Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Шведская полка | Иномарки | Чтение без разбору | Книга на завтра | Периодика | Электронные библиотеки | Штудии | Журнальный зал
/ Круг чтения / Книга на завтра < Вы здесь
Об успехах в области обратного перевода
Михаил Шишкин. Взятие Измаила: Роман. - М.: Вагриус, 2000

Дата публикации:  23 Января 2001

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Пушкинский Сальери, готовясь влить яд в бокал друга, произносит: "Как жажда смерти мучила меня, / Что умирать? я мнил: быть может, жизнь / Мне принесет незапные дары; (...) Быть может, новый Гайден сотворит / Великое - и наслажуся им..." Сальери - идеальный реципиент, излишне требовательный, пожалуй. Но высшее удовольствие жизни видит в восприятии, внимании. Ради чего стоит тянуть эту подчас невыносимую бечеву бытия? А вот - "быть может, новый Гайден сотворит великое".

Несмотря на одиозность сопоставления, я солидарна с сомнительным Сальери. Есть, есть в этой жизни большие и малые радости. Вот приятно было не скопытиться и дожить до "Взятия Измаила" Михаила Шишкина. И насладиться им. Или, как сказано, "бо отраду прииму и почию от страсти". И я готова, вопреки господствующей тенденции в нынешней критике, даже объяснить, почему таковую отраду прииму. В силу каких-то замшелых предрассудков мне кажется это важным - интерпретация текста. Привычка, знаете ли. А от текущих литературных обозрений остается впечатление, что их авторов интересует все что угодно - к какому клану или, вернее, мафии принадлежит писатель, куда уплывут букеровско-водочные баксы, в Саратов или подальше, кто судьи и т.п. - но уж никак не сама книга. Все перечисленное - это, конечно, контекст, и без него нельзя, и для кулуарных аматеров захватывающе интересно. Ощущаешь некую интимную прикосновенность к происходящему в литературе, ведь внешнее всегда происходит гораздо более очевидным образом, а что там внутри текста - материя темная. В общем, в конечном итоге каждый читатель ищет и находит себя самого, свое "я", а "я", известное дело, "бывают разные". Вот Вадима Руднева (пишу об этом с болью, ибо любила и восхищалась в дни юности своей) Господь поразил антимидасовой напастью. Все, к чему он ни прикоснется, в момент превращается в дерьмо. Причем, как я уже отметила, без объяснений - дерьмо потому, что дерьмо. Явная болезнь. Но вся политическая корректность мира не заставит меня умиляться копрофагу.

В случае же с "Измаилом" мне довелось пережить почти позабытое состояние со-участия тексту, причем во всех смысловых обертонах этого понятия. В этом я готова согласиться с прозвучавшим определением "новый сентиментализм". Это состояние со-участия вовсе не так тривиально, как кажется. Изощряясь в ходе воспитания и образования в конвенциях, мы в значительной степени теряем способность к наивному со-переживанию художественному тексту. Оценка качества письма (дурного или превосходного) замещает живое впадение в описанное происходящее. Нас так долго учили не тянуть в рот, не трогать пальцами, не прятать руки в карманы перед "Венерой" Джорджоне и вместо того, чтобы глупо хмыкать "Ух, ну и титьки!", говорить "Ах, какой колорит!", что одним из общепринятых условий культурного восприятия произведения искусства давно стало игнорирование не только первичных, но и вторичных половых признаков в изображении. Кстати, думаю, что отчасти именно этим объясняется жгучий интерес к личной жизни художника - дозволенный историчностью перенос волнения, вызванного текстом на его автора. При подобной абсолютизации того, "как сделано" и "кем сделано", из процесса восприятия совершенно выпадает область "что изображено". Какая разница, кто герой и что с ним стряслось, главное - это стиль. Как можно заметить, здесь я цитирую самого автора - Михаила Шишкина. Авторов, между нами, я бы вообще выслушивала в последнюю очередь. Только мешают, ей-Богу.

Так вот, Шишкин заблуждается относительно собственного детища. Вы нам "продали гораздо лучший мех", господин Ш. Ваш текст из разряда "над-вымыслом-слезами-обольюсь". И вот почему. Да, еще раз, торжественно, - вот почему.

