Русский Журнал / Круг чтения / Книга на завтра
www.russ.ru/krug/kniga/20030801_vp.html

Читая классику. 1
Дэвид Бетеа. Воплощение метафоры: Пушкин, жизнь поэта / Пер. с амер. М.Неклюдовой. М.: ОГИ, 2003. - 256 с., тираж 1000 экз., ISBN 5-94282-133-Х

Валентина Понияд

Дата публикации:  1 Августа 2003

Не Пушкин и Шекспир нуждаются в нас, а мы в них.
Только используя другого творчески, мы
сможем начать освобождаться от самих себя...

Д.Бетеа

Уже много лет Мишель вел жизнь
в чистом виде интеллектуальную...

М.Уэльбек. "Элементарные частицы"

Сочинение одного из лидеров американской русистики профессора Бетеа готовилось к пушкинскому 200-летию и вышло в 1998 г. в The University of Wisconsin Press (Madison). Оно ориентировано прежде всего на "диалог". Чем нам и интересно.

Проблему этого "диалога", проблему адресата книги автор пытается затронуть в предисловии. И с первых же страниц мастерски создает напряженную интригу. Профессор Бетеа сознает, что вопреки его желанию, ему наивно рассчитывать на заинтересованное внимание русских пушкинистов (от Анненкова и Модзалевского до Лотмана и Вацуро). Тому есть три причины. Во-первых, они многое знают о Пушкине и сочли бы, что автор "ломится в открытую дверь". Во-вторых, его "подход, скорее всего, не вызвал бы у них сочувствия" - уже по причине ограниченности самих пушкинистов (полагающих, "что 'жизнь' можно аккуратно отделить от 'творчества' и что изучение Пушкина должно быть ограничено его текстами"). В-третьих, они уже умерли (пользуясь терминологией автора, "произошло их погружение в Большую Историю"). В русской культуре ХХ века были творчески более близкие профессору Бетеа фигуры - "идеальные читатели" Ахматова и Ходасевич. Однако, лишенные первых двух недостатков, они не смогли миновать третьего.

В такой ситуации автор монографии попробовал ориентироваться на англоязычного читателя. Он Пушкина не знает, но - вот беда! - и знать не хочет. Поэтому и тут сочувствия можно не вызвать. Для возбуждения интереса профессор Бетеа решил "вступить в диалог с такими персонажами, как Палья, Блум, Эдмундсон, Деррида или Лакан" и уже "в рамках нашей собственной, в чем-то ограниченной эпистемы" достучаться до своей аудитории. "Конечно, - откровенно признается он, - учитывая современный статус научной литературы во всем мире, в этом была изрядная доля оптимизма".

Читатель невольно заинтригован - в таких экстремальных условиях удалось ли провести плодотворный разговор, был ли толк в диалоге косноязычных с глухими? (Автор провокативно склонен умалять достигнутые результаты: "...из первоначального замысла вылупилась некая двустворчатая конструкция, по-видимому, не предназначенная ни для русского, ни для западного интеллектуального мебельного магазина, будь он антикварным или специализирующимся на модерне".) Эта интрига и составляет нерв книги, подталкивает в поисках ответа двигаться дальше и дальше, глава за главой.

Первая часть исследования представляет собой в основном диалог с указанными "персонажами", а также с Лотманом и Бахтиным, которые активно беседуют и друг с другом. Профессор Бетеа точно определил слабое место современной гуманитарной мысли - отработанные теории отбрасываются и новые строятся на отталкивании от них. А ведь часто потенциал прежних конструкций исчерпан не полностью, после умелой модернизации они еще способны давать качественный продукт. Главное - верно вычислить прогнившие узлы.

Сложнее всего с "гигантской тенью Фрейда". С его тотальным влиянием давно борется культура. Боролся с ним сам Деррида - не помогло. Лучше бы, конечно, оставить Фрейда в покое, но это было бы нечестно (интеллектуальная робость), кроме того, он прочно "вошел в то, что является психическим эквивалентом нашего кровяного тока, и это нельзя не учитывать, когда мы обращаемся к пушкинскому хронотопу". Здесь рецепт профессора Бетеа таков - заменить у фрейдизма коробку передач. Вектор анализа Фрейда всегда направлен назад, в прошлое, ему знакомо лишь регрессивное движение, надо переключиться на поступательное - смотреть и двигаться вперед. Каждое явление Фрейд определяет как следствие, но ведь на него можно взглянуть и как на предвестие. Подобных смелых прорывов немало в книге профессора Бетеа, порой он даже вынужден прибегать к оговоркам типа "да простит мне Платон".

