Русский Журнал / Круг чтения / Периодика
www.russ.ru/krug/period/20000706.html

"Иностранная литература", # 7, июль 2000

Дата публикации:  6 Июля 2000
Содержание номера | Карен Хьюитт. Джозеф Конрад: проблема двойственности | Джозеф Конрад. Традиционное предисловие | Майкл Скаммелл. Переводя Набокова, или Сотрудничество по переписке | В следующем номере

Содержание

БЕРИЛ БЕЙНБРИДЖ - Мастер Джорджи (Роман. Перевод с английского Е.Суриц)

Капли дождя. (Испанская песенная поэзия. Перевод с испанского и вступление А.Гелескула)

ИНГЕБОРГ БАХМАН - Смерть придет (Неоконченный рассказ. Перевод с немецкого С.Шлапоберской)

КАВАННА - Сердце не камень (Роман (окончание). Перевод с французского Алсу Губайдуллиной)

Литературный гид "Джозеф Конрад: между мирами"

КАРЕН ХЬЮИТТ - Джозеф Конрад: проблема двойственности (Перевод Д.Иванова)

ЛЕО ГЭРКО - "Один из нас" (Перевод Д.Иванова)

ДЖОЗЕФ КОНРАД - Традиционное предисловие (Перевод А.Ливерганта)

ДЖОЗЕФ КОНРАД - Караин: воспоминание (Перевод Л.Мотылева)

ДЖОЗЕФ КОНРАД - Зверюга (Перевод И.Бернштейн)

ДЖОЗЕФ КОНРАД - Письма (Перевод М.Красновского)

ФОРД М.ФОРД - Конрад и море (Перевод Л.Сумм)

БЕРТРАН РАССЕЛ - Джозеф Конрад (Перевод М.Красновского)

СТЕФАН ЖЕРОМСКИЙ - Джозеф Конрад (Перевод Г.Языковой)

МАРИЯ КУНЦЕВИЧ - Открытие Патюзана (Перевод Г.Языковой)

Джозеф Конрад: краткая летопись жизни и творчества

Трибуна переводчика

МАЙКЛ СКАММЕЛЛ - Переводя Набокова, или Сотрудничество по переписке (Перевод с английского С.Ильина)

Авторы номера

Карен Хьюитт. Джозеф Конрад: проблема двойственности

Одна из первых книг о Джозефе Конраде называлась "Джозеф Конрад: польский гений с берегов Англии". Это название очень точно отражает главный парадокс великого английского романиста: кем был и кем ощущал себя Джозеф Конрад - поляком или англичанином? Самосознание, столь важное для любого писателя, особенно значимо для автора, в чьих произведениях исследуются проблемы верности и отчуждения, нравственные переживания превалируют над общественными и политическими коллизиями, а стиль, отличающийся редкой выразительностью и красотой, - результат огромной работы над языком, изученным во взрослом возрасте.

Сын польского патриота, арестованного в 1861 году по обвинению в заговоре против Российской империи, Конрад провел большую часть детства, с четырех до девяти лет, вместе с родителями в ссылке - сначала в Вологде, потом в Чернигове. Там же, в ссылке, умерла его мать, а отец скончался вскоре после того, как получил разрешение вернуться в Польшу. Заботу о Конраде взял на себя его дядя, богатый землевладелец Тадеуш Бобровский, который заменил ему любящего отца и поддерживал материально не только в отрочестве, но и в первые годы по достижении совершеннолетия. К отсутствию у поляков собственного государства дядя относился совсем по-иному, чем родители Конрада; он не был сторонником революционной борьбы и считал, что его сестру и мать Конрада Эвелину Бобровскую втянул в опасные интриги ее отважный, но безрассудный муж; с его точки зрения, в подобной ситуации нужно было жить, "не поднимая головы", полагаясь на добрую волю царя Александра II. Тем самым в период становления Конрад испытывал разные, порой несовместимые влияния, ибо на вопрос о том, должен ли человек, борясь с политическим гнетом, бросать вызов государству и ставить под угрозу свободу и жизнь, причем не только свою, но и близких, или должен смириться ради спокойного существования и возможности заниматься своим делом, отец и дядя отвечали совсем по-разному. Зато они сходились в одном очень важном пункте: оба сделали все от них зависящее, чтобы Конрад никогда не забывал, к какой нации и какому сословию принадлежит. Его отец, называвший себя демократом, тем не менее остро ощущал свое дворянство и хотел, чтобы сын гордился тем, что происходит из старинного и прославленного рода. Вследствие подобного воспитания, одним из непременных условий которого, кстати, было умение вести себя любезно, Конрад смотрел свысока почти на всех, с кем ему доводилось встречаться, даже в те долгие годы, когда служил простым матросом.

