Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Шведская полка | Иномарки | Чтение без разбору | Книга на завтра | Периодика | Электронные библиотеки | Штудии | Журнальный зал
/ Круг чтения / Книга на завтра < Вы здесь
Записки охотника до русской истории
Александр Архангельский. Александр I. - М.: Вагриус, 2000.

Дата публикации:  7 Августа 2000

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Еще не увидевшая света, эта книга обещала стать своеобразным памятником российской общественной мысли рубежа веков. Читатель должен был получить идейно однородную, конкретную по своему пафосу и, что не менее важно, свободную в установке и методе монографию, сулившую, с одной стороны, подвести под свод целую эпоху русской науки от Шильдера до Лотмана, с другой же - решительно преодолеть узость интеллигентского наследия прошлого.

Залогом тому была личность автора. Александр Николаевич Архангельский был одним из самых блестящих представителей новой волны русских ученых, тех не известных широкому читателю почтальонов просвещения, которым довелось счастливо миновать как суровые искушения эпохи общественных ограничений, так и не менее опасные испытания последующего времени.

Кажется, впервые за долгие годы перед взорами изумленной публики разворачиваются события, способные непосредственно - из опыта, а не путем кропотливого выедания архивной премудрости - сообщить их неангажированному свидетелю всю мощь органического восприятия российской действительности в ее анархической мощи и великолепии. Предшествующая эпоха схожего толка, пришедшаяся на время великих реформ государя Александра Николаевича, дала русской культуре неоценимо много. Столько же могли дать ей события 1917 года, но в силу известных причин уникальный шанс исторического прозрения был упущен. Современникам Высочайшего манифеста 19 февраля 1861 года повезло куда больше. Все заметные сочинения писателей той соседственной с освобождением крестьян поры: от тургеневских "Записок охотника" (1848) до толстовского "Хаджи Мурата" (1900) сделали отечественную словесность, а через нее и историческую науку, живопись, философию именно той словесностью (живописью, философией), которая известна нам из школьных курсов.

Поколение, которому принадлежит А.Н.Архангельский, имело все основания повторить вслед за своими предшественниками: "Кто не жил в пятидесятые (по-нашему - восьмидесятые), тот не вполне знает, что значит жить в России", - и приняться если не пересоздавать отечественную культуру - поди попробуй! - то по крайней мере расставлять в ней должные акценты, закладывать прочные основы неспекулятивного восприятия русского прошлого, последовательно преодолевая догматизм интеллигентского тираноборчества, позитивистского скептицизма, великодержавной ограниченности и вечного российского самоумаления, готового каждое мгновение обернуться обожением изоляционистской сугубости.

Если по сию пору трансформация исходного гуманитарного сознания не столь заметна, то это ни в коем случае не вина уважаемых литераторов и публицистов - значительная часть работы была сделана, - а беда общества, увлеченно толкующего о самых разных предметах, от налогов до свободы печати, и последовательно уклоняющегося от обсуждения подлинно насущных вопросов.

Появление книги А.Н.Архангельского закрывает для читающей публики последнюю возможность пренебрежения нашим прошлым. Уже сам факт сотрудничества автора с респектабельным издательством "Вагриус", равно как и его, автора, публичная известность, не предоставляют соревнователям и недругам г-на Архангельского возможности рассматривать жизнеописание императора Александра как сочинение сугубо маргинальное, переводя дискуссию из области холодных одобрений, личных укоризн и полунамеков в сугубо практическую сферу академимической полемики.

Даром что фигура Александра I дает к тому множественные поводы. Трудно найти хотя бы одно поприще, где государь не оставил бы по себе противоречивую память. Его внешнеполитические шаги последовательно непоследовательны. Его законодательство фрагментарно и двусмысленно. Его административные дарования по меньшей мере спорны, а человеческие качества неопределенны. Если Петр Алексеевич - великий преобразователь, Александр Александрович - великий оградитель, то Александр Павлович - великое Нечто, стремительно - стоит только лишь бросить пристальный взгляд на его четвертьвековое царствование - обращающееся в великое Ничто.

Сопутствующие обстоятельства: от воцарения до ухода, - допускают возможность самого расширительного истолкования. Свидетельства мемуаристов принципиально неполны, поскольку оказываются не в состоянии прочертить преемственную линию поведения русского монарха образца 1801, 1811, 1814, 1819 и 1825 годов, представляющих собой не пять точек раскрытия единой сущности, но пять сущностей бесчисленного множества обликов и лиц, которые был способен являть окружающим, а равным образом и переживать в себе император Александр I.

