Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

Шведская полка | Иномарки | Чтение без разбору | Книга на завтра | Периодика | Электронные библиотеки | Штудии | Журнальный зал
/ Круг чтения / Шум времени < Вы здесь
Рассказцы (1)
Истории с благополучным концом, правдиво рассказанные прямой их участницей

Дата публикации:  9 Апреля 2002

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

В третьем ракурсе (Вместо введения)

Помните, Мариэтта, почему зек всегда начальство обмануть сумеет? Потому что начальство думает о зеке только в рабочее время, а зек о начальстве и днем и ночью. (Может быть, и к советской цензуре сгодится? У нее и авторов разная положения: у тех - плохая, а у этих - хорошая).

Размышление в письме Б.Р. к М.Чудаковой из Латвии в Россию после чтения в 2002 г. одного сочинения, написанного и изданного в советском времени и месте

В 1960-е и последующие годы (до того, как все разъехались по чужим или исторически своим землям) в нашей филологической среде усилиями главным образом младофилологических новобранцев установилась мифологическая манера рассказа о любом событии.

Можно было долго слушать коллегу, участвовавшего в какой-то конференции, - и не узнать ровным счетом ничего о том, что же все-таки там на самом деле происходило. Но слушать было увлекательно.

Я же, рассказывая о чем-либо со мной случившемся или мною увиденном, всегда повторяла:

- Мне не до мифологизации. Мне дай Бог суметь с нудной педантичностью один к одному рассказать о том, что было.

Потому что было на самом деле немало диковинного среди тех событий, свидетелем которых я оказалась или в которых сама участвовала и даже √ признаваться так признаваться - которые иногда сама в какой-то мере провоцировала и конструировала.

Тут наступает щекотливый момент предуведомительного объяснения.

У читателя (или у пользователя) моего сочинения нет вариантов - если он будет его читать, а не закроет через минуту или раньше, то ему следует верить тому, что я ему сообщаю. Эра, которую я взялась описывать, столь стремительно погружается в темные воды Истории, что нет времени манежиться. И приходится признаваться, например, в своих прогнозах, которые оправдались, хотя не лезли ни в какие ворота. Все, что вы здесь прочтете на эту скользкую тему, - не попытка задним числом представить себя жутко проницательной. Нет, вовсе нет. Ну посудите сами, зачем придумывать все это задним числом на потеху сегодняшним скептикам? Какой же мне в этом интерес? Неужто уж вовсе нечем похвастаться иным, более правдоподобным?

Весь интерес мой в том именно, чтобы правдиво описать и поступки - свои и своих сотоварищей, - и некоторые свои тогдашние мысли и слова, как бы неправдоподобно они ни звучали. Потому именно, что правдоподобного-то было полно - и оно всем уже известно по опыту конформистскому или диссидентскому. И возможно, отчасти обрыдло слушать и читать, как мерзко мы жили, ни во что не веря и ни на что не надеясь (возможно, не менее обрыдло, чем слушать и читать, как мы прямо захлебывались культурой и задыхались от забивавшей легкие духовности, прежде чем наступило сегодняшнее бескультурное и бездуховное время). И может заинтересовать какой-то другой, возможно, не такой уж массовидный мой личный опыт. Но тогда нечего опасаться упреков в нескромности, а читатель мой (делаю круг) должен принять презумпцию доверия.

Действительно, в мое советское время - начиная со смерти Сталина - происходило немало несусветного, чего никто не мог предвидеть. (Происходило-происходило и допроисходилось в конце концов действительно до полного конца того, чему конца не предвиделось.) Для меня это и было доминантой эпохи. И когда кто-либо восклицал: Нет, это никогда не будет у нас напечатано! - или что-либо подобное, я всегда говорила одно и то же:

- Скажите, как поступили бы ваши родители в 1952 году с человеком, который стал бы их уверять, что через четыре года имя вождя и учителя будет ославлено, а еще пять лет спустя тело его под покровом нощи будет за ноги выкинуто из Мавзолея, а памятники ему - снесены? Наверно, сдача в психушку была бы самой благородной из возможных реакций?..

