Русский Журнал / Круг чтения / Книга на завтра
www.russ.ru/krug/kniga/20030207_kanun.html

Дневной огонь
Александр Кушнер. Кустарник. - СПб, "Пушкинский фонд", 2002. - 88 с. - ISBN 5-89803-100-6.

Ольга Канунникова

Дата публикации:  7 Февраля 2003

Рецензию на эту книгу лучше всего было бы озаглавить "Дневные звезды" - и мы бы так и поступили, если б такого названия уже не было в русской литературе.

Есть у Кушнера давнее стихотворение "Ночной парад":

Я смотр назначаю вещам и понятьям,
Друзьям и подругам, их лицам и платьям,
Ладонь прижимая к глазам,
Плащу, и перчаткам, и шляпе в передней,
Прохладной и бодрой бессоннице летней,
Чужим голосам.

(Из книги "Письмо", 1974)

В "Кустарнике" таких обращений к "друзьям и подругам", современникам автора, много. А еще больше - к "современникам всех" - к Пастернаку, Венедикту Ерофееву, Шостаковичу, Блоку. Для автора нет между первыми и вторыми непроходимой пропасти - он в тех же ранних стихах сказал очень определенно: "умереть - это стать современником всех, кроме тех, кто пока еще живы┘"

Он сам отчасти объясняет, почему "окликания" здесь так часты и так необходимы - первая часть "Кустарника" называется "Прощание с веком". Книга вышла в 2002 году, она состоит из стихотворений, написанных на рубеже веков - и является как бы вдвойне "претворением опыта" (вспомним, что первая книга Кушнера вышла в 1962-м).

Есть и другой ответ, он появился не в "Кустарнике", а гораздо раньше, в том же "Ночном параде":

Какую тоску, шелестящую рядом,
Я призрачным этим полночным парадом
Хочу заслонить?

Есть много примет того, что в новой книге Александр Кушнер идет по тому же пути, по которому шел прежде: стихи "Кустарника" - об уклонении от тоски, "шелестящей рядом", о "расталкивании мрака", о поисках летучего смысла в тяжелом веке. Так же немало есть и доказательств того, что в последние годы в его стихах произошли перемены, которые можно назвать решительными. Как же сочетаются в поэзии Кушнера "наследственность и изменчивость"?

Уходя, уходи: это веку
Было сказано, как человеку,
Слишком сумрачен был и тяжел.

Это стихотворение открывает книгу. Век, с которым прощается автор, уже в третьей строке назван "тяжелым" (а в других стихах - из других книг - "железным", "свинцовым"). И дальше - с упреком (усиленном цитатой из саркастичного Ходасевича) - о нем, уходящем:

Восемнадцатый был просвещенным,
Верил в разум хотя бы, а ты?
┘Разве мама любила такого,
Коммуниста, фашиста сплошного,
В лучшем случае - авангардист.

Тут Кушнер как будто полемизирует с собою же, ранним. "Стальной", "железный", "свинцовый" - ведь так можно сказать про любой век в человеческой истории. Поэт знает, что "время - это испытанье, не завидуй никому":

Что ни век, то век железный,
Но дымится сад чудесный,
Блещет тучка - я в пять лет
Должен был от скарлатины
Умереть, живя в невинный
Век, в котором горя нет.

("Времена не выбирают┘")

Тяжесть и тоска века (и времени) непременно должна быть уравновешена летучестью поэтического слова, блеском ночных светил. Об этом Кушнер еще очень давно, в первой книге, написал: "┘Того мгновения дождусь, / Когда большие гири горя, / Тоски и тяжести земной, / С моей душой уже не споря, / Замрут на линии одной". Блещет тучка, и ее летучий, беглый смысл, ее легкий блеск читается как возможный ответ поэзии на тяжесть "века железного". Как бы небесный, легчайший противовес "тоски и тяжести земной". В этом смысле лира Кушнера - не тяжелая.

В "Кустарнике" отчетлив пастернаковский наклон. В книге много реминисценций из Пастернака (в одно стихотворение даже вплывает пароход, который "назывался┘ "Композитором Скрябиным", может быть"). И звучание стиха похоже - у Пастернака часто двойные звуки произносятся, как дифтонги, что удивительно для современной орфоэпической нормы (он чуть ли не больше всех других наших поэтов любил произносить слоговой гласный как неслоговой: "и чуб касался чудной челки, и губы - фЬЯлок", "как я присматривался к матерЬЯлам", "в┘ пакгаВЗ, в Арсенал" - так и Кушнер произносит: "ХэмингВЕю", "авиацЬИ", "телевизЬОнный комментатор"). "Титульное" стихотворение книги, "Кустарник", написано размером пастернаковской "Вакханалии" (титульное не метафорически, а буквально: оно в книге воспроизводится дважды - набранное типографским шрифтом в составе книги и написанное от руки, вынесенное на первую страницу).

