Русский Журнал / Круг чтения / Периодика
www.russ.ru/krug/period/20011003_sk.html

Обозрение С.К.
#2 (81)

Сергей Костырко

Дата публикации:  3 Октября 2001

Новый мир #9 - Ольга Шамборант и Александр Генис

В предыдущем обозрении обещалось обильное цитирование критиков с комментариями составителя. Но в прошедшие недели газетам не до литературы было. И потому остается мне цитировать самих писателей. В частности, некоторых авторов представляемого в этом Обозрении "Нового мира" #9.

Самое интересное в этом номере - эссеистика. Прозы - в привычном нам смысле этого слова - почти нет (если не считать рассказов Петрова, к сожалению, ничего нового к уже сложившемуся образу писателя не прибавившим).

Каркас номера - эссеистика Ольги Шамборант, полуэссеистические тексты Александра Мелихова "Любовь к отеческим гробам" и Александра Гениса "Трикотаж". Поскольку публикация роман Мелихова в этом номере только началась, речь у нас пойдет только о Шамборант и Генисе.

1.

Ольга Шамборант, один из лидеров сегодняшней эссеистики (ее прежние публикации в "Новом мире": циклы "Признаки жизни" /1994, #2/, "Занимательная диагностика" /2000, #4/ и "Срок годности" /2001, #5/), предложила очередной цикл "Жизнь как римейк". Продолжая свои размышления о том, из чего реально состоит наша сегодняшняя жизнь, и, соответственно, мы, Шамборант к уже найденным ею ключевым словам, открывающим эту дверь, "гипноз" и "наркомания", добавляет третье: "римейк".

"Неужто слово найдено?!.. ЖИЗНЬ КАК РИМЕЙК!.. Я счастлива. Я почему-то нежно люблю эти, как мне кажется, мои открытия, что такие основополагающие, всеобъемлющие, структурообразующие, фундаментальные механизмы жизни, как гипноз, наркомания и вот теперь еще и римейк, почему-то обособляются общественным сознанием в некие частные явления, охватывающие лишь небольшой круг лиц - профессионалов и жертв. Ну там сеанс гипноза проводит какой-то шарлатан где-нибудь в Сочи для не знающих, куда себя деть, отдыхающих, и кто-то из них действительно забылся, затвердел и начал на сцене "рвать цветы". Или будто бы наркоманы - это такие плохие, бледные, исколотые отбросы общества, группа риска и прочее. А не то что и гипноз, и наркомания суть наиболее существенные механизмы организации и "самоорганизации человеческого общества"... Это я написала еще давно.

Жизнь как римейк! Ну какого смысла вам еще надо? Каких еще откровений и озарений вам не хватает? Ведь это и есть тот процесс, который, единственный, и происходит".

"Боже! Сколько раз за жизнь мы все уже видели. В любом плевке уже можно узнать океан, в любом клочке - небо. В любом лице - измену. Можно вспомнить, вытянуть, как иллюзионист из рукава, - всего сколько угодно, и все будет связано одно с другим. Уже ничего мы не видим впервые. Такой застарелый и пока нескончаемый римейк, уже не имеющий почти ни у кого никакого успеха, в нем уже не заняты не только "звезды", но даже - знакомые лица".

"...самое невероятное свойство жизни - это то, что она всегда состоит, в сущности, в одном и том же, с детства и до старости, ощущение жизни - это одно и то же чувство, что бы к нему ни примешивалось. И чувство это, как ни странно, сродни все-таки счастью - такая смесь из согласия с устройством мироздания, удовлетворения творением и возможностью испытывать эти ощущения и впечатления - по поводу реальности, но все-таки в отрыве от нее. В любой самой урезанной форме это все доступно не только тем, кто давно не был в метро, но даже тем, кто долго не был в сознании - и вдруг пришел. Ну и так далее".

2.

Ну а что касается "Трикотажа" Александра Гениса, то на первый взгляд, все вроде как ожидаемое, Генис как Генис - веселый, афористичный, напористый. Но появилось и новое - элегичность, сориентированность на чуть ли не простодушную исповедальность, семейную хронику: текст про своих бабушек - русскую и еврейскую, про детство, дядю-циркача, собирание марок, про клен, который был посажен им во время субботника, а также - о своих взаимоотношениях с Богом, со временем, с жизнью, с женщиной, с Америкой, Россией, писательством и так далее.