Любой исследователь, взявшийся раскрыть тайну русского царя, победителя Наполеона и невольного (?) отцеубийцы, попадает в крайне стесненные условия многообразия фактов и невозможности их нетенденциозного сочетания. Тем более что готовых решений за два века накопилось в избытке. Стоит только признать некое событие Х ключевым происшествием, способным пролить свет на некую величину Y поступков и решений государя - и уже наготове образ-тенденция. Излишне напоминать, сколь различны окажутся образы государя-мироустроителя, государя - либерального властителя и государя - религиозного энтузиаста.

Еще более инерции историографической делу вредит инерция общекультурная. Русский XIX век строится (точнее было бы сказать: вальсирует) вокруг фигуры Пушкина. Последний же, как известно, не слишком жаловал своего венценосного тезку. Не любивший Романовых вообще, Пушкин испытывал к Александру особое пристрастие, род недуга, находя для него самые безжалостные из всех безжалостных определений. А.Архангельский весьма к месту упоминает "19 октября" ("Роняет лес багряный свой убор...", 1825) - казалось бы, полуэтикетный, дипломатично-благожелательный текст. И что же мы читаем? Вроде бы панегирик: "Ура, наш царь! так! выпьем за царя! Он человек! им властвует мгновенье. Он раб молвы сомнений и страстей, Простим ему неправое гоненье: Он взял Париж, он основал Лицей". Если на секунду забыть о том, кто написал это стихотворение и кому оно посвящено, вывод напрашивается сам собой: сочинитель отказывает своему августейшему адресату в праве считаться государем, поскольку тот слишком много личность и слишком мало властитель, руководящийся пользой отечества и беспристрастной отчужденностью вышнего. Одним словом, как писал Гаврила Державин: "Цари! Я мнил, вы боги властны..."

Но Державину - Державиново, а Пушкину - Пушкиново. В силу определенных обстоятельств Александр Сергеевич к Александру Павловичу относился плохо. Чего было больше в этом его отношении: личной ли обиды, аристократического ли пристрастия, объективизма ли - уже не разобрать, отношение испарилось, осталась поэзия. И когда припоминаешь нечто вроде "плешивый щеголь, враг труда", теряешь всякую охоту разбираться в существе проблемы - эстетический приговор всегда совершеннее, а следственно, и взыскательней приговора исторического.

Человеку, знающему цену пушкинскому слову, а Александр Николаевич, безусловно, принадлежит к числу таковых, крайне сложно удержаться от соблазна и не начать ab ovo слагать повесть о царскосельском лицемере, великом удачнике и безразличнике, человеке, не способном к преумножению общественного блага, в чем, собственно говоря, и обвинял своего императора Пушкин.

А.Архангельский преодолевает это искушение, но, кажется, не вполне. Его Александр в чем-то сродни пушкинскому герою. Он все-таки не вполне Царь. На страницах книги он предстает эдаким ингерманландским кентавром, получеловеком-полуимператором, Александром Павловичем Романовым, особой, по праву рождения принадлежавшей к царствующему роду, но и мысли не допускавшей когда бы то ни было воспользоваться властью, царем, упорно не желавшим повелевать. Россия словно бы исторглась на ничего не подозревавшего принца крови. Так случилось с Анной Иоанновной. До известной степени - при всех несомненных и необходимых оговорках - так же было и с Екатериной. В этом смысле сочинитель близок историческому преданию, приписывающему только что взошедшему на престол государю намерение воскресить прежний, екатерининский порядок взамен доконавшего всех павловского регулярного безумия. Но если ангальтской принцессе Софье-Августе выпал венценосный жребий, то Александр был природный наследник престола, и с самого начала предполагать в нем душевную немочь, уклонение от исполнения обязанностей, к которым его приуготовляли сызмала, - значит существенно упрощать суть дела.

