулем все складывалось как нельзя лучше, то отношения Александра Николаевича с Виельгорским развивались не столь безоблачно. Виельгорский моментально сделался явным лидером троицы, что неизбежно порождало двусмысленность ситуации, - ср. в пересказе А. О. Россет: "Это товарищество было нужно, как шпоры для ленивой лошади. Вечером первый (к императору за похвалой и поцелуем. - И. Б.) подходил тот, у которого были лучшие баллы, обыкновенно бедный Иосиф, который краснел и бледнел".1

"Незамеченная педагогами проблема состояла в том, что единственной целью, имевшей значение в данном воспитательном процессе, молчаливо признавался только великий князь, а окружающие выступали исключительно в качестве средств, одушевленных инструментов" (с. 91).

Естественная неловкость, происходящая от неестественности тщательно выстроенной педагогической системы, в конечном счете сказывается на характерах участников этой странной игры, равно как и на характере их отношений. Александр, взрослея, все более отдаляется от своего образцового товарища, сознательно выбирая себе спутников легких и "скользящих", никак не ригористов. Иосиф, от природы открытый и сильный, становится скрытным и болезненно застенчивым. Жуковский в самом деле нашел в нем лучшего и благодарного ученика, чувствительного и восприимчивого, искренно увлекающегося и не без подросткового максимализма принимающего возвышенные идеи и установки Учителя. Подобно Жуковскому Виельгорский ведет Дневник - не формальный, как Великий Князь, но подробный и отчетливый. Он пишет чуть ли не ежедневные письма наставнику, когда тот уезжает; они становятся близкими друзьями и разделяют ту мягкую опалу (неизбежное отвержение), что наступает со временем и становится совершенно очевидной в момент пресловутого Путешествия будущего императора. (Из Дневника: "Вернувшись домой, разговаривал с Мама и Василием Андреевичем о путешествии... Василий Андреевич жаловался мне на свое отрицательное положение; он ничего не может сделать Великому Князю и между тем не может удалиться. Почти то же со мной происходит" (с. 283).)

Вероятно, в той части педагогической системы, которая имела отношение непосредственно к цели - воспитанию наследника, наставники кое в чем преуспели. С живым инструментом все обстояло иначе. Психологическая ломка, жуковское "смирение" и подростковое "усмирение себя" в конечном счете разрушают душевное и физическое здоровье "совоспитанника". Столь распространенная в 1830-е годы юношеская открытая чахотка, как всякая эпидемия, поражает слабых, знаменуя в большей степени душевное, нежели физическое неблагополучие. Как сказал однажды Ходасевич про подобного персонажа, "он был симптом, а не тип".

О типах разговор ниже, но медицинские причины трагедии были все же типичны. Медицина в те времена определяла болезни по преимуществу локальным образом и лечила подобное подобным: начавшийся легочный процесс лечили как ревматизм плечевого сустава - паровыми ваннами. Чем и усугубили.

О людях 1830-х годов

Существует множество культурных мифов или просто устойчивых заблуждений, которым мы привержены по инерции детского чтения и школьного опыта. О "людях 1830-х годов" мы знаем по лермонтовским инвективам, школьным выкладкам о "типе лишнего человека" и, если слегка напрячься, по Тынянову/Мюссе. Т. е. по тыняновскому предисловию к "Смерти Вазир-Мухтара", восходящему к риторике из "Исповеди сына века".

То было "гнилостное брожение", помним мы, переходящее в "звон гитары" Аполлона Григорьева, то были люди, что "начали мерить числом и мерой, судить порхающих отцов". Лермонтовский приговор "судьи и гражданина" впечатан в нас с детства благодаря все той же французской риторике, причем пафосная энергия обличения перекрывает другой смысл стихов: это эпитафия людям, что "созрели" до поры и ушли "без времени", "без пользы", "без славы" и "без счастья".

Сюжет о безвременно угасшем юноше - неотъемлемая часть романтического мифа. И сюжет слишком часто совпадал с поэтической биографией: среди до времени умерших поэтов первой трети XIX века безвестных на порядок больше, чем знаменитых. Но угасший юноша - всегда "обещанье": Ленский, который мог быть всем, чем угодно; каждое поколение находило себе соответствующий символ - Андрея Тургенева, Дмитрия Веневитинова, Николая Станкевича, наконец. Иосиф Виельгорский если и был таким знаком ("симптомом"), то для очень близкого и узкого круга знавших его. Он не оставил по себе ни стихов, ни трудов, ни даже коллекции. (Хотя с детским энтузиазмом (собирательство - детская профессия) и не без романтического воодушевления собирал "славянскую коллекцию".) Он не стал ученым библиофилом, к чему склонялся в последние годы жизни, не стал государственным человеком, сподвижником царя-реформатора, к чему был подготовлен и для чего, собственно говоря, предназначался. Его смерть оказалась типичной, а несостоявшаяся жизнь - в самом деле лишь "симптом". Между тем он, юноша из "культурной семьи", ученик Жуковского, оставил по себе и вокруг себя огромное количество "человеческих документов", что и вправду создает известный соблазн - своего рода леса для построения микроистории, неканонической, но в том-то и смысл.