И это текст почти беззащитный, несмотря на всю мускулистость Гениса-стилиста. Точнее, как раз из-за стилистической изощренности таким он выглядит. Стилистика вступает в противоречие с продекларированной началом текста задачей: обращение к корням, своему роду, так сказать, "дискурс онтологический" - попытка соединения с самим собой. И здесь, на мой взгляд, не очень работает его, сопрягающая несопрягаемое, сориентировнная на краткий афористичный текст фраза. Более того, фирменные признаки стиля Гениса - наблюдательность, острота, парадоксальность - выглядят ненужным щегольством. Так же мешает разогнаться (вдуматься, вчувствоваться в текст) калейдоскопическая смена кадров - зацепившись в придаточном предложении за попутное наблюдение, автор тут же разворачивает повествование в его сторону, мелькнувший в этом отступлении эпизод разворачивается еще в один микросюжет, и еще, и еще. И только к середине текста, что называется, въезжаешь - выстраивается внутренний сюжет, особенно там, где в тексте появляется друг-философ Пахомов (Прамонов?), становится ясно, чем грузилось (тормозилось) повествование. (Употребляя слова "грузилось", "тормозилось", я, разумеется, допускаю, что это уже мои, читательские, а никак не авторские проблемы.) И если прежние заходы Гениса в собственно философскую эссеистику подавались им с некоторой как бы конфузливостью, отчасти как некая стилистическая культурологическая игра (что отнюдь не лишало эти тексты значительности, напротив - см. например, книгу "Темнота и тишина"), то здесь философская проблематика органично вырастает из материала собственной жизни. А эмоциональную (психологическую) достоверность размышлениям дает новая роль, в которую вживается автор: из молодого, острого, победительного в своих прежних текстах он превращается в пожившего, опытного, знающего, что почем, снисходительного, чуть ли не брюзгливого старожила, веселая острота которого превращается в иронию стоицизма, с которой он, например, наблюдает собственную оторопь перед непоправимой стремительностью личного времени:

"К пятидесяти, скрывая отвращение безразличием, ты смотришь на наследников. У них все короткое: волосы, мысли, дыхание, даже застолье. Выхватывая куцые куски настоящего, они забывают о прошлом и не верят в будущее. Шутки их прямы, и всем средствам они предпочитают грубые. Они ценят быстроту, простоту и хватку. Они полны собой, глухи к обидам и цельны, как редиски... Но чтобы стать понятным тем, кто не отличает сложноподчиненные предложения от примуса, ты сдаешься их синтаксису, исчерпывающемуся неостановимым, как икота, "и", чтобы обнаружить, что он тебе нравится".

И еще одна, уже не прогнозировавшаяся автором, эмоциональная подкладка этого текста: я перечитывал "Трикотаж" после нью-йоркских терактов, отчетливо ощущая, что это текст, так сказать, довоенный. Автор смотрит на себя, российского, в развороченной, хронически нестабильной, нервной жизни из устойчивой, неподвижной, покойной Америки. Картинки нью-йоркской повседневности, ее эмоциональный фон выполняют в "Трикотаже" функцию некой дополнительной подсветки, придающей выразительность вздыбленности российской жизни: "Пока я пишу эти строчки, вокруг скамейки бегает бурундук. День теплый, но осень уже поздняя, и он носится, не обращая на меня внимания. Я для него слишком неповоротлив - и как угроза, и как конкурент... Вокруг норы желуди кончились, и ему приходится описывать все более широкие круги. Возвращаясь, он часто встает во весь рост, чтобы узнать окрестности. Поскольку я стал одной из них, мне неловко уйти, лишив его приметы".

Впрочем, вряд ли можно отнести автора к непотревоженным жизнью американцам - слишком уж отрефлектирована в его тексте эта идиллическая тишина и безмятежность, но, тем не менее, она действительно была, окружала автора - ее прочность была реальной опорой (как минимум, в этом тексте). Та Америка, которую можно было бы изображать с помощью осеннего леса, бурундучка, уток (манков) на Гудзоне, похоже, кончилась. Осела в дыму и пыли, как те два небоскреба. "Трикотаж" Гениса - послание из погибшего мира и погибшего времени:

"В тот вечер, не усидев дома, я сел на велосипед и отправился к статуе Свободы. Вода и небо вокруг нее - как иллюстрация к Жюль Верну. Парусники, дирижабли, вертолеты, подводная лодка, оставшаяся после парада. Статую видно лишь в профиль. Кажется, что она стоит на котурнах, но античного в ней не больше, чем в колоннаде банка. На берегу толпятся туристы. Они все время едят, как голуби.

Солнца уже нет, вечер закрывает на ночь этот край одичавших параллелепипедов. В темнеющем воздухе ажурные, как чулки, тросы Бруклинского моста висят над водой. Краснорожий буксир тянет к морю мусорную баржу... Снижаются самолеты, птицы жмутся к реке, последнее облако запуталось в небоскребах..."

"Снижающиеся самолеты" здесь - все еще знак вечернего покоя и тишины.

P.S.

Об этих же текстах, но кратко и с совершенно другими оценками упоминает Андрей Немзер в газете "Время новостей" (2.10.2001), - см. в газете или в "Немзересках".