Дальше тоже многое происходит как бы "в виду" Пастернака. В том числе воображаемое чтение ему своих стихов ("Читать Пастернаку - одно удовольствие┘"). И "соглашаться с ним весело", потому что он не "ждет┘ от вас непременно трагических решений и выводов - только намека".

Как бы в параллель - но в комическую - в книге есть еще одно чтение стихов. В стихотворении описан реальный эпизод из истории литературы, когда юный Мережковский читал свои стихи Достоевскому, на что Достоевский сказал: "Страдать и страдать, молодой человек! Нельзя ничего написать, не страдая".

А русская жизнь, этой фразе под стать,
Неслась под обрыв обреченно и круто.
И правда, нельзя ничего написать.
И все-таки очень смешно почему-то.

В стиховой речи и улыбка, и веселая любовь к намеку - это тоже уклонение от "тяжелой лиры", ответ "музе нервозной" (из другого кушнеровского стихотворения).

В "Кустарнике" названы давние собеседники поэта - Тютчев, Баратынский, Анненский, Пастернак, и его собратья "по времени, по отношенью к слову", Бродский прежде всего. Он такой же старинный персонаж Кушнера, как и все названные выше. Еще в стихотворении "В кафе" (из книги "Письмо") герой размышляет, какое загадать желание:

То ли рыжего друга в дверях увидать,
То ли юность вернуть для начала...

Есть основания думать, что под "рыжим другом" подразумевается Бродский (его и Ахматова так называла - "Какую биографию делают нашему рыжему!"). Желание увидать в дверях отсутствующего друга понятно, какими обстоятельствами продиктовано - книга вышла в 1974 году, вскоре после эмиграции Бродского. В "Кустарнике" есть стихи о желании уже не увидеть, а услышать - хоть по телефону - "горячий голос брата", который мог бы позвонить, "прервав загробный сон". (В следующем стихотворении Бродский тоже косвенно назван: там упоминается "Лили Марлен" - песня немецких солдат времен Первой мировой войны, известная у нас в его переводе.)

Среди участников воображаемого парада - не только "друзья и подруги", а, например, Маяковский, Блок, Цветаева. Поэты не из самых близких Кушнеру. Откуда, почему? (Маяковский, впрочем, назван еще в книге "На сумрачной звезде", в стихотворении "Ужас, ужас какой! что прочел я, что вычитал┘") В духе всей книги, появлению поэтов сопутствуют светила. Стихотворение "Дослушайте!.." (цитата из Маяковского и одновременно отклик на нее) - прямое обращение к звездам, но не к тем, которые зажигают, а к тем, которые покидают зрительный зал, когда представление окончено: "Одна в пальто, другая в синем, кажется, плаще┘"

Блок появляется в стихотворении "Современники". И он здесь тоже, наверное, неслучаен - с блоковской романтической стихией стихи Кушнера давно состоят в тайной и страстной полемике. Вот и в предыдущей книге, "Летучая гряда", есть стихотворение, вызванное событиями современными - землетрясением в Турции, но кажется, прямо обращенное к Блоку: "┘Дольше взрослых мучаются дети / На предсмертной, страшной той стезе. / Помолчите в церкви и мечети, / На газетной вздорной полосе / И на богословском факультете / Хоть на день, на два заткнитесь все!" - это похоже на горестный - хочется сказать "гневный" - отзыв на воодушевление Блока по поводу Мессинского землетрясения.

Вот не совсем понятное и как будто даже не кушнеровское стихотворение: "Как будто я всю ночь / В скульптурной мастерской / Хочу во двор сволочь / Торс, обхватив рукой, / Стремясь себе помочь / Негнущейся другой┘" Здесь Цветаева появляется ритмом и синтаксисом прежде, чем входит именем: "Наваливаюсь на / Как молвила б Цвета-/ева, но мне дана / Другая речь, не та, / Где страсть накалена, / Но спутаны цвета".