В пятнадцать лет он стал просить опекуна, чтобы тот разрешил ему оставить Польшу и отправиться в море. Дядю эта просьба привела в замешательство, он не мог понять, зачем жителю Кракова и Львова быть мореходом. Но Конрад не отступал, и в конце концов его заветное желание исполнилось: в 1874 году, шестнадцати лет от роду, он прибыл в Марсель и поступил во французский торговый флот. К тому имелись и вполне практические причины. Он стремился любыми путями избежать службы в русской армии и надеялся укрыться во Франции от призыва. Как и положено польскому дворянину того времени, он бегло говорил по-французски и не страшился языкового барьера, а начитавшись английских и французских приключенческих романов, морских рассказов и путевых заметок, видимо, и в самом деле страстно мечтал о море - сказалась отцовская романтическая жилка. Но, обретя желаемое, Конрад вскоре обнаружил, какая это тяжелая и опасная работа.

Впрочем, в течение нескольких последующих лет он провел на берегу не меньше времени, чем на борту корабля, и вел, согласно сохранившимся свидетельствам, довольно бурную и беспорядочную жизнь, не чураясь и достаточно рискованных занятий: так, среди прочего, занимался контрабандным ввозом оружия в Испанию - помогал сторонникам дона Карлоса. В письмах к дяде он намекал на какие-то таинственные дуэли и любовные истории, но на самом деле главные его затруднения были в ту пору денежного свойства. Он быстро тратил щедрое дядино содержание, занимал деньги, а чтобы поправить положение, играл и, разумеется, то и дело проигрывался в пух и прах. В те годы у него появились (и уже до конца дней его не покидали) сильные приступы депрессии, обернувшиеся серьезными последствиями. Когда ему было двадцать лет, он после очередного крупного проигрыша пытался застрелиться. К счастью, пуля не задела сердце, и он быстро поправился, но и потом несколько раз бывал близок к самоубийству.

В апреле 1878 года Конрад уехал из Марселя в Англию и поступил в торговый флот, так как в соответствии с французским законодательством подлежал высылке из Франции для несения службы в русской армии. Следующие пятнадцать лет с небольшими перерывами он провел на британских судах: сначала матросом, затем, когда набрался опыта и сдал экзамены, вторым помощником капитана, еще позже - первым, пока наконец в 1886 году не дослужился до звания капитана торгового флота. В том же году он получил британское гражданство.

В ранге капитана Конрад плавал всего на одном судне - "Отаго" - в 1888-1889 годах. Неудивительно, что первый самостоятельный опыт командования отразился в целом ряде его произведений, в том числе в рассказе "Теневая черта" (1917), герою которого принадлежат знаменательные слова: "Я понял, насколько я был моряком душой, умом и телом - человеком, принадлежавшим исключительно морю и кораблям; море было единственным имевшим значение миром, а корабли - испытанием мужественности, темперамента, храбрости, верности - и любви". Несомненно, чувства, которыми Конрад наделил своего молодого героя, имели немало общего с его собственными в пору командования "Отаго". Впрочем, между ним и повествователем имелось и немаловажное отличие: даже в "морской" период Конрад не был "человеком, принадлежавшим исключительно морю и кораблям". Тут нельзя не подчеркнуть, что серьезной морской карьере изначально противоречили две важные его особенности. Прежде всего, как уже говорилось, он никогда не забывал, что он польский шляхтич. В английском торговом флоте рядом с ним служило немало иностранцев, съехавшихся со всех концов света, - по большей части людей простого звания, для которых Конрад был и оставался чужим, необычным, непонятным, как ни лояльно он умел держаться. Впрочем, свое превосходство он ощущал даже в офицерской среде. Неверно было бы считать это следствием банального снобизма, просто окружающие не могли не чувствовать, что быть "первым помощником Джозефом Конрадом" или даже "капитаном Джозефом Конрадом" и только ему неинтересно, он был человеком из другой жизни (ведь даже вожделенное британское подданство отчасти нужно было ему для того, чтобы навещать дядю в Польше, не рискуя угодить в российский застенок за уклонение от воинской обязанности). Но главное было даже не в этом, а в его душевном складе: все самое важное происходило в голове, а не во внешнем мире. Как человек сильных нравственных исканий и могучего воображения, иначе говоря, как натура глубоко творческая, он не мог не думать о путях самовыражения и, естественно, начал писать и мечтать о литературной карьере. Плавание давало немало пищи для писательского ремесла, и он копил наблюдения и замыслы, много размышлял о людских характерах и судьбах. Он не принадлежал к числу рано сложившихся авторов и к первому своему роману приступил, когда ему исполнился тридцать один год. На написание книги ушло пять лет (большая часть времени, конечно, прошла в плаваниях). За годы странствий по морям и океанам он возмужал как человек и сложился как писатель. Порой ему случалось встретить и себе подобных. Так, во время своего последнего плавания старшим помощником на пассажирском судне Конрад свел знакомство с оказавшимся на борту английским джентльменом и романистом по имени Джон Голсуорси. Немудрено, что с ним у Конрада нашлось больше общего, чем с товарищами по морскому делу, и они стали друзьями.

