Русский Журнал / Круг чтения / Книга на завтра
www.russ.ru/krug/kniga/20000627.html

Движущийся от
Иосиф Бродский. Большая книга интервью. - М.: Захаров, 2000.

Александр Уланов

Дата публикации:  26 Июня 2000

ак это ни странно, во всякую эпоху почему-то всегда существует только один великий поэт. Происходит это, я полагаю, от чудовищной лености общества, от нежелания иметь дело с двумя, тремя - а то и больше, как, например, в первой четверти нынешнего столетия, - великими поэтами. Иными словами, обществу присуща тенденция к самообкрадыванию, к добровольной духовной кастрации". Думал ли Бродский, что именно его и произведут в единственного великого поэта?

Противоречия нарастают. Бродский восхищается Мандельштамом, который "пишет, опуская некоторые звенья", - но сам строит свою фразу полно и подробно, договаривая до конца. "Ты должен быть предельно ясен". Мандельштам практически полностью отошел от повествовательности - Бродский говорит, что "повествовательная поэзия дает представление о масштабе вещей. Она гораздо ближе к жизни, чем короткое лирическое стихотворение. Хорошая поэзия имитирует жизнь". Мандельштам многозначен - Бродский утверждает, что к стихотворению Мандельштама "не возвращаетесь, вы прочли все, что там сказано, если вы внимательно прочли".

В интервью 1988 года Бродский утверждает: "предпочитаю не говорить "я". В вышедшей в это же время "Урании" это местоимение - в 60% стихов. "Намерение написать стихотворение не имеет ничего общего с самовыражением... Ты хочешь просто продумать некоторые вещи и расположить слова в некотором порядке". Но доля биографических мотивов в стихах Бродского очень велика. Какая-нибудь поездка - от которых оставалось немало стихов - опять-таки способ себя увидеть. "В Брайтоне, в Йорке как-то четче видишь себя на новом фоне". И чужую биографию Бродский тоже не желал отделять от стихов: "Предположим, я узнаю, что писатель NN мерзавец. Но если он пишет талантливо, я первый попытаюсь найти его мерзости оправдание".

"Для меня больше всего интересен сам процесс писания"; "стихотворец, по существу, не нуждается в аудитории", - но, с другой стороны, "вы пишете поэзию, чтобы влиять на умы, влиять на сердца, трогать сердца, трогать людей. Для этого вы должны создавать нечто такое, что выглядит как неизбежность и поддается запоминанию, а потому останется в умах читателей". (Не этой ли - осознанной! - установкой на текстовую агрессию объясняется внимание Бродского к жесткой форме стиха?) Ирония и трезвость уживались у Бродского с мифологией, согласно которой в мире "действует один-единственный закон - умножение зла", с представлением о литературном Золотом веке: "авторы, которых мы именуем древними, превосходят современных во всех отношениях". И так далее.

Что это? Отчасти, вероятно, попытки исследовать средствами языка различные варианты жизни, пребывание в параллельных мирах, в одном из которых можно регулярно писать стихи на Рождество, а в другом утверждать, что монотеизм синонимичен тоталитарности. Отчасти - попытки определить направление дальнейшего движения (в стихах после 1993-го процент "я" все-таки снизился до 40, повествовательность тоже сильно уменьшилась). Отчасти - следует все же помнить, что Бродский - фигура переходная. От советской дикости и серьезности, от комсомольской романтики. (Интересно, что ровесник Бродского Д.А.Пригов воспринимается как поэт следующей волны - которая тоже кажется уже схлынувшей.)