Покончив с Фрейдом, дальше уже двигаться легче. "Риторическая стратегия Фрейда направлена на утверждение научной эпистемы, аналогичные же пассы Блума преследуют противоположную цель: выстроенная им эпистема чревовещательным образом объявляется поэтической, однако на деле радикально непоэтична, поскольку все характеристики словесно конструируемой поэзии... без разбора причислены к категории неэссенциального". И вообще, Блум - человек эпохи постмодерна, а Пушкин сложился еще в доромантический век, - справедливо отмечает автор исследования. Кстати, ему не раз приходится вскрывать анахронизм построений предшественников. Например, Георг Штайнер, избрав ошибочную историческую перспективу, оплошно отнес к эксгибиционистам Шекспира. "Сама постановка вопроса мне кажется неверной, - указывает профессор Бетеа, - назвать Шекспира (или Пушкина) эксгибиционистом означало бы поменять местами Мильтона и Шекспира (или Толстого и Пушкина)". Конечно, эксгибиционистом был именно Толстой - Пушкин, как известно, в 1820 г. в Екатеринославе хоть и явился на званый вечер без подштанников, однако, пусть в просвечивающих, но все же панталонах.

Структуралистические построения Якобсона - статичны, его "включатели/выключатели" заклинивают, когда по цепи пробегает пульсирующий ток живой поэзии. Раздел о недостатках "сальерианских оппозиций" написан с особой страстью и порой (невольно?) прямо повторяет вдохновенные инвективы Юрия Барабаша и Марка Полякова. Не столь безнадежен Лотман. Если его теорию культурного кода насытить диалогизмом Бахтина, она еще послужит в умелых руках. Конечно, грубый пересказ не передает и малой толики сбалансированной нюансировки, учета многочисленных pro et contra, амбивалентности оригинала. Первая часть книги удивительно насыщена энергией поиска. Такая роль отведена ей по авторскому плану исследования: "Сперва в пучок собраны смысловые линии". У части второй иная задача: "Затем в хронологическом порядке рассматривается ряд узловых моментов". Там уже не так интересно, хотя тоже здорово и тонко.

Речь идет о четырех "узловых моментах" активного диалога Пушкина с Державиным. Факты в основном известные - но все дело в том, как на них посмотреть, какие ответы предложить на поставленные Историей вопросы. "Решение это, несмотря на инсинуации советской науки, совсем не простое, не прямолинейное", - уверен профессор Бетеа. Ведь разоблачение этих инсинуаций только-только началось, и яркие работы Виталия Сквозникова и Олега Проскурина - лишь первый этап длительного процесса демифологизации. Вот, к примеру, встреча с Державиным на лицейском экзамене 1815 г. "Научные штудии данного вопроса демонстрируют весь блеск и ограниченность советского текстологического подхода, непревзойденного по части выявления источников, но мало приспособленного к анализу психологической динамики этой встречи", - вынужден констатировать профессор Бетеа. Психологическую динамику ему приходится выявлять самому, поэтому суть ее остается несколько туманной (что уже вполне предсказуемо для читателя книги), но ведь это всего первый шаг. На нем, мы можем быть уверены, автор не остановится. Действительно: "Однако я хотел бы еще чуть далее продвинуть эту идею творческого страха, опьяняющей фрикции внутри вымысла".

Вот тут, примерно на десятом появлении в тексте этих фрикций, уже приближаясь к финалу исследования, я (наивная простушка!) все же убедилась, что изначально читала книгу в неверном ключе. Остроумный автор пустил меня по ложному следу, запутал в тонкостях гуманитарных теорий, лукаво заставил выбирать между подходами провокативной Камиллы Палья и позицией М.Л.Гаспарова, приводимой в обобщенном изложении Кэрил Эмерсон.

Поздно поняла я, что меня обманули - дали не мексиканского тушкана, а гораздо более ценный мех. Конечно же, книга профессора Бетеа лишь маскируется под университетскую монографию. Это настоящий шанхайский барс - исповедь сына века, рефлексия о времени и о себе. А значит, немного и обо мне. Я взялась перечитывать "Воплощение метафоры" заново.