Главный вопрос, которым не мог не задаться начинающий автор, касался выбора языка. С раннего детства Конрад говорил по-польски и по-французски, и хотя всегда отрицал, что знает русский, в это верится с трудом, поскольку он провел пять лет в Вологде и Чернигове, а его отец, учившийся в Санкт-Петербурге, не мог не владеть русским хотя бы в минимальном объеме. Английский, скорее всего, был четвертым языком писателя - языком его трудовой жизни, страны, которую он избрал в качестве второй родины, и литературы, по большей части прочитанной им во взрослом возрасте. И все же в конце дней он пришел к мысли, что совершил единственно возможный выбор:

Способность писать по-английски была для меня столь же естественна, как любой другой навык, с которым я мог бы родиться на свет... мне выпало быть избранником духа языка, который, едва я перестал лепетать и запинаться, превратил меня в свою собственность, да так властно, что сами его идиомы, как я искренне верю, оказали прямое воздействие на мой темперамент и сформировали мой к тому времени еще податливый характер.

Даже если это было и так, писать по-английски оказалось непросто. Конрад говорил о том, каких мук ему стоило добиться точности в передаче мыслей. Друзьям и редакторам, читавшим его ранние романы, пришлось вносить в них множество мелких поправок и изменений; позже они вынуждены были действовать более осторожно, потому что он уверовал, что овладел английским в совершенстве! При этом его пунктуация всегда оставалась очень необычной. В определенном смысле Конрад недооценил собственные достижения. Он не просто был избран духом английского языка - он изменил его и приспособил к своему мощному поэтическому видению мира. Внимательный английский читатель непременно заметит, что этот автор говорит и пишет как иностранец, однако Конрад в высшей степени сознательно пользовался всем богатством английского словаря, подбирая изумительно точные обороты, поражающие прежде всего своей оригинальностью. Когда же он все-таки прибегал к идиомам, то делал это как-то излишне старательно, словно был не до конца уверен в производимом эффекте. Но когда он писал со всей присущей ему провидческой мощью, он подчинял себе язык, заставлял его расширяться и выходить за привычные пределы. /.../

Перевод с английского Д.Иванова

Джозеф Конрад. Традиционное предисловие

/.../ Слово - великая вещь. Если хочешь уговорить собеседника, прибегать следует не к веским аргументам, а к запоминающимся словам. Слово во все времена преобладало над смыслом. Говорю это вовсе не из чувства противоречия. Впечатлительный человек лучше, чем человек размышляющий. Людям - во всяком случае, большинству людей - размышления ничего хорошего не дали. А вот сила слов - таких, например, как Слава или Сострадание, - очевидна всякому. Мы знаем, о каких словах идет речь, они у всех на слуху. Прокричите эти два слова с настойчивостью, со страстью, с убежденностью - и они одним своим звучанием вдохновят на подвиг целые народы, пропитают живительной влагой высохшую, каменистую почву, на которой зиждется все наше общественное устройство. Такие слова, как Добродетель, всегда к вашим услугам. Разумеется, интонацией, правильным смысловым ударением также пренебрегать не следует. Это весьма существенно. Одни слова должны быть громоподобны, другие - нежны и мелодичны. И не говорите мне про рычаг Архимеда. Это был рассеянный человек с математической фантазией. К математике я отношусь с огромным уважением, но в рычагах особой нужды не испытываю. Дайте мне нужное слово и нужную интонацию - и я переверну мир безо всякого рычага.