Вообразите два живописных полотна, вернее, одно и то же полотно с разными подписями. В обоих случаях представлен человек более чем обнаженный - с содранной начисто кожей (Азазелло). В одном случае подпись гласит, что это анатомическая таблица, изображающая строение человеческих мышц. В другом - что это иллюстрация известного мифологического сюжета "Аполлон сдирает с Марсия кожу", вернее, уже содрал. Оба варианта могут рассматриваться как произведения искусств, только разных, и только во втором случае можно говорить о художественном тексте. В чем разница? Все очень просто - анатомического человека нам не жалко. Почему же нам жалко Марсия и не жалко анатомическую таблицу? Потому что у препарата нет или, вернее, не предполагается истории. (Если история все-таки предполагается, скажем, скелет в анатомическом театре в прошлом был нашим преподавателем, забывчивым старичком профессором, притчей во языцех нашего кампуса и городским сумасшедшим, завещавшим свое тело науке, то мы будем испытывать со-чувствие и к препарату, хотя и в сложном комплексе прочих эмоций.) Марсий - некая точка, остановка в повествовании, в истории. Он конечен, как конечны - смертны - мы с вами. Смертность же есть главный и самый базовый фактор генерирования эмоций. В этом смысле, кстати, и стиль может вызывать эмоции сочувствия или, напротив, неприятия, поскольку и он в какой-то степени отмечен начальностью и конечностью. Так же, как антикварный хлам вызывает чувство умиления перед текучестью времени. Но все же скорее со-жаление о форме обусловлено со-жалением о людях или им подобных, породивших, заполнявших, проживавших эту форму. "Вот-трубка-поэта..." - это та вещь, которая делает бессмертного художника смертным человеком. И смысл повествования составляет "о ком, о чем", которое всегда дано нам в "как", и в зависимости от этого "как-качества" мы способны со-переживать тем, "о ком".

Нет, не думайте, я вполне способна пролить слезу над "Черным квадратом" Малевича. Конечно же, по причине сочувствия художнику - человеку. Мало того, что никакого "о ком", так еще и почти полный отказ от ухищрений "как". "Безумству храбрых", что и говорить. Но, пожалуй, на десятом "квадрате" какого-нибудь очередного цвета я все-таки сломаюсь и ни слезинки не выжму. Не переводится "квадрат" в жизнь и обратно. Так же и слово волнует и заставляет трепетать только если оно способно к обратному перевоплощению в волнующую и трепещущую жизнь. Или, иначе, если слово обозначает - описывает жизнь, как ни банально это звучит.

Тем трогательнее ростки жизни, пробивающиеся сквозь плотный гумус "как" стилистических и буквальных цитат. Как это происходит в "Измаиле", когда сквозь формальное нагромождение опознаваемых слов вдруг проступает идиосинкразия повествования. Единичное, индивидуальное - потому что живое в качестве конечного. Люди, страдающие всякими страшными подробными недугами, совершающие жутчайшие бытовые преступления под покровом учебника криминалистики, совокупляющиеся невзирая на домостройное осуждение и, конечно, самовоспроизводящиеся, иначе - рождающие и рождающиеся. Язык выплевывает их на поверхность то и дело, заставляя забыть о себе, но тут же поглощает их снова. Как если бы некий неофит руководствовался в любви формально понятой Камасутрой. Вот-вот, еще чуть-чуть... а теперь сменим-ка позу. И все сначала. То техника берет верх над физиологией, то наоборот. И тем разительнее перетекание искусства в плоть, когда оно оставляет в плоти осязаемые следы своей техники, как акушерские щипцы оставляют вмятины на еще податливо-мягкой головке новорожденного.

