Русский Журнал / Круг чтения / Книга на завтра
www.russ.ru/krug/kniga/20011113_prig.html

Выход Героя неглиже
Некоторые спорные вопросы "художественного поведения"

Игорь Клех

Дата публикации:  13 Ноября 2001

Ирина Балабанова. Говорит Дмитрий Александрович Пригов. - О.Г.И., М., 2001 - 168 с.

Д.А.Пригов в соавторстве с Ириной Балабановой издали любопытную книжку - запись бесед "Говорит Дмитрий Александрович Пригов".

Естественно, наложенные профили в медальоне, агрессивный конструктивистский дизайн, название отсылает одновременно к учению Ницше и дикции Левитана. Но читается с интересом - не как "руководство к действию", а как материал для сочувственного анализа - своего рода конспект и черновик "романа воспитания". По той простой причине, что разговоры в ней ведутся о значимых событиях в жизни немолодого уже человека и об истории формирования его убеждений. Человека не простого - входящего, как разъем, в очень разные культурные контексты и пытающегося всеми силами уклониться от любой идущей извне попытки идентификации. Тем более соблазнительна возможность заглянуть в его умственное "прайвэси" и его глазами увидеть исполняемые им на разных поприщах роли. Зачем это нужно? Просто чтобы понять, в какой пьесе нам предлагается участвовать, что ставят на подмостках?

Но сначала о "школе", в которой Пригов в российских пределах разыгрывает все подачи. Два других ее идеолога перенесли свою деятельность на Запад, где весьма преуспели, - Кабаков все 90-е годы неизменно лидировал в мировых художественных рейтингах в номинации "актуальное искусство", а Гройс возглавил в этом году Венскую Академию искусств (отчего акции русского концептуализма в Западной Европе подскочили еще на несколько пунктов). Русская разновидность концептуализма занимает прочное место в международной системе "contemporаry art", что позволяет этому направлению быть интернациональным по составу участников и многодисциплинарным по характеру - то есть, по ряду признаков, Большим Стилем (что школой всячески отрицается) и мировоззрением, а не только художественным направлением. Однако об этом пусть пишут его адепты. Меня в данном случае больше занимает его литературная ветвь, как она сформировалась в России. И здесь получается прелюбопытная картина.

В удачном случае литературная школа обязана заполнить собой без пробелов всю жанровую сетку - сам факт вызова диктует ей анатомию. Роли оказались разобраны следующим образом.

Пригов - доктринальное и организационное обеспечение (типа Бретон) и... эпос школы (а кто, как не эпические герои, Милицанер и собственно маска Дмитрия Александровича? Чем является, по существу, соц-артовская кодификация советского коммунального быта? С чьей позиции и какого ракурса увидено стихотворцем Куликово поле? И т.д.).

Рубинштейн: что называлось прежде "драматической поэзией" - ныне ошметки постобэриутской-постбеккетовской драматургии (стихийный агностицизм и иронический характер позволяют считать его монопредставления концептуализмом, а местами взволнованный характер - путать их с лирикой).

Лирическим поэтом концептуализма был назначен Кибиров, "настрогавший" поначалу центонных поэм, обильно уснащенных обсценной лексикой, но по мере того как его лирический дар стал выходить из-под контроля, пониженный в ранге до статуса "беллетризатора радикальных практик" [здесь и далее выделены курсивом характеристики и высказывания Д.А.Пригова из вышеупомянутой записи бесед с ним], фактически - "попутчика", на языке 20-х годов ХХ века.

(Также констелляцию "попутчиков" пополнили Некрасов, когда тот стал громко заявлять претензии на приоритет и лидерство; несколько сочувственных критиков; Монастырский с Пепперштейном, когда последние попытались развить самодеятельность в доктринальной сфере. Изначально амбициозный Вик. Ерофеев не попал и в "попутчики", оказавшись в роли эгофутуриста на фоне сплоченной компании победивших кубофутуристов, - постмодернистским тезкой, с горя подавшимся в специалисты по "русскому вопросу" и по работе с молодежью. Не говоря о Евгении Попове, хоть и написавшем в постмодернистской стилистике замечательные "Письма Ферфичкина" и неудачный "Накануне накануне", слишком органичном и неадаптируемом в рамках школы.)