Но не упрощать невозможно. Принцип осуществления полномочий русского царя - материя столь тонкая, что где за нее примешься - там и рвется. Что мы, люди, взращенные двадцатым веком, в состоянии понять во всех этих бесконечных церемониалах, знаках монаршего расположения и смотр-парадах? В лучшем случае ничего или почти ничего; удивленно пожимаем плечами и повторяем вслед за Гоголем, откровенно потешавшимся над дамами города N, что "визитная карточка была вещь священная", а манкировать визитом означало смертельно обидеть лицо приглашавшее. Насколько оказывались условны правила придворного этикета для лица постороннего, наглядно свидетельствует приводимая Архангельским история встречи императора с Н.М.Карамзиным. Будущему историографу несколько раз намекали, что без предварительного свидания с Аракчеевым высочайшая аудиенция невозможна. Карамзин упорствовал или не хотел понимать намеков. Итог - почти месяц бесплодных ожиданий и благополучное разрешение недоразумений после приятельской беседы с фаворитом царя.

А ведь это простейшая придворная... нет, даже не интрига, а так, интрижка, пустячок. Все потому, что не подобает государю великой Империи вести себя в делах государственных так, как того склонен ожидать от него простой смертный. И обратный вывод: не подобает простым смертным вроде нас с вами судить о царственном величии, поверяя его произвольными лекалами хорошего тона.

Итак, человек. Согласимся с уважаемым автором в его невольной мистификации, частичной подмене предмета повествования. Но в таком случае возникает другой повод к недоумению. Коль скоро Александр Первый оказывается Монархом-в-себе, правителем - неразрешимой загадкой, эдаким Александром-И-Десятеричное, то как же следует относиться к его эпохе: как к царствованию ли, со всеми выгодами и невыгодами такового, как к мистической драме венценосца и мирянина или, может, как к особого рода деятельности частного человека, по недоразумению очутившегося на русском престоле?

Миновать это затруднение автору удается не вполне. Внутренняя логика повествования стремится обнаружить индивидуальное во всеобщем, человека за мундиром. Архангельский поверяет читателю историю религиозной натуры императора, взращенного республиканцем Лагарпом, окормленного духовидицей Крюденер и припавшего к живительному источнику святоотеческого предания в лице архимандрита Фотия, беззастенчиво ославленного все тем же Пушкиным в знаменитой эпиграмме на графиню Орлову-Чесменскую ("Благочестивая жена Душою Богу предана..."). В этом великая смелость автора и ревниво оберегаемый им пафос разом разверзшегося объяснения всего и вся. Пафос отчасти самодостаточный, не требующий унизительного вспомоществования со стороны событий и фактов. Вместе с тем избранный сочинителем жанр нарочито документален, а сам г-н Архангельский все же слишком искушен историографической традицией, чтобы прямо уклониться от разбора управительных достоинств Александра.

Делаемые выводы выглядят в глазах современного читателя практически безукоризненно. Залогом тому служит крайняя выдержанность тона повествования, не предлагающего готовых ответов и вместе с тем обильно предоставляющего пищу для этих самых ответов. Если оперировать примитивной классификацией "хороший/плохой", дальше которой т.н. "академическая" традиция зачастую не берет себе за труд продвинуться, то Александр I, безусловно, "плохой" царь. Воздвигнутые им учреждения непрочны; внешнеполитическая деятельность спорна, если не прямо неудачна - чего стоит одна конституция, дарованная Польше (1815); внутриполитические распоряжения - от указа о вольных хлебопашцах до создания военных поселений - непоследовательны и двусмысленны. Безусловные достижения, приписываемые эпохе его царствования, вроде образовательной реформы, рискуют обратиться в прах, стоит лишь вспомнить, какие всходы дало безоглядное александровское просвещение без просветителей.

Политика, особенно внутренняя, - штука жестокая и несправедливая. В чем-то она сродни боксу. Можно десять раундов добросовестно мутузить соперника, чтобы, пропустив на исходе одиннадцатого единственный удар, потерять все. Александр не предотвратил возмущение 14 декабря, хотя имел к этому все возможности, александровские, а не николаевские, которых в ту пору попросту не было, вельможи расстреливали сошедшиеся в каре умственные плоды александровской же эпохи, подводя кровавую черту под четвертьвековым правлением царя царей, победителя Наполеона и благословеннейшего из благословенных монархов Европы. Уже только исходя из одного этого, Александр - "плохой" царь.

Сегодня это очевидно. Плоды его царствования не пришлись русской истории по вкусу. Что же тогда говорить о побегах, привитых им к древу российской государственности? Насколько губительна или же, наоборот, промыслительна была его прочая государственная деятельность? Ну ладно Польша. С ней-то все более-менее ясно. А Венский конгресс? А Священный союз? А Кавказская война?