Но из интервью видно и другое. Открытость иноязычной литературе - вплоть до естественного обращения к другому языку в эссе, а потом и в стихах ("способность оперировать двумя языками ничего из ряда вон выходящего собой не представляет: вспомним хотя бы девятнадцатый век. Два языка, на мой взгляд, минимальная норма"). Отказ от частой для российского эмигранта позы Хранителя Духовности и Представителя Великой Поэзии, далеко превосходящей стишки аборигенов. Постоянное стремление к перемене, уходу от предсказуемости. К свободе. "Человек двигается только в одну сторону... И только - от. От места, от той мысли, которая приходит ему в голову, от самого себя... С движением времени становишься все более и более автономным телом, становишься капсулой, запущенной неизвестно куда". В интервью ведь есть и задающий вопросы - и видно, с каким трудом гости из России понимают слова о дающем свободу отказе, о нежелании считаться с обстоятельствами. "Вот, смотрите, кот. Коту совершенно наплевать, существует ли отдел идеологии при ЦК. Так же, впрочем, ему безразличен президент США, его наличие или отсутствие. Чем я хуже этого кота?" Бродский говорит, что люди его поколения, воспринявшие идею индивидуализма, с самого начала были в каком-то смысле американцами, даже "в куда большей степени американцы, чем граждане США. Потому что действовать, полагаясь только на себя, в обществе, пронизанном чувством коллективизма, где всяк сует нос в чужие дела, - для этого нужна куда большая стойкость, чем здесь, где независимость гарантирована законом". Вряд ли это можно отнести к поколению, но к Бродскому - несомненно. Даже в США он видит измену духу индивидуализма - в политкорректности или феминизме. В недавнем "Постскриптуме к юбилею" Глеб Морев замечает, что Бродский переломил традицию и превратил русского поэта из оклеветанного изгнанника в преуспевающего профессора и лауреата. Видимо, Бродский это осознавал. Вот его объяснение: "В русской изящной словесности или в Европе образ поэта или его лирического героя всегда фигура как бы трагическая, фигура жертвенная. Он у нас всегда страдает... В поэзии американской это не совсем так. Это скорее идея абсолютной человеческой автономии... У американского поэта указательный палец не раскручивается на триста шестьдесят градусов в попытке найти виноватого. Он знает, что скорее всего виноват он сам".

И это при том, что Бродский - пример индивидуалиста, развивающего традиции культуры, к индивидуализму не склонной. Американец не скажет, что кто-то только благодаря своему занятию - поэзии - "наиболее совершенный в биологическом отношении образец человеческого рода". Относительно поэзии Бродский не свободен. Он говорит о ней без тени иронии (что особенно заметно на фоне иронии по отношению к себе). Это - единственное прибежище. "Писать каждый день, иначе к концу дня существование твое лишается смысла". Жизнь и поэзия остаются разделены не меньше, чем в романтизме ХIХ века. "Человек по-настоящему занимается стихами, а не собственной жизнью. Если бы он выбрал жизнь, быт, он бы не писал стихи, а занимался другими вещами". Профессионализм Бродского доходит до комичности. "К примеру, ты выбрал тему: распятие Христа. И наметил написать десять строф, но сумел уложиться в три, о распятии сказать больше нечего".

Все-таки интервью сохраняет голос. Видно, как Бродский сопротивляется усилиям спрашивающего затолкать его в какую-то роль - русского интеллигента, поэта в изгнании; как американцам странен человек, откусывающий у сигарет фильтры и в лоб - нетактично - говорящий собеседнику, что стихи его никуда не годятся. В США Бродский оказался связанным с поэтами, весьма близкими мейнстриму - вроде Марка Стрэнда. Но резкость оценок - "Доктор Живаго" - мертворожденный и толстовский роман; "Ожог" Василия Аксенова - "макулатура"; "Томас Манн, крайне неприятный тип, чья деятельность лежит вне пределов искусства, изготовитель романов" - все-таки не жесты представителя истеблишментa, привыкшего со всеми ладить и не подставлять себя слишком определенными высказываниями. Наблюдения Бродского неожиданны: "У Некрасова есть одна совершенно замечательная сторона, о которой почему-то никто не говорит, - мертвенность... Все время какие-то окоченелые трупики".

А неувязки и должны быть, иначе это был бы не Бродский, а Рейн какой-нибудь. "Поэзия - лучшая школа неуверенности"; "в чем поэт может участвовать - это в сообщении людям иного плана восприятия мира, непривычного для них плана". Работа продолжается.