- Да-а... - отвечали собеседники.

- Так что, - заключала я нравоучительно, - никогда не говорите в нашей стране "никогда"!

Сегодня эту сентенцию не произносит только ленивый. И однако я настаиваю на своем приоритете.

Да, я говорила это тогда, когда этого никто не говорил, господа! Наоборот - все состязались в удлинении перечня того, что "никогда". И в течение всех 70-х и начальных 80-х, когда, опять-таки, только ленивый не тянул снисходительно-сочувственно:

- Ну-у, вы ж понимаете, что "Собачье сердце" у нас никогда не будет напечатано... -

я неизменно отвечала:

- Вы увидите эту повесть напечатанной в России при вашей жизни!

И все или почти все из моих недоверчивых слушателей увидели ее в 1987 году в июньском номере "Знамени" с предисловием В.Лакшина и моим послесловием.

Да, господа, это так и было. Как и то, что в ответ на весьма распространенные в нашем интеллигентском быту смешочки над уверенным обещанием Солженицына вернуться я всегда и неизменно возражала (ни разу не имея или почти не имея сторонников - но располагаю свидетелями!):

- Если он говорит, что вернется, - значит, он вернется!

- Но позвольте, - возражали сожалительно, думая, что повредилась умом, - ведь он же не может же вернуться при советской власти?..

- Значит, не будет советской власти! - отвечала я твердо.

Нет советской власти, и он вернулся. Оспорить этого нельзя.

Чтобы уж вовсе вызвать у вас тихий смех в ночной тиши перед компьютером, скажу, что и Горбачева я вычислила!

Здесь уместно вернуться к первому приезду в родные края из Америки Наума Коржавина. На встрече с теми, кто хотел его увидеть, заполнившими огромный зал, Эма сказал среди прочего замечательную по искренности (редкий фрукт в садах нашей словесности) и точности выражения (тоже на дороге не валяется) фразу:

- Дураком себя не считаю, но Горбачева не предвидел!

Так вот, я считаю себя в сто четырнадцать раз глупее Эмки, чьи речи, а также стихи, похожие по мозговитости на речи, учили меня в далекие времена уму-разуму, но именно Горбачева я предвидела и ждала.

Ход моей мысли был прост.

- В их партии, - говорила я в те баснословные года, - сколько-то миллионов. Неужели в ней не найдется один (нужен всего один!) добросовестный карьерист, который захочет войти в историю - но так, что при этом освободит страну!

Каковы именно будут размеры и границы этого освобождения, я не проектировала. Но речь шла о том, кто сделает очень решительный шаг. Для этого, фантазировала я, у него должно хватить терпения, сцепив зубы и не обнаруживая своих далеких целей, пройти путь от инструктора райкома до вершины пирамиды. Он должен выстроить свою карьеру, подобно бальзаковским героям, - вопреки диагнозу, поставленному Мандельштамом в 1922 году: "Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из бильярдных луз". Он должен доказать, что можно все-таки и в ХХ веке управлять своей биографией.

И когда в 1978-м году (напоминаю - за 7 лет до весны 1985-го) среди секретарей ЦК вдруг оказался 47-летний человек (сегодняшнему юнцу и вообразить себе уже нельзя, что все без исключения секретари и члены Политбюро годились этому человеку в отцы, причем родившие себе сына в годы далеко не первой молодости), я вмиг узнала, вся обомлела, запылала и в мыслях молвила: вот он!

Тут мое предвидение, а особенно опознание было горячо поддержано А.Чудаковым и стало им развиваться и обосновываться. Его в мысли "вот он!" укреплял главным образом год окончания Горбачевым нашего Университета. "Пойми, - говорил он горячо, - он кончил, когда мы были на втором курсе. Помнишь тогдашнюю университетскую атмосферу? Доклада Хрущева еще не было, но брожение-то уже было!.." Нет-нет, тот, кто зацепил это время (или оно зацепило его), единодушно решили мы, это человек уже совсем другой закваски. Кружки неомарксистов на истфаке... На четвертом курсе к нам домой прибежала моя одноклассница - студентка истфака - бледная как полотно и рассказала про аресты кружка Краснопевцева. Она хорошо его знала.