У написанных слов тоже есть своя интонация. Да! Но главное - найти нужное слово среди всех тех бесчисленных сетований и ликований, что изливались во всеуслышание с того самого дня, когда надежда, неумирающая надежда, впервые снизошла на землю. Весьма вероятно, что слово это где-то здесь, под рукой, совсем близко - притаилось и терпеливо ждет, когда его наконец извлекут на свет. Легко сказать! Есть, конечно, люди, которые могут в одно мгновение нащупать иголку в стоге сена. Я, увы, не из их числа.

Так вот, интонация. Еще одна трудность. Ведь прежде чем мы выкрикнули слово и оно безвозвратно растаяло в воздухе безо всяких последствий для человечества, невозможно сказать, правильно мы его произнесли или нет. Жил-был некогда один император; мудрец и в некотором роде сочинитель, он записывал на дощечках из слоновой кости свои мысли, изречения и наблюдения, которые по случайности сохранились для просвещения будущих поколений. Среди прочих - цитирую по памяти - мне запомнилось следующее внушительное наставление: "Да будут все твои слова звучать с оттенком героической истины". Оттенок героической истины! Сказано отменно, но попробуй-ка воплоти в жизнь сей претенциозный совет сурового монарха. Ведь расхожие истины на этой земле в большинстве своем ничем не примечательны и ровным счетом ничего героического в себе не несут; к тому же в истории человечества бывали времена, когда "оттенок героической истины" ничего, кроме насмешки, не вызывал.

/.../ Если верно, что каждый роман содержит в себе элемент автобиографии - а с этим не поспоришь, ибо своим творением творец выражает прежде всего самого себя, - то должны же среди нас быть и такие, кому открытое выражение чувств претит. Я вовсе не хочу превозносить авторскую сдержанность. Часто все зависит исключительно от темперамента сочинителя. Однако сдержанность - это вовсе не всегда признак черствости. Это может быть гордость. Нет ведь ничего более унизительного, чем видеть, как наши бурные эмоции не вызывают ни смеха, ни слез. В самом деле, что может быть более унизительно?! Унизительно потому, что, если мы промахнулись, если бурное выражение наших эмоций не задело читателя, значит, эмоции эти обречены на позорную и жалкую смерть. Нельзя упрекать художника за то, что он избегает риска, которым пренебрегают лишь дураки и на который отваживается один только гений. Когда задача заключается главным образом в том, чтобы излить миру душу, забота о приличиях, даже ценой успеха, - это забота о нашем собственном достоинстве, которое совершенно неотделимо от достоинства нашего творения.

И потом, на этой земле очень трудно быть только веселым или только печальным. Улыбка, в том случае если она не искусственна, может преобразиться в сжатые губы скорби; некоторые же наши огорчения (только некоторые, не все, ибо человека в глазах других людей возвышает прежде всего способность переносить страдания) берут начало в наших слабостях: их, как это ни печально, следует признать нашим всеобщим достоянием. Радость и печаль в этом мире переходят одна в другую, их очертания и бормотанье неразличимы в сумерках жизни, столь же таинственных, как и погруженный во тьму океан, - между тем как ослепительный свет наших величайших надежд пленительно и неподвижно озаряет море на самом его горизонте.

Да! Я бы тоже хотел посредством волшебного жезла подчинить себе смех и слезы, что почитается высшим достижением изящной словесности. Вот только, чтобы стать великим чародеем, необходимо отдаться темным и своевольным силам, таящимся либо вне нас, либо в нас самих. Нам всем не раз приходилось слышать истории о простых людях, которые ради любви или власти продают душу какому-то абсурдному дьяволу, и не надо быть семи пядей во лбу, чтобы сообразить: подобные сделки никогда ничего хорошего не сулят. Я вовсе не претендую на какую-то особую мудрость, вовсе не хочу прослыть скептиком. Возможно, здесь сказывается моя морская выучка: я всегда слежу за тем, чтобы земля не уходила у меня из-под ног. Больше всего на свете я боюсь хотя бы на одно мгновение потерять над собой контроль - это является обязательным условием хорошей службы. А представление о хорошей службе я пронес через всю жизнь. Я, который всегда видел в написанном на бумаге слове лишь форму Прекрасного, перенес этот символ веры с палубы корабля на более ограниченное пространство письменного стола, из-за чего и стал, по-видимому, постоянной мишенью для высшего общества чистых эстетов. /.../