В конце концов, в начале было слово. Здесь есть у кого поучиться и кому последовать. Шишкин понимает задачи Творца вполне буквально: как слово сделать плотью. Чтобы было больно, чтобы поверили. Как их ни назови - Сварог, Велес, Бог Израиля, - творцы-предшественники колдуют со словом, бормочут и проговаривают мир. Но твари не верят. Вернее, не верит сам творец, что верят. Все начинается более или менее невинно, наррация вытягивается во временную последовательность - ну чья-то мать, а может быть, не мать, умирает, а отец женится на молоденькой, беременной, но не от него, а мать, оказывается, отравили. Ну умирает от рака чья-то любовница, а ее в это время - по слову - раком, раком, но ведь в Ницце. "О, этот юг, о, эта Ниццаа..." Ну родился у кого-то ребенок-олигофрен, а жена, покушавшаяся на себя, попала в психушку, но ведь в новейшую клинику на западный манер. А от ребенка шарахаются беременные женщины. Беглые замерзают в тайге насмерть. Уже давно больно, и жалко, и страшно, но творцу все кажется, что не довольно, и он бросает все на полуслове, вернее, все опять комкает в слово. И тут же начинает.

Все это очень напоминает два типа архаического нарратива, описанные Ауэрбахом в "Мимесисе", совмещенные в одном тексте. "Авраам!" - "Вот я", а дальше все про щит, про шрам, про вепря, корабли в деталях. Потом снова: "На третий день..." Что? где? Спасибо, еще хоть "кто" - знаем. И снова шрам, щит, слепая Евриклея. Гекзаметры, создавая видимость строя и течения, все топчутся на месте. Опять толчок - из облаков рука. И так дальше. Изнасилованной и избитой еврейке беглые урки ломают палец, чтобы проверить, жива или нет. Беглые вроде поверили, а ему все кажется, что не верят. Ведь она-таки солгала, даже телом умудрилась. Мало было тела, значит. Самоедского ребенка утащили обратно в болота, побив в доме стекла, старик упал ночью у ведра с испражнениями, бутылка с выведенным катетером разбилась, а жижа расплескалась - не верят. И наслал Господь казни египетские, и не было дома, где не было бы мертвеца, - не верят. "Но как же так? И Господь... развел руками".

Это все оттого, что слова мешают, лгут, ведут к непониманию, сиречь - неверию. Потому что "зло, происходящее от недоразумения, невозможности что-либо объяснить, имеет своим физическим телом язык и передается словами от человека к человеку". Извечный и общеизвестный семиологический парадокс, ведь в то же время единственным инструментом, чтобы что-то объяснить и заставить понять и поверить, является тот же язык. Но допустим, что тут возможны какие-то гарантии, что язык творения может быть чем-то подтвержден и обеспечен, неким все тем же физическим многострадальным телом, но телом особенным. Так что же залог слову веры? Как бы нам его верифицировать? "Возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь..." (Но уж и Ты, пожалуйста...)

Ух, какой катарсис!

(Правда, запамятовал, вроде был у тебя еще один сын. Не Измаил ли? - Но ведь и у Тебя, Боже, кое-что в рукаве...)

Вот так, "в сердечной простоте..." Но ставки, согласитесь, Царские.

Казалось бы, чего проще: "Да будет слово твое "да" - "да", "нет" - нет". И все - никаких распятий. Но где бы тогда была литература? И, между прочим, вера. А то, что слово надо чем-то обеспечить, - это вопрос честности или, если хотите, пассионарности каждого из создателей. Но у кого из смертных достанет мужества совершать такие прорывы за форму? Ишь, выдумали, "сына единственного"... Тем более есть повод подождать, когда же "новый Гайден"...


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Роман Ганжа, 4:4 /22.01/
Винсент Декомб. Современная французская философия. - М.: Весь Мир, 2000.
Инна Булкина, Рецензия после рецензии /18.01/
Л.Ф.Кацис. Владимир Маяковский: Поэт в интеллектуальном контексте эпохи. - М.: Языки русской культуры, 2000.
Александр Скидан, Сумма поэтики /16.01/
Аркадий Драгомощенко. Описание. - СПб: Издательский Центр "Гуманитарная Академия", 2000.
Александр Уланов, Возможно неточно /16.01/
Аркадий Драгомощенко. Описание. - СПб: Издательский Центр "Гуманитарная Академия", 2000
Ирина Каспэ, Кода восхода /15.01/
Вера Павлова. Четвертый сон. - М.: Захаров, 2000.
Вера Павлова. Линия отрыва: Книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 2000.
предыдущая в начало следующая
Елена Григорьева
Елена
ГРИГОРЬЕВА
URL

Поиск
 
 искать:

архив колонки:

Rambler's Top100





Рассылка раздела 'Книга на завтра' на Subscribe.ru