Еще в одном стихотворении звезда тоже зажигается: "Марья Ивановна, может быть, стала звездой? Байрон, с его сумасбродством, пошел в почтальоны, Жизнью пленившись совсем незаметной, простой?"

И все-таки, все эти небесные светила - что они здесь означают?

Появление "небесного" у Кушнера всегда служит подмогой определению "земного". Если предположить, что у Кушнера есть своя "космогоническая система мира" (а его стихи дают для такого предположения повод), то по ней, земля стоит не на черепахах и не на китах - "Но держатся копьем, но держатся щитом / И небо с воробьем, / И сад, и смысл, и дом, / Заснуть смертельным сном - / И все пойдет на слом". Поэт охраняет смысл - подобно тому, как охраняет свой пост мальчик из рассказа Пантелеева "Честное слово".

В одном раннем стихотворении (книга "Ночной дозор", 1966) он говорит об "усилии привычном", которым старается вернуть красоту:

Домам, и скверам безразличным,
И пешеходу на мосту.
И пропускаю свой автобус,
И замерзаю, весь в снегу,
Но жить, покуда этот фокус
Мне не удался - не могу.

Можно было бы сказать о том, что чем дальше, тем "этот фокус" дается все труднее и мучительнее. Можно было бы написать, что стихи "Кустарника" - об убывании надежды и нарастании сумерек (одна из последних книг Кушнера так и называется - "На сумрачной звезде"). Но это будет справедливо лишь отчасти.

В прежних стихах поэт исповедовал, так сказать, "негативный метод повышения жизненных ценностей" (определение Л.Гинзбург) - то есть от обратного: "и если спишь на чистой простыне", "спасибо, что Нева, что грозная столица, - могли быть Мозамбик, Найроби, Занзибар┘", словом, "могло быть и хуже: разлука, военное, мирное зло┘" И все происходило под знаком пастернаковского доверия к жизни: "Таинственна ли жизнь еще? Таинственна еще!". Теперь все несколько иначе: "Я-то верю в судьбу и угрюмый рок, / Карты тоже в цыганских руках не лгут┘" И еще, в другом стихотворении: "Раньше так я не думал: "┘и вечный бой!" - / Но бездельники знают и старики, / Что все лучшее в мире само собой / происходит, стараниям вопреки".

Изменил ли "поздний" Александр Кушнер себе "раннему"? Знаете: и да, и нет.

Хотя можно отыскать прямые приметы перемен.

В ресницах - радуга и жизни расслоенье,
Проснешься - блещет мир, засвеченный с углов.
Ты перечтешь меня за этот угол зренья,
Все дело в ракурсе, а он и вправду нов.

("Прямая речь", 1975)

Я спал. Дневного сна страшны разоблаченья.
Проснешься - смята жизнь, как эта простыня.
Мне вдруг последние мученья
Сквозь жар привиделись, кто выручит меня?

("Живая изгородь", 1988)

(Тут опять Пастернак вспоминается: "Несдобровать забывшемуся сном / При жизни солнца, до его захода".)

Есть у Кушнера стихотворение о том, как он любит всякие оптические приборы (что для его внимательного читателя - не новость: без труда вспоминается ряд цитат). Тут другое интересно. В молодости "крутить колесико бинокля" хотелось бесконечно, чтоб видеть, например, "как сирень намокла вблизи деревьев и жилья" (это из стихотворения 1969 года). Теперь все, что хочется разглядеть в бинокль, находится вдали жилья - например, далекий пенный мыс, залитый солнцем. Или стая кораблей на горизонте. И тут оказывается, что "лучший напарник" поэта - не только "кустарник на склоне", но "утесник в расщелине скал". Потому что он может смотреть на это всегда. И герой стихотворения готов уже ему позавидовать, и спохватывается: "Уйдем скорей!".

Дневной кустарник, в котором "неприметно для глаз / Разгорается пламя┘ / в полуденный час", всегда помнит и о другом кустарнике - ночном:

И, волоча тумана клочья,
Отодвигаясь от перил,
Не помнит куст, что делал ночью,
Каким чудовищем он был┘

("Решает сад, осмотрен мною┘")

Неподалеку от естественнорастущего кустарника в книге появляется и другой - декоративный, призванный быть укрытием и преградой от ветра на теннисном корте. Должен он расти неподалеку "от сплошной металлической сетки той, / Что идет по периметру корта строго┘"(весь длинный монолог о том, как долженствует расти кустарнику, - это не слова автора, а слова его - как сказать? - "лирического антагониста", но стихотворение построено так, что мы узнаем об этом только в последней строфе).