Ведь что такое "человек 1830-х годов", известный нам по литературной риторике? Чиновный или нечиновный акакий акакиевич, "мерящий все числом и мерою", "камер-юнкер", "кислое молоко". Культурная история в свою очередь предлагает несчастливых поэтов, "архивных юношей" - московских философов, славянофилов и западников, будущих диссидентов, а ныне студентов. Культурная история никакой типологии не предполагает, литературная риторика ее, напротив, навязывает, и все же если возвратиться к изначальным теоретическим предпосылкам и говорить о пресловутой "социальной норме", то откуда она, собственно говоря, берется? Микроистория выделяет некое сообщество, в нашем случае малочисленное, но характерное. В отличие от привычного "массового материала" эти герои сами свидетельствуют о себе, этот материал - авторский и субъективный прежде всего. Как отделить здесь "норму" от "идеала" и литературу (гоголевские "Ночи на вилле" - эпитафию "бедному Жозефу") от "жизни", бытовой истории с ее реальной событийностью? Впасть в заведомое смешение или в сознательный соблазн подменить одно другим - куда как легко. И сюжет с гоголевской "эпитафией" - лучшее тому подтверждение (см. известную книгу Карлинского 2). Отличие человека культуры - всегда единственного - от "человека массового", представителя некой социальной группы, вероятно, в том и состоит, что "быта" в чистом виде не бывает и любое свидетельство, любой "человеческий документ" будет здесь сложным наложением реальных впечатлений, культурной "нормы" и художественных приемов.

Кажется, основное достоинство книги в том, что она, сместив наши представления о "людях и положениях", не подменяет их нового порядка обобщением. Ее авторы попытались представить "человека из тени", из фона и таким образом сместить привычный угол зрения, "подправить свет", стабильно "выставленный" на центральных лиц эпохи и известные культурные шаблоны. Что им, безусловно, удалось. Но можно ли говорить о неких общих нормах и установлениях, т. е. о свойствах "фона" как такового, создавая уникальный в своем роде портрет? И самый портрет "совоспитанника Виельгорского", составленный из абсолютно достоверных "человеческих документов", - насколько он свободен и несвободен от литературных и культурных мотивов и приемов, от того, что называют "художественной идеализацией", наконец?

Не случайно самое известное (и самое похожее, должно быть, - по крайней мере, самое похожее на героя этой книги) изображение "бедного Иосифа" буквально "вырезано" из эскизов Александра Иванова к "Явлению Мессии". Насколько этот дрожащий мальчик похож на Иосифа Виельгорского, а склонившийся рядом с ним отец - на Гоголя?

Примечания:


Вернуться1
Смирнова-Россет А. О. Дневник. Воспоминания. М.,1989. С. 198.


Вернуться2
Karlinsky S. The Sexual Labyrinth of Nikolai Gogol. Cambridge, Massachusetts and London, England, 1976.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Стелла Моротская, Все - Димочкой хотели называть? /03.02/
Дмитрий Воденников. Holiday. - СПб.: ИНАПРЕСС, 1999.
Светлана Силакова, Двуглавый, однако /02.02/
Чуть ли не на каждом СD есть не заявленный на обложке трек - "бонус". На "Нижней тундре" это - та самая песня, которую Будда пел Христу. Но в данном случае речь не о простом CD, а о компакт-диско-книге.
Борис Кузьминский, Маленькая московская сага /01.02/
Такие теперь в Европе романы: 150 страниц, максимум 200. Тяжелый сплав поджанров: притча, сатира, мелодрама, трагедия, триллер, интеллектуальный роман. Каждая случайная деталь - мина замедленного действия.
Андрей Лотменцев, Жан-Клод Фрер. Сообщества зла, или Дьявол вчера и сегодня /31.01/
Если Алистер Кроули заимствовал практику принятия опиума у своих друзей с Востока, то средневековые ведьмы, опивавшиеся травами, в "заграничных контактах" не нуждались.
Егор Отрощенко, Сергей Кудрявцев. Вариант Горгулова. /26.01/
Сегодня в 3 часа дня издательство "Гилея" выпустило роман Сергея Кудрявцева "Вариант Горгулова". Председатель Совета министров и члены правительства немедленно прислали поздравительные телеграммы.
предыдущая в начало следующая
Инна Булкина
Инна
БУЛКИНА
inna@inna.kiev.ua

Поиск
 
 искать:

архив колонки:

Rambler's Top100





Рассылка раздела 'Книга на завтра' на Subscribe.ru