Русский Журнал / Круг чтения / Книга на завтра
www.russ.ru/krug/kniga/20010214.html

Перемещенные души
Василий Яновский. Сочинения в 2-х томах. Т. 1. Портативное бессмертие. Челюсть эмигранта. Т.2. По ту сторону времени. Поля Елисейские / Составл. Н.Мельникова; прим. Н.Мельникова, О.Коростелева. - М.: Гудьял-Пресс, 2000

Анна Кузнецова

Дата публикации:  14 Февраля 2001

Две книги средней толщины в твердой фотообложке с парижскими ракурсами снабжены предисловием составителя и примечаниями, сильно рознящимися между собой по качеству. Возможно, сказалось участие в примечаниях второго литературоведа, а может быть, дар составителя - чисто исследовательский.

Во всяком случае, обширнейший фактологический материал примечаний окупает недостатки предисловия и снимает эффект старательно выстраданного школьного сочинения, при создании которого часто использовались не обычные средства письма, а штемпельная печать - так быстрее. Но даже не "беспощадное колесо революции", "кровавый хаос Гражданской войны" и прочая стертая метафорика, "враждебно равнодушный" мир и подобные юношеские оксюмороны, не стилистические ошибки ("О влиянии... указывал...", "Преодолев невероятные трудности, ему удалось..."), выдающие отсутствие корректорской правки, вызывают наибольшие нарекания. Их вызывают преувеличения восторженного исследователя, влюбленного в материал до полной потери чувства реальности.

"По всем статьям это было поколение неудачников. Однако неудачи "молодых" эмигрантских писателей были "бесконечно ближе к абсолютной подлинности искусства" (В.С.Варшавский), чем "успех" многих титулованных советских литераторов, пресловутых "инженеров человеческих душ", очень скоро превратившихся в послушные винтики чудовищной пропагандистской машины. Теперь, когда история русской литературы ХХ века переоценивается и переписывается заново, все более становится ясно, что этим "литературным неудачникам" принадлежат, быть может, самые искренние, самые волнующие, самые яркие ее страницы".

Не знаю, требуют ли комментариев этот пассаж и еще множество ему подобных, тем более что сам пишущий вынужден тут же противоречить себе бесчисленными "правда...", "но", "увы", "хотя", "несмотря на", которыми, досадуя, что материал не хочет подтверждать его выводов, Н.Мельников вводит негативные оценки беллетристики Яновского, данные современными тому критиками и самим прозаиком, чувства правды - вслед за чувством реальности - все-таки не утерявшим.

Пафос В.С.Варшавского был оправдан отсутствием исторической дистанции, необходимой для более трезвого взгляда, живым ощущением борьбы и соперничества, для него актуальных, а также условиями политико-литературной игры, в которую он был вовлечен. Но сегодняшний исследователь не может не понимать, каково отношение нуля к нулю, - если уж действительно отталкиваться от абсолюта и оперировать крупными историческими и этическими категориями.

Молодые писатели "русского рассеянья", к которым принадлежит Василий Яновский, в беллетристической части своего творчества только "узкому кругу специалистов по литературе русского зарубежья" и могут быть интересны. Исключения - Набоков, Газданов и Поплавский - востребованы читателем вовсе не за отсутствием добросовестных исследователей творчества всех остальных. Рецензируемое издание демонстрирует это со всей очевидностью.

С той же отчетливостью оно подтверждает наличие исторической справедливости в отношении их небеллетристической прозы - жанр, в котором и старшие и младшие оказались сильны, в котором второ- и более степенные состоялись действительно наряду с первыми. Если так - в рамках названного жанра - и перечислять их имена: Гиппиус, Бунин, Цветаева, Г.Иванов, Одоевцева, Ходасевич, Берберова, Адамович, Вейдле, Федотов, Муратов, Степун (и т.д.), - обидно никому не будет.

В чем тут дело? Почему тем, кто, силясь сочинять, выказывал недостаток литературного дара, с такой готовностью отдавался документальный материал, и результат только выигрывал от искажений, которые вносили в материал действительности соображения художественной правды? Почему творческое "я", оторванное от питающей почвы и не имевшее должной силы воображения для самораскрытия, именно в условиях этой оторванности превосходило само себя, обращаясь за помощью к воспоминаниям? Почему, когда читаешь "Сивцев Вражек" Осоргина и вспоминаешь относительно высокие оценки этой вещи, недоумеваешь; но как только взгляд падает на первые же строки "Повести о сестре", убеждаешься: хороший писатель? А там, где воспоминания не структурированы ни в каком из традиционных жанров, даже третьи вышли на уровень первых, свободно обращаясь со словом и виртуозно решая писательские задачи, - почему? Ответить на эти вопросы поможет парижский мыслитель Габриэль Марсель. Особенно его работа "Человек, ставший проблемой", написанная в 1955 году - тогда же, когда и книга В.Варшавского.