Александр вступает на престол в тот момент, когда на политической карте мира осталось два великих государства, две Империи: британская и российская. Австрию можно сбросить со счетов, поскольку ее устройство слишком громоздко, сама она слишком пестра и разнородна, а ее вооруженные силы, как показали первые сражения наполеоновских войн, не представляют серьезной опасности для врага. Объективно задача Александра сводится к тому, чтобы, во-первых, заставить Англию видеть в России достойного партнера и, во-вторых, способствовать дальнейшей сепаратизации Австрии, одновременно с тем не подрывая ее территориальной целостности. А если уж удастся стравить Австрию с Турцией, давним российским недругом, дабы без всяких видимых усилий спровоцировать ослабление внутриполитического единства сразу в двух крупнейших соседственных империях - тут уж впору благодарственный молебен заказывать.

Что же выходит на практике? Контакты с Великобританией после кратковременного потепления 1801 года, когда из индийского похода отзываются казаки Платова, фрагментарны и бессодержательны. Священный союз укрепляет Пруссию (что хорошо для России), но в той же мере способствует единству Австрии (что безусловно плохо). Отношения с Турцией, ключ к которым, в принципе, затворен в кабинете лорда адмиралтейства в Лондоне и которые сами по себе не столь уж важны для александровской России, заставляют вспомнить горячие екатерининские дни. Продолжается тяжелейшая война с Ираном.

И причиной тому не вероломство Стамбула или коварство Тегерана, хотя и того, и другого хватало с избытком. Виной всему политика России, согласившейся принять в свой состав грузинские земли (1803-1806) и тем самым разметавшей хрупкий баланс сил, зиждившийся на самом факте существования буферных кавказских княжеств.

Там, где следовало договариваться с Англией - как, кстати сказать, и предлагали опытные государственные деятели Александр и Семен Воронцовы - и взаимодействовать с турками, Александр провозглашает священную войну с мусульманами за... фантом русско-грузинского союза, не сулившего России никаких выгод, кроме выигрыша футбольной командой тбилисского "Динамо" Кубка обладателей кубков УЕФА в 1981 году.

Резонные возражения, согласно которым выбор у Александра был невелик: обеспечить преемственность линии Павла I на конфликт или смириться с тем, что закавказские народы, не исповедующие ислам, будут вырезаны более могущественными южными соседями, могут быть отведены за несостоятельностью. Поскольку у державы, блюдущей свои национальные интересы, всегда остается возможность сохранения военного присутствия в регионе и одновременного уклонения от юридического оформления отношений с меньшим союзником. К тому же внешняя политика - не удел благородных девиц, и проблемы Грузии и Армении, в конце концов, - проблемы народов, их населяющих, а никак не России. Стоило ли ссориться с англичанами, чтобы дружить с кавказцами, - сия тайна велика есть.

Но Александра, верного внука Екатерины, уже принял в оборот демон христианской политики. И вот уже льется русская кровь за кавказское дело. Кстати, в отличие от сегодняшнего Архангельского-публициста, Архангельский вчерашний, Архангельский-прозаик выступает против начала Ермоловым боевых действий в Чечне и не желает отдать себе отчета в том, что чеченская война - не начало нового романа, но всего лишь последняя глава в нескончаемой повести русско-грузинской дружбы. Сказавши "А", следует договаривать до конца. Невозможно все время рисковать покоем путешественников и сохранностью грузов на пути из Ставрополя в Тифлис. Хотя бы ради "великого дела защиты христианских народов" требуется свести к минимуму опасности, подстерегающие войска, следующие к линии соприкосновения с противником. Тем поучительнее уроки александровской эпохи, тем большую ценность приобретает рецензируемое сочинение.

Самовольно принятый на себя Александром статус наихристианнейшего из христианских, вернейшего из верных монархов толкает Россию на путь бессмысленной конфронтации и не менее бессмысленной дружбы. К сожалению, обо все этом читателю остается только догадываться.

Но тогда, возможно, уважаемый автор делает упор на политику внутреннюю, более завязанную на столь любезный ему предмет личных верований, поведения и характера императора?

Увы. Взгляд на мероприятия власти и общественный климат, извлекаемый из духа сочинения, отличается оригинальностью и цельностью тенденции, но не производит впечатления жизнестойкой конструкции. Резкая смена курса внутренней политики, столь часто обсуждаемый в лекционных курсах самого широкого толка переход от прогрессизма к охранительству может быть объяснен самыми разнообразными причинами, но должен быть объяснен. Нельзя сказать, что автор не учитывает этого обстоятельства. И все же...