Внешний мир негостеприимен для человека с умом и талантом: "...все же решусь утверждать, что по внутренней нищете и заштампованности наш мир действительно приближается к тому правовому и инстутиционному (sic!)1 вакууму, который был пушкинской Россией (и который мало с тех пор изменился)". Для творческой личности он таит угрозы, выступающие манящим соблазном. "В современном мире, все более превращающемся в индустриальную деревню... для ученого в равной мере радостно и тяжело предстать перед новой аудиторией. Но это испытание, на которое я иду сознательно и которое я рекомендую всем моим коллегам".

Еще больше засад, конечно, внутри нас. "Рассуждая с психологической точки зрения, мы - жители оазисов, затерянных между суровыми климатическими областями буквального и фигуративного. Разойми сплетение мысли и чувства, которое естественно для нас при взаимодействии с буквальным... - и кто не отпрянет при виде наготы пустынного пейзажа, озаренного беспощадным солнцем познания..." Здесь обозначена одна из главных мыслей автора. Через 60 страниц он к ней вернется: "Мысль - моя и хитроумного Деррида - состоит в том, что окончательное уничтожение законной внеположенности означает разрушение жанрового сознания, диалогического равновесия между буквальным и фигуративным, которое защищает субъект (и других) от самости субъекта. Это визави не может иметь чревовещательного характера".

Освобождение сознания требует свободной территории языка. "Фрейд украл наши метафоры... Творческая фрикция - которая не может быть сведена к сексу, равно как секс не может быть выражен в словах, - является эпитомой психического здоровья... Так что я предлагаю начать ответственно использовать нашу вторичную способность к творчеству, с пониманием того, насколько фатально каждое сейчас и тогда, - то есть отвоевать у доктора немного территории, немного энергетического поля слов".

В мире много борьбы и беспокойств. "Но при всем при том нет ничего более сексуального и менее второстепенного, чем истинно живая идея; и если мы не будем упускать это из виду, то проблемы жанрового беспокойства, противостояния высокой культуры и поп-культуры решатся сами собой. Мы живем в постэйнштейновском мире: король потерял голову".

Но есть волнение и чувство пути. "И все же я не хотел бы останавливаться на постмодернизме, но попытаться проследовать далее, поскольку именно туда мы и направляемся, хотим того или нет. Метафора и метафизика являются если не эквивалентом естественных родов, то сперматозоидом и яйцеклеткой нашего прерывистого движения, никогда не достигающего конечной точки, вечно ускользающего и вырывающегося из глинистой вязкости".

Пусть достичь цели нельзя, но виден хотя бы свет впереди. "Как бы то ни было, и в наше смутное время появляются новые голоса. Только это и способно изменить к лучшему наше возрастающее чувство бесполезности в качестве преподавателей гуманитарных дисциплин и апологетов поэзии, более в нас не нуждающейся, глухой и немой к нашему указующему персту и дисциплине. Не Пушкин и Шекспир нуждаются в нас, а мы в них. Камилла Палья никогда не будет допущена прихожанкой в наш храм знания... Но она забавна, занимательна и хороший писатель. А все-таки она вертится, - настаивает этот постмодернистский вамп Галилео, а отцы (и матери) церкви смотрят сверху вниз на апостата (как сердитые папы с карнизов великого сиенского собора) и молча утверждают, что это не так".

"Воплощение метафоры" - искренний крик тонкой и смятенной души. Это почти неконтролируемая авторефлексия героя Мишеля Уэльбека, заброшенного в славистический кампус, где его окутали мертвые ученые слова, обступили тени Пушкина, Блума, Камиллы Палья и та, главная "гигантская тень". Хочется протянуть руку и сказать "держись, друг, нам с тобой хватит солнечного света". А на подходе уже другие ("настоящей работе выпала честь открыть серию исследований висконсинского Центра по изучению Пушкина") - жизнь щедра, света хватит и им.


Примечания:


Вернуться1
За мощным проникающим научным слогом автора частенько не успевает команда российских издателей, щедро рассыпая "пожнавшие бурю", "скурпулезный" и - мое особо любимое - "благоговенный". Причем исследователь особо внимателен к форме слов (хоть и предупреждает: "я, мягко говоря, не Пушкин") и порой бескорыстно делится с читателем лексикографической информацией, например, о "Воспоминаниях в Царском Селе": "Вацуро связывает образ задумчивого росса с фигурой седого мужа (Румянцева) из державинского "Водопада". Однако следует заметить, что росс является более поздней формой, нежели русский (Фасмер, к примеру, относит первое употребление слова Россия к 1517 г.).