После смерти Брежнева и воцарения Андропова Горбачев продолжал занимать наше внимание. В конце ноября 1984 года, в Ленинграде, куда мы приехали вместе с незабвенной Ольгой Борисовной Эйхенбаум на вечер, посвященный 100-летию ее отца, поделились своими надеждами с Лидией Яковлевной Гинзбург. "После вечера, около одиннадцати отправились на такси к Л.Я. [поясняю для не знавших ее: после одиннадцати ночи к Л.Я. очень свободно можно было заявиться и просидеть до 2-х, а то и 3-х часов]. Варили у нее картошку, делали салат, пили коньяк. Она более всего интересуется политикой - красный бант 15-летней гимназистки все еще дает себя знать". В этой дневниковой записи от 1 декабря 1984 года сохранился с осторожностью (по условиям ведения дневника в советских условиях) зафиксированный след обсуждения с ней наших прогнозов насчет Горбачева и ее скепсиса.

В какой-то год Горбачев оказался депутатом Верховного Совета от нашего округа, и Чудаков намылился идти к нему на прием со специальной целью - объяснить, что делать с сельским хозяйством, когда тот станет генсеком.

В приемной депутата избирателю сказали, что - пожалуйста, только сначала надо заполнить анкету. 60 пунктов. Когда Чудаков вернулся домой с этим сообщением, я сказала, что не знаю, попадет ли он после заполнения такой анкеты на прием, но за границу уж точно не пустят (как, впрочем, ни разу не пустили до этого). Я почему-то сразу в этом уверилась, хотя к суду он не привлекался, на оккупированных землях не проживал, а рос в далеких сибирских краях.

Анкету он заполнять не стал. За границу не выпускали по-прежнему; к Горбачеву на прием не попал. Поэтому в России до сих пор так плохи дела с сельским хозяйством.

А поворот страны предощущался мною задолго до его, так сказать, бесповоротности. За четыре года до Августа я взяла на себя ответственность печатно констатировать: "Главное ощущение, с которым воспринимаешь происходящее в последние полтора-два года, - ощущение конца одного исторического периода и начала другого. Что бы ни ждало нас всех в будущем - под прошлым подведена черта. Так, как было, уже не будет - что бы ни говорили скептики. Едва ли не в первую очередь не должна быть упущена и открывшаяся возможность формирования нового взгляда на вещи" ("Вопросы литературы", 1987, # 9). Если сегодня это кажется банальностью, то напомним, что все годы перестройки большинство коллег и почти все журналисты пробавлялись разговорами такого рода: горбачевское время - это щелка, которая вскоре, как в фантастическом триллере, должна сомкнуться (главный слоган: "Куй железо, пока Горбачев!"), очередная оттепель, которая сменится неминуемыми заморозками, долженствующими, вопреки календарю, отменить наступление весны вовсе. А зимой 1990-1991 года и вовсе было обрадовались: диктатура грядет, и с нас взятки гладки, поскольку - а мы что говорили?!

Еще немножко политики, и перейдем к забавам.

Сегодня, когда чуть ли не подавляющему большинству жителей России таинственным образом отшибло память, повсюду слышны задушевные речи и песни из кинофильмов о том, как мы прекрасно, душевно и, повторю, духовно жили в советское время. И те, кто вообще тогда не жили (а их, натурально, с каждым годом и даже, надеюсь, с каждой минутой в России прибавляется), помаленьку начинают верить папам, мамам, бабушкам, дедушкам, да уже и прадедушкам.