И наконец, пост главного прозаика занял по праву Сорокин (рядом с которым никакому Яркевичу и прочим уже не нашлось места).

Школы не каждый день и даже не каждое десятилетие возникают, а таким "квартетом", построенным по принципу "партии нового типа", можно было смело отправляться с выступлениями хоть в Бремен, хоть куда. Теперь об инициаторе и импрессарио всего предприятия.

В беседах, записанных Балабановой, Пригов на редкость откровенен и даже искренен. Своего рода подведение итогов и "наш ответ" волковским беседам с Бродским (действительным и недосягаемым адресатом полемики, ведущейся Приговым). Повторюсь: читать это интересно во многих отношениях. Как большой протяженности роман (или, если угодно, антироман) воспитания ("...социально я до сих пор подросток. Культурно я молодой человек, а физически, биологически - старик"). Как очерк психопатологии обыденной культурной жизни брежневских времен, увиденной с двух позиций: тогдашнего маргинала (игры в "гений и говно" или "кто стукач?") и нынешнего мэтра респектабельной литературной школы, пользующейся международным признанием ("...для людей нашего круга болтовня составляла род игры. Вранья не было, поскольку принимался любой дискурс, с условием не переступать определенных принципиальных границ, которые могли бы действовать разрушительно, и не принимая на себя никаких обязательств"). "Византийское понимание этикетности" той поры и позиционная психологическая война с вездесущими спецслужбами и их всеведущими кураторами развили в Д.А. буквально звериную интуицию - редкую чуткость в социальном плане (вопросы статуса и перераспределения власти, андерграундный карьеризм: "Я знал, что, не рискуя, невозможно перейти на следующий уровень безопасности. Потому что каждый следующий уровень известности - это и уровень безопасности. Перейти с некоторым риском, и этот риск нужно минимизировать"), а также психологическую изощренность, свойственную чрезвычайно изворотливым натурам ("Выживали, конечно, хитрые и сильные"). Но одновременно поселили в нем "микшированный страх" всех сортов и "комплекс тотальной неуверенности" (впрочем, сильно им преувеличиваемой - никогда не мешает различать двигательные части и движущие силы). Именно из комплекса этой самой неуверенности выводит Пригов родословную метода - с трудом дававшегося на протяжении многих лет, в ходе коллективного мозгового штурма, и увенчавшегося, в конце концов, откровением об "относительности всех высказываний". Кстати, он же, этот комплекс, явился и главным источником вышеупомянутого "микшированного страха" - нерв которого не в боязни наказания (хотя поначалу так), а скорее (с годами все больше) в паническом страхе, что "откроется обман" ("Вот завтра люди проснутся и подумают: "Да что же это такое! Какой-то морок на нас нашел! Что же мы такую чепуху принимали за культурную деятельность!"). И это, пожалуй, самое русское по определению в закоренелом западнике Пригове: восторг и жуть самозванчества.

В силу ряда предрасположенностей, Пригова, как он сам неоднократно признается, всегда гипнотизировали любые проявления власти - но с годами вдруг обнаружилось, что власть можно стяжать, развив в себе "артикуляционную страсть" (несколько огрубляя, всех переговорив, - ведь не зря победителем считается тот, за кем остается последнее слово). Это эгалитарный тип карьеры ("из грязи в князи"), оказавшийся по-новому созвучным нашему времени (не даром Пригова занимает более всего феномен поп-звезд, "идолов", в которых люди "инвестируют свои ожидания"). Чтобы быть услышанным/увиденным (а заставить толпу себя разглядывать - значит осуществить акт власти, по выражению Гюго) необходимо уже обладать каким-то статусом и принадлежать какому-то "кругу". Как дважды два Пригов усвоил, что человек вне "круга" - ноль: "А что перестройка дает? Выходят люди теми же кругами, теми же связями". А далее все будет зависеть от успеха у публики. Дело, однако, в случае Пригова осложнялось отсутствием признания уже признанными авторитетами. В этом зазоре между наличием успеха и отсутствием признания и угнездился страх, породивший комплекс.