Повествование "Александра I" предполагает движение сразу по нескольким направлениям. В этом его несомненное достоинство, поскольку удержать в раз и навсегда заданных рамках личность императора, как уже говорилось, крайне сложно, если не невозможно. Архангельский избирает совершенно естественный и внутренне оправданный путь: он пытается представить "разных" Александров, посвятив каждому из них одну или несколько частей. "Царь царей" предполагает повествование о победителе Бонапарта, "Абдикатор" рассказывает историю послевоенного Александра, "Ignis tatuus: блуждающий огонь" определяет направление религиозных исканий государя.Но дело в том, что нашему вниманию представляется не жизнеописание Александра и даже не хроника его царствования. Сочинитель, как уже говорилось выше, пытается изложить концепцию личности монарха. Задача сколь величественная, столь и неблагодарная, обрекающая человека, пытающегося превзойти ее, на неизбежное поражение в борьбе с материалом.

Несомненно, личность Александра Первого не может быть должным образом воспринята в отрыве от своей религиозной (если угодно, религиозно-мистической) составляющей. Но сколь велик ее вклад, сколь последовательно ее влияние и, главное, какова степень ее реального воздействия на государственные мероприятия, остается только догадываться. Именно догадываться - любая попытка постижения этой материи, сколь бы изощренна она ни была, никогда не будет признана удовлетворительной.

Архангельский ни в коем случае не передергивает факты. Он честно пытается изложить свое видение персоны царя-беглеца, царя - частного лица. Пытается и преуспевает в этом. Иное дело, что существует и другая история, история публичных мероприятий Александра, в которых, по сути, и должно искать ответы на вопросы, возникающие в ходе разъятия на религиозные атомы нравственной физиономии монарха. Да, это не универсальный критерий - какое морально-этическое содержание несет в себе учреждение комитета министров (1802)? Вместе с тем знаменитый указ "о вольных хлебопашцах" (1803), по нашему мнению, вполне допускает возможность не только низменно-материального истолкования, поскольку носит более назидательный, нежели собственно экономический характер, раскрепощая нравственное сознание истинно просвещенного подданного, осознающего прямую порочность крепостного состояния и допускающего выкуп принадлежащих ему крестьян.

Скажем больше. В известном смысле александровское царствование, столь щедрое на неожиданные правовые, административные и все прочие коллизии, представляет собой в высшей степени последовательное воплощение единого этического принципа, некогда положенного молодым императором в основу своей государственной деятельности. Принцип этот сугубо нематериален, что служит лишним свидетельством принципиальной правоты Александра Николаевича Архангельского. Принцип этот - при всех необходимых оговорках - просвещенный абсолютизм. И его содержанием следует считать направление, принимаемое просвещением на тот или иной момент.

Лагарп воспитывает своего питомца в духе новейших французских сочинений. Выпорхнув из-под крыла наставника, Александр черпает свои познания о современном состоянии умов из сходственных источников. Просто во дни его юности Европа чтит Вольтера, автора "Кандида" и "Орлеанской девственницы", а во дни его зрелости - Шатобриана, автора "Гения христианства", и де Местра, сочинителя консервативных трактатов. И тот и другой, и Вольтер и Шатобриан приходятся тогдашнему читателю внове. Если ты не был рожден во Франции, если не испытал на своей шкуре все прелести революционного террора, то ничто не мешает найти достаточно оснований для сближения двух выдающихся литераторов и даже установления преемственности духа их сочинений.

Нужно быть Пушкиным, чтобы оформить резкий внутренний разрыв с предшествующей традицией, последовательно противопоставляя вольтеровский и шатобриановский тип литературного и гражданского поведения. При этом имя отставного чиновника Шатобриана выступает синонимом благородства и достоинства, в то время как фигура Вольтера возникает всякий раз, когда необходимо уязвить литературного противника. Наиболее показательна в этом отношении журнальная мистификация "Последний из свойственников Иоанны д'Арк" (1836), где выведен совсем уж непривлекательный образ того, кого за два десятка лет до того Пушкин именовал "во всем великим, единственным стариком". Замысел Пушкина, связанный, по всей видимости, с обличением карамзинской "Записки о древней и новой России", с которой издателю "Современника" только что удалось познакомиться, потребовал присутствия фигуры величественной и вполне знакомой русскому читателю, но парадоксальным для все того же читателя образом недостойной масштаба собственного дарования, присутствия Вольтера ради Карамзина.