Малая часть (памятливые) ерепенится и говорит о том, какой был застой и как решительно ничего нельзя было сделать, особенно же - напечатать. Серая, скучная, невыносимая жизнь. Выход из нее был один - уехать любой ценой, и дело с концом. Так говорят в основном те, кто уехали и теперь часто приезжают, чтобы рассказывать нам, как у нас ничего не изменилось, только хуже стало, и какие мы неумехи, воры и убийцы. Их взгляд на Страну Советов (но не избранный ими выход и не рассуждения о России) мне ближе, чем взгляд ностальгирующих. Сама же придерживаюсь еще одного - третьего - ракурса.

Типа: застой застоем, но советская цензура всегда была недогружена. И следовательно, была возможность устроить себе нескучную жизнь.

Открытие насчет цензуры я сделала в первые годы своей литературной карьеры. Вернее, сначала это была гипотеза. Выдвинув ее, надо было провести проверочные эксперименты, ставя их, натурально, на себе. Стала проводить. Гипотеза в основном подтвердилась. Неудачи были редки. Тогда я перевела гипотезу в ранг теории и стала считать себя автором открытия. Да, в этом и была суть послеоттепельного времени - уже можно было испытывать эту власть на излом не рискуя жизнью, и только по инерции, вернее же, в целях неосознанной самозащиты применяли поэтические формулировки типа: "Ну, не могу же я за вашу книгу голову на плаху класть!"

Недавно я прочла в одной увлекательной книжке, что из советской жизни были два основных выхода и что автор книжки (он же и рассказчик забавных историй с автобиографической подоплекой), как убежденный гедонист, сделал свой выбор: "Я решил, что не дам советской власти испортить свою жизнь".

Я тоже гедонистка. Я - автор лозунга, который висит у нас дома с незапамятных пор: "Помни - идут лучшие дни твоей жизни". Для меня одним из самых отвратительных проявлений советской власти было ее настойчивое стремление уничтожить "сегодня". При ней каждый день мы видели и слышали - "До такого-то исторического съезда нашей партии осталось столько-то дней!", "До конца третьего, решающего года такой-то пятилетки - столько-то дней!". Всеми доступными ей способами власть старалась уничтожить жизнь, спалить те "клейкие листочки", которые так дороги были известному герою, погубить каждый мой текущий, длящийся, протекающий день и час. Я чувствовала именно ежечасно, как она гонит нас кнутом к своим идиотическим датам. В идеале она хотела, чтобы ее подданные, не успев повзрослеть, прямо из детства становились стариками и поспешно умирали, не сильно потратив уделенную им ею пенсию. (Была у меня даже такая стихотворная строчечка: "Умри скорей, не сделав ничего!") Действительно, то и дело мы слышали, что человек умер, едва выйдя на пенсию. А на Западе, по слухам, тогда только и начинали жить - путешествовать и наслаждаться красотами мира.

И в один прекрасный день пришло решение: "Я постараюсь, как могу, испортить советской власти ее жизнь (или, по-нынешнему, ее проект), помешаю ей заменить всеобнимающим враньем сегодняшнюю и историческую реальность".

Я очень любила свое дело и прежде всего именно его-то и не хотела отдать ей за так. Наоборот - хотела потягаться с властью в ее оснащении армией и флотом именно и только в сфере своей профессиональной деятельности. В этой борьбе, этом отчаянном (но без отчаяния!) сопротивлении и желании победы над Софьей Власьевной, хоть и одряхлевшей, но все еще жилистой, хотя бы на отдельных фронтах или пусть участках ее все еще мощного фронта был наш (узкого круга) пафос. Мы не жалели на это сил.

Только не думайте, юные жизнелюбцы (и все остальные), что мы не любили жизнь. Очень даже любили и сейчас любим. Но наше дело было частью любимой нами жизни. Мы не могли бросить его под ноги власти за деньги и дорогие подарки, которые безотказно ждали нас в этом случае (власть хорошо платила своим грамотеям - вот они и не могут никак ее забыть).