Споря с философией экзистенциализма, от которой он отошел, и решая собственные философские задачи, Марсель использует образ репатрианта, чтобы найти в современной реальности аналогию человеку без Бога. Для этого он пользуется словесной картинкой, взятой из работы немецкого философа Ганса Церера "Человек в этом мире".

"Лет этому человеку примерно сорок пять. Он сед. Складку на лице вы в первый момент принимаете за ироническую улыбку, однако постепенно замечаете, ввиду ее неподвижности, что она - иного происхождения: это скорее какая-то застылость черт. У него был очаг, дом с обстановкой, земля, ферма, домашние животные. Он имел родителей, жену, детей; по соседству жили близкие. Но сейчас у него есть лишь то, что на нем. Он работает по восемь часов в день, скорее всего на дорожно-восстановительных работах, он не голодает, возможно, даже хорошо питается. (...) Говорит он мало, всегда медленно, с запинкой. Он говорит о том, что имел когда-то прежде, о своих, о своей ферме, и в силу этого вновь становится человеческим существом в настоящем, тогда как в действительности он был им в прошлом; затем снова впадает в свое немотствующее состояние. Но еще прежде им был задан вопрос, все тот же самый, и он, разумеется, не ждет на него ответа. "Кто я? - спрашивает он, - зачем я живу и какой смысл во всем этом?"

Человек без собственной конкретики (дома, семьи, своих животных с их кличками) - перемещенное лицо - и человек, утративший духовную укорененность, испытывают на разных уровнях одно и то же. И вот здесь, утверждает Марсель, посреди совершившегося несчастья, человек, несомненно обладающий свободой выбора, волен выбрать себе духовную жизнь или духовную смерть. Выбор этот состоится через отношение к воспоминаниям. Ведь воспоминание - это новое переживание прошлого опыта, а не статичная картинка. Всякий подлинно духовный процесс обеспечен свободой, и человек в своей ограбленной реальности волен выбрать - у бытия первенство или у ничто, расставив акценты на свершившемся. Он может благодарить судьбу за то, что потерянное было, и признавать таким образом его реальность, - или сетовать на лишение и отрицать реальность былого. Верность, подтверждающая неисчерпаемую, вопреки горестным событиям, ценность бытия, открывает путь благодати Божией, хоть и не обеспечивает ее.

Вывод Марселя вполне отвечает и на наши нерелигиозные вопросы. Лишенные национальных корней и читательской аудитории, с описанной у Церера физиономией, которую им сообщало "тяжелое материальное положение, а иногда и просто нищета, убивающая саму физическую возможность заниматься литературой", молодые поэты становились школьниками "парижской ноты", основанной Адамовичем на беспросветной философии экзистенциализма и экономной петербургской поэтике. Альтернативы не имелось. Прозаики невольно проходили ту же школу - через общение с ее учителями и учениками. Изуродованные и развращенные европейской ментальностью, убогие в собственном настоящем, русские "мальчики с седыми висками" действительно были, когда работали со своим единственным капиталом - памятью, воспаленной от перенапряжения проклятыми вопросами, воздействие которых на психику обычно смягчается традицией бытового уклада. Не имея этого амортизатора, память накаляется до вспышки, при свете которой ее мир становится видимым до осязаемости мельчайших деталей.

"Вот Бердяев в синем берете, седой, с львиною гривой, судорожно кусает толстый, коротенький, пустой мундштук для сигар. Вон Ходасевич нервно перебирает карты больными, обвязанными пластырем зелеными пальцами; Федотов пощипывает профессорскую бородку и мягким голосом убедительно картавит. Фондаминский, похожий на грузина, смачно приглашает нас высказаться по поводу доклада; Бунин, поджарый, седеющий, во фраке, с трудом изъясняется на одном иностранном языке.

Где они...

А между тем внутри себя я всех вижу, слышу, узнаю. Правда, я не могу больше пожать их теплые руки, прикоснуться к плоти, ощутить запах. Но нужно ли это?"

Утверждая свою индивидуальную память как ценность и так утверждая ценность самого бытия, они спасались. Бог знает почему и как, нелюбимые "эмигрантские сыновья" стяжали благодать, которая называется талантом, - и заговорили наконец без запинки. Насквозь вторичный, натужно подражающий то Осоргину, то Поплавскому, то кому-то еще, беспомощный в жанре прозаик Яновский, возможно, и должен был "являться автором более десяти романов, множества рассказов, публицистических статей и эссе", чтобы отточить перо для единственного настоящего произведения. Это - "Поля Елисейские. Книга памяти".