Извлечем из разговоров Пригова несколько ситуаций, тому способствовавших:

- неверие семьи (отец, твердивший, что "средним инженером можно быть, а вот средним художником нельзя", "ты вот посмотри на себя в зеркало, ничего в тебе нет; если бы было в тебе, то я бы и окружающие сразу заметили");

- насмешки в Строгановском училище ("когда мы с Орловым говорили, что любим Репина и Шадра, над нами просто смеялись, как над какими-то недоносками"; и по ассоциации: в очень похожих обстоятельствах осмеянный Кулик выносил решение сделаться собакой);

- несколько случаев болезненного разрыва отношений с некоторыми "старшими товарищами" в литературе и изоискусстве, сопровождавшихся обидами и даже публичными сценами (о чем сам Пригов рассказывает подробно, умно, откровенно и, что редкость в таких случаях, ни на йоту не переступая черты порядочности);

- и наконец, олимпийски великолепное игнорирование кипучей деятельности русских концептуалистов так называемым кругом Бродского (самого корифея Пригов задирает литературно, но не лично, и отыгрывается на "младших братьях" - рассказывая, например, о Бобышеве, к которому его подвели на какой-то выставке и представили в качестве поэта: "Смотри-ка, ты Дима, он Дима, ты поэт, и он поэт". На что Бобышев поднял этак голову и, не глядя на Бачурина и на меня, говорит: "Ну, может, стихи-то он и пишет..." и пошел. Это был, конечно, высокий класс, мощно. Я просто поразился этому величию". (Здесь по ассоциации вспоминается смертельная обида Лимонова на Бродского, походя отозвавшегося о нем как о пишущем Смердякове.)

Плюс, конечно, выдерживание до седых волос на "скамье запасных", на московских кухнях, в культурном андерграунде (всегда порождающее желание сыграть в игру по собственным правилам: не в шахматы или шашки, а в "чапаева").

Ответом на все это и сделалась попытка утвердить постмодернизм - от моря до моря - с утесом концептуализма посередке и иерархом, по-скоморошьи кричащим кикиморой. Попытка, в значительной степени увенчавшаяся успехом. (В скобках замечу, что вообще вокальные способности, знание песен сталинской поры, умение и желание развлечь вялую интеллектуальную публику - очень ценные качества в глазах западных реципиентов так называемого актуального искусства. В свое время на Западе настолько перебоялись "русских", что желают теперь убедиться, что те не страшные, временами даже забавные и очень на "нас" похожи.) В этом нет ничего удивительного. Но необходимо подчеркнуть, что в данном случае речь идет о человеке незаурядном, гиперактивном, обладающем не только организаторскими способностями, но и литературным талантом.

Чтобы к этому более не возвращаться (поскольку предметом статьи, как и книги, не является литературное творчество Д.А.Пригова): лично я убежден, что Пригов ввел в русскую поэзию две-три свежих интонации (а много ли стихотворцев может чем-то таким похвастаться?), расширил клавиатуру "комического" в литературе и немало способствовал тому, чтобы в трудные переходные годы интерес к фигуре литератора в обществе не угас окончательно. У меня нет сомнений, что некоторые из его стихотворений осядут в поэтических хрестоматиях будущего, искушая филологов, веселя читателей и взывая к духу соперничества продолжателей (а было ли это безопасно в 80-е или каким соусом сдабривалось в 90-е годы ХХ века, никого не будет особенно волновать).