Бессмысленно ожидать того же от Александра. Более того, невозможно требовать того же от кого бы то ни было, кроме Пушкина, "самого умного человека в России", как аттестовал его император Николай Павлович. Просвещенный абсолютизм ценен своим просветительским пафосом, а откуда монарху подобает черпать представления о состоянии просвещения, как не из новейших изданий цивилизованной Европы? То, что со стороны выглядело как забвение идеалов молодости, на самом деле являлось их прямым и последовательным воплощением.

Тем более что именно началом XIX века следует датировать сложение новой силы в общественном сознании континента - антилиберальной словесности. Книгопечатание, зародившееся в Германии как инструмент демократического толка, поскольку оно провозглашало своей целью ознакомить возможно большее количество людей с Евангелием; книгопечатание, поставленное янсенистами на службу секуляризованной мысли, ибо консервативное мировоззрение не испытывало нужды в публичности, так как опиралось на силу вещей; книгопечатание, по понятным причинам являвшееся провозвестником новизны, прогрессизма и, следственно, получавшее по премуществу либеральный, или, по меньшей мере, помимовластный характер, - это самое книгопечатание рано или поздно обязано было обратить вспять свое неуемное свободолюбие. Так и произошло, но для этого потребовался якобинский террор, избирательное знание грамоты и наклонность некоторого числа благородных людей к творчеству. Трудно оценить всю глубину переворота, совершившегося в тот момент, когда частное лицо вроде Шатобриана озаботилось проблемой сохранения здравого смысла и стало вне видимой связи с римским престолом защищать учение Христа. Нелегко оценить, но легко увидеть последствия.

Александр, некогда (1805) разрешивший ввоз книг из-за границы, способствовавший переложению Священного писания на русский язык (1814-1817), учреждавший университеты и фактически вводивший образовательный ценз (1809) для чиновников, переходящих из одного сословного состояния в другое, - с помощью Магницкого (как справедливо замечает А.Н.Архангельский, ультралиберала и сотрудника М.М.Сперанского) столь любезные его сердцу университеты фактически закрывает. То есть, конечно, прямых рескриптов на сей счет издано не было, но как назвать ситуацию, когда почти полностью сменяется состав профессоров и на место университетских выучеников приходят семинарские риторы? А все потому, что вновь открытые учреждения оказываются не в состоянии обеспечить хоть сколько-нибудь удовлетворительную систему образования гражданина империи.

Что и говорить, мерзости николаевской эпохи, столь живо излагаемые Герценом в "Былом и думах", также ни в малейшей степени ни способствуют исполнению этой задачи, но разве лучшую картину обнаружил Магницкий в Казанском университете (1819), решив ознакомиться со студенческими конспектами? Мы можем только догадываться, что именно он там прочитал, но уровень постижения материала, продемонстрированный учащимися, послужил достаточным основанием для гонений на их преподавателей.

Еще более любопытное свидетельство полупрезрения к университетскому образованию содержит пушкинское "Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года" (1829-1835). Свидетельство это тем весомее, что не вызвано прямой необходимостью, а проистекает, так сказать, из внутреннего убеждения сочинителя. Излагая причины, согласно которым был избран именно такой, а не какой-нибудь иной путь на Кавказ, Пушкин замечает: "Мне предстоял путь через Курск и Харьков; но я своротил на прямую тифлисскую дорогу, жертвуя хорошим обедом в курском трактире... и не любопытствуя посетить Харьковский университет, который не стоит курской ресторации". Сам по себе уничижительный характер сопоставления становится попросту оскорбительным, если принять во внимание, что это место, по всей видимости, отсылало читателя к другому знаменитому путешествию: книге князя И.М.Долгорукого "Славны бубны за горами, или Путешествию моему кое-куда" (1810), живописавшей преимущества харьковского просвещения и отвергавшего прелести курских гастрономических заведений.

То, что понимали граждане, обязан был понимать монарх. Поступки, им совершаемые, наглядно об этом свидетельствуют, и мы лишний раз убеждаемся в том, насколько обедняется повествование об александровской эпохе сужением предмета авторского интереса, пренебрежением формальным во имя метафизического, оболочкой ради содержимого.