Перевод с английского А.Ливерганта

Майкл Скаммелл. Переводя Набокова, или Сотрудничество по переписке


ОБ АВТОРЕ

Майкл Скаммелл, автор книги "Солженицын, биография", в настоящее время заканчивает книгу "Космический репортер. Жизнь Артура Кестлера". Скаммелл был основателем и первым редактором лондонского журнала Index On Censorship ("Индекс: досье на цензуру"); среди множества переведенных им с русского языка книг значатся такие, как "Преступление и наказание" Федора Достоевского, "Детство, отрочество, юность" Льва Толстого, "Города и годы" Константина Федина, "Мои показания" Анатолия Марченко, "Построить замок" Владимира Буковского, а также "Дар" и "Защита Лужина" Владимира Набокова.

В 1962 году Скаммелл, еще только начинавший карьеру переводчика, познакомился в Нью-Йорке с Набоковым и после второй их встречи в Голливуде согласился перевести на английский язык русский шедевр Набокова - роман "Дар". Затем последовал перевод "Защиты Лужина". Работа над переводами заняла три года, они стали итогом совместных усилий, осуществлявшихся целиком и полностью по переписке. В своих коротких воспоминаниях Скаммелл рассказывает о том, что представляла собой совместная работа с одним из величайших романистов столетия.

В настоящее время Скаммелл - профессор отделения перевода и публицистики нью-йоркского Колумбийского университета. Он является также вице-президентом Международного ПЕН-клуба и президентом Американского ПЕН-центра.

/.../ Большая часть переписки касалась вопросов технических. Особенно оживленные споры вызвала английская транслитерация русских имен и букв, которой Набоков посвятил так много страниц в предисловии к своему переводу "Евгения Онегина". Прочитав переведенную Дмитрием и выправленную Набоковым главу, я имел наглость заметить, что "в вашей транслитерации русских букв... в особенности русских гласных, царит полный хаос". Я возражал против смешного для английского уха написания Chehov, принятого Набоковым вместо привычного Chekhov, я написал ему, что предпочитаю написание tsar немецкому (и, увы, американскому) czar, я оспорил множество других написаний, показавшихся мне либо неуклюжими, либо комичными, либо просто галлицизмами.

Набоков мягко отвечал на мою критику через Веру, он согласился с tsar и с многими иными моими предложениями и даже прислал мне описание принятой им в "Онегине" системы транслитерации. Однако в том, что касалось Chehov'а, и он, и Вера оказались непреклонными. "Муж абсолютно настаивает на Chehov (не Tchechov - наполовину германизм, не Tcheckov, не Tschekhov и т.п.). Он заверяет вас, что смешное впечатление, которое Chehov производит на англичанина, ничуть не существенно: будучи почти правильным - в большей мере, чем прочие, - это написание станет со временем и более приемлемым... Он также заверяет вас, что Tschekhov, Tcheckov и т.п. кажутся русскому человеку еще более смешными, чем Chehov англичанину".

И тон, и содержание этой маленькой лекции меня взбесили, и после натужно вежливого обсуждения всех за и против, присущих различным системам транслитерации, я не удержался от ответного выпада: "Отвечая на [мое предложение], Вы приводите пять нелепых написаний фамилии Чехова и последовательно отвергаете их - ни слова не говоря о том, что я их вовсе не предлагал и что мне они могут казаться не менее смехотворными, чем Вам. Мое предложение, а именно то, которое я использую выше, даже не упомянуто... Надеюсь, в будущем Вы не станете порицать меня за чудовищного, мифического Tschekhov'а".

Но и это не все. "Вы говорите в Вашем письме, - продолжал я, - что совершенно не важно, насколько смешным представляется англичанину Chehov, поскольку другие варианты русскому человеку кажутся еще более смешными. Простите, но мне казалось, что русский слух следует ублажать по-русски и что это издание предназначено для англоязычного мира". Я понаписал еще многое в том же роде, и в следующем своем письме Вера очень мило извинилась передо мной. Но от Chehov'а не отказалась.