Но Пригову оскорбительна сама мысль о подобной участи. Он не просто желал бы большего. Поскольку он убежденный материалист и, по собственному признанию, не видит ничего "за пределами своей жизни, смерти и себя" - то желал бы получить по заслугам на месте и безотлагательно (еще лучше - сверх заслуг: статус члена Политбюро с полным набором полагающихся привилегий - не дающими спать Лимонову смушковой шапкой и местом на Мавзолее, а возможно, и в нем).

Охота пуще неволи - и побоку провозглашенную им самим "вменяемость": "писать тексты просто бессмысленно [однако пишет и не скрывает, что ежедневно - И.К.]. Тексты могут быть презентациями или отходами какого-то большого проекта". Имеется более прямой путь к цели, в духе позабытого всеми бихевиоризма: выработка "стратегемы художественного поведения", сознательно симулирующего "тип поведения классического художника", - "текст - как бы частный случай автора, авторского поведения", и "высшая степень художника, когда не художник умирает в текстах, а текст умирает в художнике". Приехали. Какой простор для художественной самодеятельности и утверждения эрзацев в качестве образцов!

Но Пригов и не скрывает подмены, он кричит о ней в голос, потому что знает - прятать надежнее всего что-то на самом видном месте: "Люди не поп-герои... честно говоря, мне не интересны"... "И неважно, что ты надуваешь эту массу, важно, что ты с ней работаешь". Умри, откровеннее не скажешь. (Только простак, однако, способен думать, что можно поймать кого-то на слове: это маска - это не Дмитрий Александрович, а это "Дмитрий Александрович"!)

Беседовавшая с Приговым Балабанова выносит на заднюю обложку такое свое заключение: "Пригов больше, чем поэт, который в России больше, чем поэт. Пригов - Artist, то есть Художник, делающий проект под названием "Дмитрий Александрович Пригов". Это просто: Пригов-скульптор лепит Дмитрия Александровича Пригова из Пригова, так сказать, натурального, отсекая все лишнее, отменяя все, что не нравится". Короче: гибрид Пигмалиона с Нарциссом, или иначе: Евтушенко сегодня.

Но фокус не в этом. Собственное высказывание о "проблематичности личного высказывания, его невозможности" (как "основном пафосе постмодернизма" - вычтя из него всякий намек даже на отчаяние) Пригов возвел в ранг догмата, что неизбежно привело к творческому выхолащиванию и окостенению школы, паразитировавшей на соц-арте (заслуги которого в демонтаже режима и системы трудно переоценить, но как только "донор" был подъеден и обглодан, распалась и вся пищевая цепочка). При этом лично с Дмитрием Александровичем произошло нечто обратное тому, что приключилось с известными персонажами нью-йоркской литературной школы - Парамоновым, Вайлем, Генисом, - не менее ретиво боровшимися с проклятым русским литературоцентризмом... и в результате выписавшихся в приличных, местами замечательных русских литераторов. Это Ломоносов еще знал: если где-то чего-то убудет, то непременно в другом месте столько же чего-то прибудет. Можно конкретизировать: кто из пишущих не желает конституироваться в качестве литератора, неизбежно становится персонажем, репликой, буквами на бумаге, "ижицей" и "ятем".

Поразительно, когда люди знающие, культурные, лично порядочные в приватной жизни, на культурном поле (не нами возделанном и засеянном) пытаются вести себя безответственнее захватчиков. Чаще всего такое случается, когда уровень амбиций значительно превосходит уровень одаренности. Но в художественной среде такое - норма.

И это уже не вина, а беда школы - прямое следствие царящих в постсоветской литературе нравов, где давно уже не ведется описанная Тыняновым "жестокая борьба за новое зрение", но только за место под солнцем, а признаком квалификации почитается всякую протянутую литератору руку отхватывать по плечо. В столице просто больше возможностей для практики - операция соответственно проводится более "чисто", с применением антисептиков и обезболивающих средств. Молодежи этому еще учиться и учиться надо. Но я лично верю в ее способности - умственные и литературные в том числе.