Конечно, и решение, и способы его реализации явились не сразу.

Дело в том, что я с 11 лет знала, что буду заниматься "наукой".

Отрочество - действительно самое важное, решающее время, а 11 лет - вообще самый важный возраст, когда перечувствовывается ("По-русски можно сказать и бывывывало", - как поясняет Иван Андреевич у Тынянова) все главное. У меня к нему относится, например, первое и едва ли не самое большое усилие преодоления страха.

Зимой третьего класса я задумала образовать во дворе, по сегодняшней терминологии, общественное объединение. Было придумано название: СЧС - Союз Честных и Справедливых (недавно дочь, впервые о нем услышав, воскликнула, хохоча: "Так вот, значит, когда это начиналось!"), собственноручно мною изготовлены (по рисунку брата - студента Архитектурного) красочные членские билеты. (Эти-то билеты и сыграли, видимо, непредусмотренную роль. Спустя много лет тогдашняя старшая пионервожатая школы призналась мне, что ее и учителей "затаскали", как она выразилась, по нашему "делу" СЧС. Еще через много лет я узнала, что именно в эти годы органы занимались делами детских организаций.)

Никаких честных и справедливых деяний, совершенных нами, не упомню; однажды только в гололед раздобыли песок и посыпали раскатанные пешеходные пути - ради старушек, хотя и было жалко самим терять возможность прокатиться на ногах.

Огромную пищу для размышления дала, впрочем, тогда же брошенная через плечо реплика старшего брата:

- Знаю я ваши тимуровские штучки - чужой маме пол мыть! Ты своей помой!

Но один из дворовых сотоварищей с большим энтузиазмом отнесся к организационной стороне дела. Это был мой ровесник Вовка Бесфамильный. Низкого, даже очень низкого роста. С очень маленькими - как у какого-то лесного зверя - глазками, с очень широкой и выпуклой грудной клеткой. В свои 12 лет это был мужчина с невероятно твердым характером, с железной волей и уменьем подчинить ей окружающих. Никогда потом я не встречала такого сгущения мужских качеств.

Наш двор окружали покоем, как писал Булгаков про Дом на Большой Садовой, три шести- и семиэтажных здания, связанных арками. Вовка сказал, что заседания Союза надо непременно проводить втайне и лучшего места, чем чердак семиэтажного дома, не найти. Семь девочек в неуклюжих зимних пальто и четыре мальчика оказались в маленьком помещении со слуховым окном над шахтой неработающего лифта. Но Вовка сказал, что это место чем-то не подходит и что для успешного проведения важного собрания нам необходимо вылезти через слуховое окно и перебраться по гребню металлической кровли в чердачное помещение соседнего подъезда.

Пыхтя, мы вылезли на крышу. Внизу виднелся знакомый заасфальтированный двор, бесконечно от нас далекий. Довоенные дома были не хрущевским чета, с потолками по 3 с половиной и 4 метра высотой, с высокими чердаками. Мы оказались на высоте 35 примерно метров. Скат крыши был крутой, с эфемерным ограждением. Заскользив по нему, удержаться было бы уже невозможно. Непонятно стало, почему в соседний подъезд перебираться надо по крыше, а не по земле. Но вопросов никто не задавал. Вовка скомандовал: "Ползти на животе! Вниз не смотреть!" Одна за другой мы поползли по гребню крыши, обхватывая его руками и ногами. Безумно тянуло смотреть вниз, и при малейшем повороте головы охватывал безумный же страх. Конец жизни был тут, на расстоянии вытянутой руки. Вовка полз последним. Мы преодолевали смертное оцепенение и ползли только благодаря постоянным окрикам вожака. Его уверенность в благополучном исходе передавалась нам.

Все доползли. Я поняла, что такое личная воля одного человека, берущего на себя ответственность.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


  в начало следующая
Мариэтта Чудакова
Мариэтта
ЧУДАКОВА

Поиск
 
 искать:

архив колонки:

Rambler's Top100