Впрочем, и попытка создания религиозной биографии русского царя дорогого стоит. В этом отношении сочинение А.Архангельского вполне может претендовать на то, чтобы считаться новым словом если не в науке и исторической публицистике, то по крайней мере в околоалександровском предании. Соположение императора и преподобного Серафима Саровского, определение места в державной истории будущего митрополита Московского, святителя Филарета, портреты архимандрита Фотия, отца Феодосия, монаха-предсказателя Авеля следует признать исключительно удачными, а часть, посвященную старцу Федору Кузьмичу, прямо-таки образцовой с точки зрения взвешенности оценок, направления и качества суждений. Интересная гипотеза, выдвигаемая автором, согласно которой человек, скрывавшийся за именем Федора Кузьмича, был отправлен преподобным Серафимом в Сибирь искупать грехи императора, выводит дискуссию о личности загадочного старца на качественно иной уровень.

К сожалению, того же нельзя сказать в отношении самого принципиального вопроса, который обязан разрешить всякий исследователь, берущийся за столь сложную и щекотливую тему, - а именно характеристики взаимодействия царя и народа, государя и России. Да, Александр - "плохой" царь. Архангельский показывает все изъяны его позиции: непоследовательность, кружковость, самоизоляцию, гипотетический характер представлений о национальной действительности.

Что же предлагается взамен? Во-первых, гласность, во-вторых, обращенность к русской общественности, что, в принципе, суть два названия одного и того же предмета. Уклонимся от обсуждения этого вопроса. Скажем только, что и сегодня, спустя почти двести лет, Россия фактически не обладает общественностью в строгом смысле и пока не видно, откуда эта любезная сердцу либеральных сочинителей "общественность" может объявиться. Будем снисходительны: книга писалась в начале девяностых, когда постсоветское общество еще не избыло всю меру иллюзий в отношении себя самого. Полагаем, сегодня уважаемый автор вряд ли разделяет всю степень собственной былой убежденности. Впрочем, возможно, мы ошибаемся. И нынче достаточное количество людей продолжает тешить себя утешительной химерой диалога с властью. Как будто кто-то с кем-то о чем-то должен договариваться помимо законодательно закрепленных процедур. Святая простота!

Традиционное понимание подобного диалога предполагает соревнование идей. А, как все мы уже имели возможность убедиться, ни единая из них не в состоянии разрешить ни одного из настоятельных вопросов российской жизни. В этом, судя по всему, и заключен основной урок той вот-вот готовой миновать эпохи, которую посчастливилось застать российскому гуманитарию в 80-90-х годах XX столетия. Современники крушения тысячелетних царств, свидетели упадка идей века, мы познали цену государства и еще более страшную цену его отсутствия, мы изведали горечь иллюзий и опустошенность трезвомыслия, помнили как было и видели что стало.

История прошла насковозь и вышла где-то возле крестца. Теперь кажется, что ясно все, даже то, что на самом деле пребывает во мраке. Лозунг дня незамысловат, но исправен: минимум идей, максимум пользы. Единственное, к чему следует призывать власть, - поощрить всякую законопослушную инициативу. Единственное, на что способно общество, - эту самую инициативу проявить. Все вроде так просто, так ведь нет. Или инициатива войдет в клинч с законодательством, или правительство поддержит каких-нибудь откровенных мошенников, или одни будут делать вид, что поддерживают, а другие, что проявляют. Что-то да будет не так. Не может не быть.

Надежда на власть весьма приблизительна. Надежды на общественность никакой. Одно упование на Господа Бога, да и то... За последние двести лет Он так часто спасал Россию, что, кажется, порядком поиздержался.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Роман Ганжа, Магия секса, или Как стать едой /03.08/
Марсель Мосс. Социальные функции священного. - СПб.: Евразия, 2000.
Александр Люсый, Спецбатальон "Минор" /02.08/
Малая серия издательства "Языки русской культуры"
Инна Булкина, Городской альбом II /01.08/
Три путеводителя по Львiвщине.
Роман Ганжа, Шифры /31.07/
Иен Макьюен. Невинный, или Особые отношения. - М.: Издательство Независимая газета, 2000.
Ирина Каспэ, Все огни - огонь /27.07/
Ив Бонфуа. Избранное. 1975-1998. - М.: Carte Blanche, 2000.
предыдущая в начало следующая
Илья Лепихов
Илья
ЛЕПИХОВ

Ольга Юмашева
Ольга
ЮМАШЕВА

Поиск
 
 искать:

архив колонки:

Rambler's Top100





Рассылка раздела 'Книга на завтра' на Subscribe.ru