Несколько позже мы сцепились по поводу Толстого - на сей раз не фамилии, а названия одного из его произведений. Я написал ей, что моя диссертация будет посвящена структурному анализу "Анны Карениной". "Anna Karenin, умоляю (не Anna Karenina)!" - ответила Вера. Я знал, что она имеет в виду. Стоящее на конце фамилии "а" обозначает женскую форму фамилии Каренин и, строго говоря, в английском существовать не может. Но я опять заупрямился. "Конечно, по существу Вы правы, но... Анна вошла в английскую литературу, да и в мою жизнь тоже как Каренина, Карениной она и останется". Затем я (имитируя Набокова) подробно разобрал обе фамилии и невинно добавил, что использовать форму "Каренин" это "все равно что точно переводить Пушкина, полностью разрушая размер". Знал бы я, насколько уместным окажется это легкомысленное замечание.

Еще одно затруднение было связано с вопросом о том, какой язык следует использовать в переводе - собственно английский или американский? Для подчеркнуто правильной прозы Набокова вопрос этот значил меньше, чем для писателя, пользующегося языком разговорным, возникая, однако ж, куда чаще, чем я того ожидал. Я похвастался (неосновательно, как я теперь думаю), что "ни один из этих диалектов" не доставит мне затруднений, однако, встречая на одной и той же странице и tram, и streetcar, я прихожу в замешательство - и затем пожаловался: "Вы исправили мои англицизмы на американизмы, а мои американизмы на англицизмы - в какую сторону Вам предпочтительней двигаться?" Выяснилось, что меня этот вопрос волновал сильней, чем Набокова: "Американский английский, пожалуйста, во всех тех случаях, когда между ними двумя существует значительное расхождение. В целом, однако, муж считает, что идиомы должны быть более-менее нейтральными. Он не возражает против появления tram и streetcar на одной странице.

К концу июля 1961 года я закончил четвертую главу, а в середине августа подбирался уже к концу пятой. Вера написала мне, что ее муж "поражен быстротой, с которой Вы работаете". Оглядываясь назад, я теперь и сам поражаюсь. Я бы солгал, сказав, что испытывал "вдохновение". Напротив: проза Набокова меня нимало не трогала. Я был слишком молод и слишком невежествен. Ее барочные ритмы казались мне вычурными, манерными и искусственными, а метафоричность однообразной. Вместо того чтобы облагораживать искусство, уподобляя его природе, Набоков уподоблял природу своду созданных искусством эффектов. Это обращение обычного порядка вещей отчасти и порождало его оригинальность. В игровой вселенной Набокова жизнь подражала искусству, а не наоборот. Все в ней выглядело хитроумной уловкой, приемом - подход, который стал доставлять мне наслаждение лишь в зрелом возрасте. А в то время он не вызывал во мне никакого отклика, будучи полной противоположностью спонтанности и романтизму, которые я так ценил в моих любимых писателях.

Все остальное - и очень немалое "все" - сводилось к построению романа как чарующей головоломки, ларца с секретами, разбираясь в котором зачарованный читатель открывает все новые и новые потайные отделения. В определенном смысле то была метафора самой работы переводчика - ведь каждый текст представляется ему чередою препятствий, которые он обязан преодолеть. А при переводе "Дара", повествовательная ткань которого намеренно усеяна ловушками и капканами, трудности удваивались и у меня случались минуты, когда я всерьез сомневался в своей способности справиться с ними: "Текст Вашего мужа полон таких нюансов, настолько обилен уменьшительными, увеличительными, редкими словами, архаизмами, сленгом и т. д., - писал я Вере еще в начале работы, - что я отчаиваюсь передать по-английски и десятую их часть. Похоже, бледное подобие это лучшее, что мне по силам произвести на свет". Однако сражение с текстом сильно задевало мой соревновательный инстинкт, а накапливавшийся опыт позволял мне совершенствоваться. /.../

Перевод с английского С.Ильина

В следующем номере

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ГИД "ПОЛЬСКОЕ СОЗВЕЗДИЕ" - ВИСЛАВА ШИМБОРСКАЯ, ЧЕСЛАВ МИЛОШ, СЛАВОМИР МРОЖЕК, СТАНИСЛАВ ЛЕМ, КШИШТОФ КЕСЛЕВСКИЙ, РЫШАРД КАПУЩИНСКИЙ, ГУСТАВ ХЕРЛИНГ-ГРУДЗИНСКИЙ, ТАДЕУШ РУЖЕВИЧ, ЕЖИ ПИЛЬХ, ОЛЬГА ТОКАРЧУК / 13 РАССКАЗОВ ИЗ КНИГИ АЛЬДО НОВЕ "СУПЕРВУБИНДА" / "В СТРАНЕ МАГИИ": ПРОЗА АНРИ МИШО