Как он сам далеко ушел от "металлической сетки" стихотворного метра и раскачал строку - видно и в стихотворении "Читать Пастернаку┘", где в одном месте рифма разбегается так, что ударение в строке перескакивает на 5-й слог от конца ("┘в своем разглагОльствовании / И сам он - дитя, / И широк, как все гении"). В русском стихосложении это случай редкий (в "Поэтическом словаре" зафиксирована только рифма, где ударение приходится на 4-й от конца слог, - т.н. гипердактилическая, самая длинная).

Подобно стае облаков в небе (любимый кушнеровский образ), которая ежеминутно меняет свой узор, стих Кушнера от книги к книге меняет свои очертания, уходя от повтора, преодолевая инерцию размера. (А стихотворения - как в книге "Летучая гряда" - могут быть расположены вольно, подобно тем же облакам: "Три стихотворения", "Семь стихотворений", "Пять стихотворений"┘) Если в ранних книгах Кушнер больше любил двусложные размеры, четырехстрочные строфы, короткую строку, то ритмическая доминанта последних его книг - дольник, трехсложник, многострочная прихотливая строфа. Строки неравносложны и больше напоминают ритм морского прибоя.

Поэт знает, что жизнь устроена по модели компьютерной игры "Тетрис": чем дальше - тем больше препятствий необходимо преодолеть, чтоб пробиться к смыслу и вернуть миру красоту. ("Атлетические" мотивы в его стихах появились давно - "Сквозняки по утрам в занавесках и шторах / Занимаются лепкою бюстов и торсов┘" и т.д.) Он, как тяжеловес, все время усложняет задачу, все время стремится взять новый вес.

Как будто все время уговаривая себя, что человек - "ты", "он", "я" - состоит "в родстве со всем, что есть" - поэт ищет не только "знак общности людей", но - больше - знак общности людей со всем остальным миром: семейством одноклеточных ("Первое впечатление", 1962), с виноградной улиткой, коралловым рифом ("Живая изгородь", 1988), шире - с зимним (земным) пространством, спасительной музыкой ночи ("Кустарник", 2002).

В "Кустарнике" есть "равновесие света дневных и ночных светил". "Светила" - здесь слово многозначно окрашенное. ("И все светильники и светочи По этой местности проезд Живописали┘" - из стихотворения "Поездка"). Ритмический нерв книги - стихотворение "Современники", внутрь которого помещена замечательная "вставная глава", составленная из строчек "Двенадцати" Блока и "Крокодила" Чуковского. О том, что "Крокодил" во многом был типологическим источником "Двенадцати", уже писали филологи (например, Мирон Петровский и Ирина Паперно). Кушнер заметил, как точно они перекликаются ритмически, какие там возникают неожиданные совпадения и перебои. В стихотворении речь идет о последней фотографии поэта, где смертельно больной Блок снят вместе с Чуковским. Там опять вступает тот же новый для Кушнера мотив - "я-то верю в судьбу и угрюмый рок". Вначале - "Никому никуда не уйти от слепого рока. Не дано докричаться с земли до ночных светил!" В конце - уже и у них не ищут поддержки: "Боже мой, не спасти его. Если бы вдруг спасти! Не в ночных - в медицинских поддержку найти светилах!"

Последнее стихотворение книги - тоже про фотографию. На ней изображен сам поэт в детстве, в том возрасте, когда "от няньки рвутся в тьму мелодий". Наверное, есть закономерность в том, что оно перекликается со стихотворением о последнем снимке Блока. "Начальная пора" одного поэта рифмуется с последними днями другого. От всего данного с разбегу диапазона жизненных возможностей - к их медлительному убыванию. Только там "никому не дано уйти от слепого рока" - а здесь? Здесь "еще не разобраны судьбы и роли". По логике, эти стихотворения должны бы располагаться в другой последовательности. Но хорошо, что в книге инверсия.

И все-таки решительный победитель здесь - кустарник.

Посмотри за ветвями:
Неприметно для глаз
Разгорается пламя
В нем в полуденный час

- это еще и о том, что пламя в полуденный час (зачем? когда и так светло) надобно для того, чтоб быть подмогой извечному и требующему все большей самоотдачи усилию по возвращению миру смысла. Для этого непременно нужно, чтоб ночные светила зажигались вместе с дневными: "звездный хор" - и "огонь белокрылый, дневной".

Дослушайте.